Банальный случай

— Какого дьявола вы приняли ее? — выругалась Барышева.

Это было еще не самое сильное выражение в ее лексиконе. Ольга Матвеевна умела выражаться и покрепче. И находила это вполне естественным, хотя внешне отнюдь не имела ничего общего с мегерой, напротив. Была еще молода и хороша: высокая, сильная. Белый халат и шапочка очень шли к ее смуглой коже, черным, умным, теперь гневно сверкающим глазам.

Заведующая отделением прошла к столу, взяла в руки справку, перечитала вслух:

— Функциональное расстройство нервной системы, мигрень… Мужа, разумеется, нет?

— Разошлись четыре года назад.

— Вот и порекомендовали бы ей выйти замуж. Или, если ее это больше устраивает, обзавестись любовником. И не было бы никакого функционального расстройства. А вы ее на стационар! Будто не знаете, сколько на эту койку претендентов.

Иноземцев это знал. И тем не менее…

— Не устоял перед чарами! — усмехнулась в ответ на его не совсем внятное объяснение заведующая. — Как же, артистка!

— Ну, знаете! — едва сдержавшись, чтобы не хлопнуть дверью, буркнул тоже не очень вежливо, уже через плечо: — В обследовании она, во всяком случае, нуждается…

Был на исходе третий час. В длинном, чуть ли не в полкилометра, коридоре, в который выходят белые двери палат и кабинетов, непривычная тишина и безлюдье. У больных «тихий час».

А ему выпало дежурство. Прошел в полутемную комнатушку в конце коридора, которая официально именовалась кабинетом старшего научного сотрудника.

Опустился не на стул возле стола, а на кушетку у двери, через халат почувствовав холод ее белой клеенки.

— А, черт! — Папироса переломилась пополам, он выдернул ее из портсигара слишком небрежно. Пришлось вынуть другую. В ушах все еще звучал голос Барышевой: «И с чего вы взяли, что это наша больная?»

В приемном покое эта женщина сразу привлекла к себе внимание, хотя приема ожидало не менее двадцати человек.

Он спустился в приемный покой из своего отделения с четвертого этажа, перескакивая по лестнице сразу через несколько ступенек, так, что развевались полы халата. Нужно было подписать у главного врача срочные бумаги.

Большинство больных, ожидающих приема, разместилось в креслах вокруг низкого столика и на стульях вдоль стены, а она прислонилась плечом к стене неподалеку от окошка регистратора, тонкая, довольно высокая, в неброском сером костюме и белых туфлях, с белой сумкой в руках. Черные блестящие волосы с ниткой пробора зачесаны гладко и собраны в тяжелый узел не на макушке, по-модному, а на затылке. Пожалуй, обратила на себя внимание ее поза. Она стояла, глядя себе под ноги, словно вокруг не было ни души, целиком уйдя в какие-то свои, очень невеселые мысли. Вот именно: невеселые, он понял это сразу, поэтому и задержал на ней взгляд.

Бросил на ходу:

— Вы к кому? Не успели на прием?

Глаза у нее были цвета крепкого чая, в густых темных ресницах. Взгляд открытый, прямой. Так смотрят дети. Какое-то мгновение она глядела ему в лицо, явно делая для себя какие-то выводы о нем и раздумывая, что ответить: сказать что-нибудь из вежливости или искренне признаться в своих затруднениях? Видимо, что-то в нем пробудило ее доверие, она объяснила:

— У меня нет направления, и меня не записывают на прием.

Пока она отвечала, по своей профессиональной привычке отметил про себя и нездоровую бледность ее лица, и темную кайму вокруг глаз, справа больше. Лет тридцать, тридцать два. Учительница? Врач? И сам же возразил себе: нет, и не врач, и не учительница.

Продолжать беседу было некогда: наверху в отделении его ждала с подписанными бумагами Барышева. Все же добавил:

— Так как же вы тогда здесь очутились?

Она не москвичка, приехала в столицу по делам и решила воспользоваться этой поездкой, чтобы проконсультироваться у опытных специалистов.

— Так чего же вы, — он нетерпеливо и не без раздражения переступил с ноги на ногу, — чего же вы тогда не заручились направлением?

Ее губы тронула невеселая усмешка.

— Мне его не дали. Не сочли нужным. Мигрень, говорят, мы прекрасно лечим и здесь…

— Гм… — Иноземцев не нашелся, что ответить, но и уйти, так вот просто повернуться и уйти, тоже уже не мог. — Очень сильные боли?

Она объяснила коротко, добавив:

— Самое отвратительное, что невозможно нормально работать.

Она была солисткой оперного театра. Из-за приступов несколько раз срывала спектакли. Ну, он знает, как это бывает. Не то что петь, слово трудно произнести. Пришлось уйти в филармонию. Здесь легче подмениться…

Это, собственно, и привело ее сюда, — понял он. Не боль, не муки, которые боль причиняет, а эта вот невозможность нормально работать.

Если бы она возмущалась: «Вот бюрократы, обязательно бумажка им нужна!» Или принялась умолять его устроить ей консультацию и без направления, он, может быть, и не поступил бы так. Но она уже кивнула ему благодарно за участие и сделала движение к выходу, и он сказал, тоже уже на ходу:

— Знаете что? Зайдите в среду. Я буду принимать с одиннадцати до часу. И посмотрю вас.

Она пришла. В том же сером костюме. Дождалась, пока он примет всех записанных на прием, и только тогда вошла в кабинет.

Он осмотрел ее самым тщательным образом и не нашел ничего такого, что изменило бы или хотя бы дополнило то, что уже было написано в справке, которую она привезла с собой: истощение вегетативной нервной системы, мигрень…

Она сидела на краешке кушетки и торопливо застегивала пуговицы на блузке. И он, бросив взгляд на ее лицо, понял вдруг, что не скажет ей сейчас того, что должен был бы сказать: ваши врачи не ошиблись, ничего страшного у вас нет, и прочее, что обычно говорят в подобных случаях.

Люди такого склада никогда не жалуются по пустякам.

— А если бы я предложил вам лечь к нам в клинику на обследование? Вы согласились бы? Разумеется, одновременно мы провели бы вам и соответствующее лечение.

Впервые после осмотра она подняла взгляд, по-своему, открыто и прямо. В глазах были одновременно и вопрос, и доверие.

— А на это стоит решиться?

Пожал плечами.

— Я порекомендовал бы вам…

Она, разумеется, не догадывалась, во всяком случае первое время, сколько неприятностей доставило Иноземцеву ее появление в клинике.

Барышева, как он и ожидал, попросту подняла крик:

— Вы кого принимаете? Ведь это же актриса. Это такой народ! Чуть кольнет, они уже к врачу… Что вы будете демонстрировать у нее студентам? Ее глаза, ручки?

— Демонстрировать у Кочановой и в самом деле нечего. Но ведь можно же и просто помочь человеку.

— Помочь ей могли бы и на месте, — возразила заведующая отделением.

Он работал с Барышевой уже не первый год. Когда он пришел в клинику, прямо со студенческой скамьи, она уже окончила ординатуру. А теперь, вот уже третий год, он ее ближайший помощник. И все еще не разучился удивляться ей. Было поразительно, как в одном человеке могут уживаться такие, казалось бы, абсолютно несовместимые черты.

Великолепный диагност и проницательный человек, следовательно, неплохой и психолог, Ольга Матвеевна была никудышным лекарем. Глубокие знания в области своего дела сочетались у нее с отсутствием самых элементарных навыков культуры.

Барышева уже давным-давно перестала видеть в своих пациентах людей и больных. Все они представляли в ее глазах лишь наглядные пособия для студентов и экспонаты для демонстрации многочисленным делегациям. Рекламу Ольга Матвеевна любила и, более того, умела делать.

Имелись, правда, две категории больных, к которым заведующая проявляла интерес. Это прежде всего люди с редкими, «интересными» заболеваниями. Они пробуждали у Барышевой профессиональное любопытство. Одаряла она своим вниманием еще и тех, кто занимал высокие посты. Власть и сила — это, пожалуй, единственные ценности, которые внушали Барышевой уважение.

Эти ее черты уже не раз доводили заведующую отделением до неприятностей, и все же было незаметно, чтобы она пыталась что-либо изменить.

С ним, Иноземцевым, в открытые стычки Ольга Матвеевна старалась не вступать. Он был слишком о многом осведомлен, и выводить его из себя ей было невыгодно. И тем не менее заведующая отделением не упускала случая уколоть его больной артисткой, тем, что он принял ее без направления, с ее банальным диагнозом.

Шестиместную палату, в которую положили Кочанову, — ее звали Инной Владимировной, — вела ординатор Тамара Охлопкова. Мать двоих детей, Тамара и на работе жила своими домашними интересами и предпочитала больных попроще, поспокойнее. Кочанову она встретила с официальной вежливостью, уже соответствующим образом настроенная к ней заведующей.

Своим осмотром Кочанову заведующая отделением не удостоила. Барышева не считала нужным тратить время на таких «неинтересных» больных.

Приступы головной боли случались у Кочановой не реже двух раз в неделю. Длился приступ обычно сутки, иногда и дольше. Если удавалось принять меры вовремя, он шел на убыль уже после восьми-десяти часов. В клинике смогли убедиться в этом вскоре же. Как-то утром Охлопкова заглянула к нему почти сразу же после пятиминутки.

— Владислав Павлович, зайдите, пожалуйста, к Кочановой.

Она лежала лицом к стене, на его голос голову повернула не сразу, с трудом. О том, как она себя чувствует, можно было не спрашивать. Лицо словно бы почернело, глазная щель справа была намного у́же левой, бровь опустилась, черты стали резко асимметричны. Голос упал, потерял свою глубину и звучность. Она сказала, что испытывает еще чувство боли и тяжести в правой ноге и руке.

— Приступ начался ночью, во сне, — объясняла Охлопкова, — поэтому и не успели.

Перечислил:

— Кофеин, грелки, горчичники на затылок. Хорошо бы ей уснуть.

В коридоре добавил палатной сестре:

— Подходите к Кочановой почаще.

Неля озорновато блеснула глазами:

— А она какая-то странная. Когда ни спросишь, ей ничего не надо.

Она действительно была очень нетребовательна и уж тем более никогда не капризничала. И при всем этом ее не то что недолюбливали, но предпочитали не иметь с ней дел, а если этого требовали обязанности, держались холодно.

В этом сказывалась, разумеется, прежде всего «школа» Барышевой, тон, который она задала. Но не меньшую роль, как ни странно, сыграла интеллигентность артистки, чувство собственного достоинства, свойственное ей. Даже к санитаркам и молоденьким сестрам-девчонкам она обращалась на «вы», но и кричать на себя тоже не позволяла, а в отделении это практиковалось.

Конечно, она и внешне выделялась среди других, — Иноземцев был убежден: абсолютно не желая этого, — хотя и носила такой же зеленоватый, поблекший от частой стирки сатиновый больничный халат, что и остальные женщины. И волосы у нее всегда были в порядке. Она вообще ни в чем не позволяла себе той небрежности, которой отличаются некоторые, находясь в больнице. Были в ней те естественность и мягкость, что всегда так привлекает в женщине. В глазах же Барышевой эти черты являлись признаком избалованности.

— А, — отмахивалась она в ответ на сообщение о плохом самочувствии Кочановой. — Ну, дайте ей там что-нибудь. Артистка же!

А между тем еще во время первого осмотра на амбулаторном приеме, когда он спросил, были ли у нее в жизни тяжелые переживания, Инна рассказала:

— Детство у меня было сравнительно благополучным. Я была сыта, одета. Правда, может быть, мне недоставало внимания со стороны взрослых. Отец, летчик, почти всегда был в командировках, а мать, учительница, была так поглощена работой, предана «своим» ребятам, что для меня у нее уже не оставалось ни времени, ни сил. С одной стороны, может, и к лучшему. Я научилась сама заботиться о себе.

Ну, а когда стала взрослой… У кого их не бывает, переживаний? Тем более у женщин. К тому же если женщина молода и разошлась с мужем. Нет, он неплохой человек, просто мы оказались с ним слишком разными… Ко всему этому добавьте еще, что женщина эта хочет успеха, признания на своем нелегком поприще, рассчитывая лишь на свои силы и способности…

Уже тогда из этих ее слов стало ясно, что кое-что пережить ей пришлось. Да и вообще она производила впечатление человека вдумчивого и сдержанного.

На многих, только не на Барышеву. Если заболевание артистки не представляло для заведующей никакого интереса, то уж ее так называемая душа тем более осталась для Ольги Матвеевны за семью печатями. Она не отказала себе в удовольствии накричать на артистку, когда Инна попросила перевести ее в двухместную, более спокойную палату.

— Ах, вас не устраивает наша обстановка?! — с иронией подхватила Барышева. — Ну, знаете, зачем же вы тогда так настойчиво просились сюда? Мы вас, кажется, не приглашали. Так вот и довольствуйтесь тем, что есть…

Иноземцев подумал: сейчас Инна расплачется! Она посмотрела на заведующую, и этот открытый удивленный взгляд не то чтобы пристыдил Барышеву, а заставил замешкаться. Она тут же с озабоченным видом занялась больной на соседней койке.

Позднее, когда появилась возможность перекинуться словом, артистка проговорила с сочувствием:

— Как вы терпите такое, Владислав Павлович, и во имя чего? Прямо-таки жандарм какой-то, а не женщина.

Ответил не сразу, сначала закурил. Здесь, на лестничной площадке, было можно.

Прежде всего, он любит свое дело и уже кое-чего добился, работая в этой клинике. А во-вторых, не всю же жизнь ему трудиться под началом Ольги Матвеевны!

— Все это так, но… можно же ведь и как-то воздействовать на нее? Страдают больные, страдает персонал. И в конечном итоге — дело.

Он хитро прищурился:

— У вас вроде была такая возможность вчера… — и усмехнулся невесело. — В том-то и дело! Между прочим, на этом Ольга Матвеевна и держится. Кому охота связываться?

Приступы головной боли, с которыми артистка поступила, продолжались. Судя по ее состоянию, она превращалась в такие минуты в комок боли.

Однажды Иноземцев встретил ее в коридоре. Она шла, стараясь держаться поближе к стене, и несла себе в палату чашку чая. Почерневшее лицо застыло неподвижной маской, ее пошатывало. Взял из ее рук чашку.

— Разве нельзя было сказать санитарке?

Она не стала оправдываться, видимо, просто не было сил говорить. Донес чашку с чаем до тумбочки возле ее кровати, откинул на постели одеяло:

— Ложитесь…

Когда он выходил из палаты, следом вышла больная с койки у двери, тучная гипертоничка Сазонова, объяснила свистящим шепотом:

— Ее, может, так и не разобрало бы, Инну-то Владимировну, кабы вовремя помощь оказали. Ведь просила сестру. «Введите мне кофеин…» Это утром-то, значит. А сестра ей: «Вы не одна у меня, подождете…» Вот и дождалась.

Возмущенный, сразу же прошел в ординаторскую и разыскал историю болезни артистки. Слова: «По просьбе больной, немедленно…» подчеркнул дважды.

Подумал, что, наверное, тоже обижает ее своим невниманием в последнее время. В отделении скопилось очень уж много тяжелых больных. Как никогда много.

И вообще год был напряженный, А он взял еще полставки в соседней поликлинике. Хотелось подкопить к отпуску денег. На этот раз они решили с Ларисой поехать на юг всей семьей, и он мечтал, чтобы эта поездка доставила жене как можно больше радости. Она у него тоже врач, только окулист, красивая, цветущая женщина, хорошая жена и умная мать. Она родила ему Олежку. В сынишке он не чаял души.

До отпуска остались считанные дни, и он уже еле «тянул», стараясь в то же время успеть все. А успеть нужно было еще многое, и до таких больных, как Инна, просто не доходили руки. Тем более, что результаты ее обследования не выявили ничего нового и настораживающего. Барышева уже наметила ее к выписке и больную на ее койку.

И тут явился старик Дударев. Артистку нужно было проконсультировать у терапевта уже давно, да все как-то получалось так, что находились более серьезные больные, которых надо было показать ему срочно.

— К выписке подготовили? — переспросил Дударев, собирая в ладонь сухонькой руки подбородок. — Гм… да. Каверзные они. Сосудистые больные, говорю, каверзные. Никогда не знаешь, чего от них ждать… А я бы на вашем месте не стал спешить. Понаблюдал бы еще…

Барышева заговорила о том, что очереди на койку ждет тяжелая больная…

— Так-то оно так, — согласился Дударев, просматривая дальнозоркими глазами свою запись в истории болезни артистки. — И откуда только эти больные берутся?

Старик явно хитрил, чего-то недоговаривал. Что-то В состоянии Кочановой ему не понравилось, хотя в своем заключении он и не написал ничего такого, что насторожило бы их, невропатологов.

Барышева ругалась потом, когда он ушел, так, что стало неловко за нее, и все же оставила Инну в отделении еще на две недели. С мнением Дударева заведующая считалась.

А ему, Иноземцеву, было уже все равно. В среду он уходил в отпуск и в этот же день в семь утра с женой и сынишкой уезжал на Южный берег Крыма.

Артистке он сказал об этом во вторник, уже направившись в гардеробную, чтобы на целых полтора месяца снять с себя белый халат. Кое-чего для нее он все же добился: уговорил Барышеву перевести Инну в двухместную палату, в которой как раз освободилась койка.

Она глядела на улицу за окном. Залитые полуденным солнцем здания слепили своей белизной глаза, вдали, в синей дымке блестел золотой крест какой-то церкви. Проговорила мягко:

— Рада за вас. Вы, должно быть, очень устали. Да и хорошо сейчас на море.

Он видел: она и в самом деле рада за него. Растрогался:

— А вы потерпите у нас еще немного, и приступы перестанут мучить вас совсем.

Приступы беспокоили ее теперь гораздо реже. Лечение не могло не сказаться положительно. Да и отдохнула она, видимо. Лицо посвежело, а теперь выражение грусти сделало его совсем юным.

Она отрицательно покачала головой, все так же не отрывая взгляда от улицы за окном.

— Без вас мне будет здесь плохо. Вы же знаете.

Он знал. Ей ни в чем не пойдут навстречу, не поберегут ее нервов. Знал и поэтому скрывал от нее свой отъезд до последнего. И теперь поторопился уйти.

Но захлопнул за собой стеклянные клинические двери и забыл обо всем, все осталось позади: и вечное недовольство заведующей, и грустное лицо артистки, и все то, что так и не успел сделать.


Кажется, еще никогда в жизни не радовался он так свободе, солнцу, морю, близости семьи. Любовался стройной, в три дня загоревшей фигурой жены, барахтался с сынишкой, тискал его до сладкой от счастья боли в груди. И Симеиз, этот благословенный край, щедро делился с ними всем, что имел. Жили они «дикарями», снимая небольшую беленую комнатку в доме почти у самого моря. В ней помещались лишь кровать, стол и раскладушка, на которой спал Олежка. А что им было нужно еще?

Так хорошо им с Ларисой было еще только в тот год, когда они поженились. Первый месяц совместной жизни они тогда тоже провели у моря. И теперь словно вернулось все то, прибавилась только еще одна радость — Олежка.

И он, может быть, и не вспомнил бы ни о чем, если бы не испортилась погода. Открыточную голубизну неба затянули лохматые тучи, море посерело и недобро шумело, бросаясь на прибрежные камни.

Олежка заигрался с внучонком хозяев, Лариса увлеклась книгой. Она читала даже на пляже, чем очень удивляла его. Ему в эти дни не хотелось просматривать даже газеты. Отправился к морю один. Оно дохнуло в лицо прохладой. На серой воде белая пена казалась ослепительной. Вокруг не было ни души. Только камни да перевернутая лодка на песке. Противно кричали чайки.

И тут ему почему-то вспомнилось: в тот, последний, разговор у окна Инна сказала: «Это страшно — быть больным и не иметь возможности помочь себе. Зависеть от других».

Она так и сказала: «Страшно…» Почему бы ему, собственно, не позвонить в клинику? Может он поинтересоваться, как там справляются без него, какие новости? Вот прямо сейчас пойти и позвонить…

Как ни странно, Москву ему дали сразу. К телефону подошла Охлопкова. Тамара сказала, что Барышева уехала на симпозиум в Киев, остальные пока на месте. Больные? Он еще спрашивает! Такой же валежник, что и всегда. Охлопкова уже принялась расспрашивать, как ему там отдыхается, он поблагодарил и спросил о Кочановой.

Тамара сначала подышала в трубку и только тогда объяснила:

— Выписалась. Сама попросилась, да. Надоело, дескать. В хорошем состоянии, да. Поблагодарила всех…

Положил трубку. Тридцатого июня. Значит, пролежала после его отъезда всего пять дней. Пять. А Дударев сказал: «Надо бы понаблюдать еще недельки две». Уговаривать ее там, разумеется, никто не стал. До нее никому не было дела.

Да, теперь он готов обвинить всех и все, но ведь вот уехал же сам… А вообще-то можно узнать ее адрес по истории болезни. Попросить в архиве. Пусть сообщает время от времени о своем состоянии.

В этот день он столько курил, что Лариса спросила:

— Ты чем-то расстроен?

На следующий день погода наладилась, и они отправились в экскурсию на теплоходе вдоль побережья. Затем организовалась прогулка в горы. Они ухлопали все свои сбережения, но взяли от юга все, что от него можно было взять.

Он дал себе слово, что как только выйдет на работу, разыщет адрес Кочановой и напишет ей. И, конечно же, не написал. Едва он приехал, ушла в отпуск Барышева, отгуливали еще и другие, забот навалилось столько, что некогда было лишний раз затянуться папиросой. Пролетели август и сентябрь, и вот уже в коридорах клиники послышался гомон студенческих голосов! Все. Теперь, зимой, и вовсе не жди никакого просвета!

Лишь изредка, на концерте или дома, когда включали радио, телевизор, поющий женский голос напоминал бледное лицо с яркими, цвета крепкого чая глазами, и на мгновение что-то стесняло грудь. Потом проходило. И некогда было обдумать, что это и почему.

Прошел год. Полтора. Лицо Инны всплывало в памяти все реже и уже совсем неясно, туманно, а потом забылось и вовсе…

В феврале его послали в командировку в Белгород. Больных на консультацию было назначено много. Возвращался в гостиницу вечером и сразу же валился в постель. К восьми утра нужно было снова быть в поликлинике.

Последние номера медицинских журналов, которые он не успел просмотреть дома, так и остались лежать нераскрытыми. Даже из чемодана их не вынул.

Вьюжным, совсем зимним вечером собрался в обратный путь. О черное зеркало вагонного окна, словно белые бабочки, бились снежные хлопья. На одной из нижних полок в купе уже стоял чей-то чемодан, а на столике лежал раскрытый железнодорожный справочник. Бросилось в глаза набранное жирным шрифтом название города. В этом городе живет Кочанова. Поезд будет в нем утром. В шесть с чем-то. Если сойти, днем можно сесть на другой и вечером все равно уже будешь в Москве.

Он ничего не решил, просто подумал. Лег и уснул. Не слышал, когда в купе вошел попутчик, как он укладывался спать. Когда проснулся, за окном все еще было темно. А в купе свет был не выключен. На соседней полке из-под сбившейся простыни выглядывал бритый мужской затылок с двумя толстыми складками. На столике в стакане с подстаканником слегка потренькивала чайная ложка.

Сначала он решил, что побреется. Пока все спят и можно спокойно умыться. А когда поезд замедлил ход перед трехэтажным кремовым зданием вокзала, уже стоял в тамбуре одетый, с чемоданом в руках.

На перроне было безлюдно и опрятно, как бывает на вокзалах только ранним утром. Пока поел в кафе, пока разыскал городское справочное бюро и добрался до улицы Луначарского, дом 12, во второй квартире которого проживала Кочанова Инна Владимировна, пошел девятый час. Что ж, значит, он застанет Инну дома. Артисты встают поздно.

Это была одна из улиц старого центра. Новый — пятиэтажные коробки — переместился на одну из бывших окраин. И здесь тоже было много новых зданий и даже кварталов. Эта часть города была сильно разрушена во время войны. Отстроили. И деревья новые выросли. Он сначала удивился им, этим деревьям, а потом вспомнил, сколько времени уже прошло после окончания войны. Ну и бежит же время! Этак и состаришься, вся жизнь пролетит и не заметишь. Нет, надо жить как-то не так…

Эти и подобные мысли настигали его в последнее время, все чаще. И каждый раз он давал себе слово что-то изменить в своей жизни, пересмотреть, что ли, и начать все по-другому, лучше, но… все оставалось по-прежнему.

Номер двенадцатый пришелся на старое, видимо, еще до революции выстроенное здание с фронтоном. Потемневшие от времени дубовые двери, балконы с чугунными решетками, так называемые венецианские окна. Ну, конечно, и соответствующая высота: он посмотрел на потолок в коридоре, и шляпа свалилась с головы. Хорошо пожить в таком доме! Хотя нет, кухни-то, наверное, общие, на три-четыре семьи. А то и больше.

На звонок из второй квартиры никто не отозвался. Он уже не знал, что и подумать, но тут открылась дверь первой, и из нее высунулась женская голова в косынке, через которую проступали трубочки бигуди.

— Они уже ушли, — объяснила женщина. — И Анна Степановна, и Олег Петрович.

— Как, разве Инна Владимировна здесь уже не живет?

Женщина, — ей было лет тридцать, — старательно придерживая полы халата, проскользнула в щелку лишь слегка приоткрытой двери и заслонила ее узкой спиной. Она, видимо, только что приняла ванну, над темными бровями и на носу выступили бисеринки пота. Испытующе оглядев его от шляпы до ботинок, — на чемодане она задержала взгляд, — женщина переспросила:

— Инна Владимировна? А вы… а она… Вы разве ничего не знаете? Она уехала, да. Вот еще месяца нет. К каким-то своим родственникам. На Дальний Восток. Умирать уехала. Опухоль мозга у нее. Операцию делать отказались. Поздно, дескать, уже…

Женщина говорила что-то еще. Она даже забыла про свою дверь и прошлась с ним по коридору до выхода и все участливо заглядывала ему в лицо.

Здесь, в этом городе, уже во всем чувствовалась весна. Асфальт освободился от снега, пригревало солнце, гомонили на бульварах ожившие под его лучами ребятишки и воробьи. Было что-то весеннее и в женщинах. Кажется, пальто и шапочки.

Отыскал на бульваре скамейку поукромнее, за трансформаторной будкой. До поезда три с половиной часа.

Та женщина, соседка Инны, не догадалась, что он врач. Она подумала другое. Что ж, если бы это было так, вряд ли ему было бы теперь труднее.

Вот оно, то, что он предчувствовал и что заставило его тогда насторожиться и предложить артистке лечь в клинику. Тогда он не смог бы этого объяснить. Болезнь коварно таилась, чтобы нанести удар наверняка. Ни один анализ, ни один симптом не дали даже и намека. Нет, было! Одно было! Когда он встретил Инну в коридоре с чашкой чая в руках. Привлекла внимание ее походка. Инна не пошатывалась от слабости, как ему показалось вначале, ее бросало из стороны в сторону. Величайшим усилием воли она заставляла себя идти прямо. И прошла бы, может, если бы не чашка с чаем в руке! Вот за что и надо было зацепиться.

Что бы там ни говорили про кибернетику и прочее, но врача с его чутьем, интуицией не заменишь ничем. То особое, человеческое, что есть в нем.

И Дударев. Что-то же насторожило старика.

И боль. Конечно, и при мигренях боль мучительна, и все переносят ее трудно. Это-то и сбило с толку его, Иноземцева. А Барышеву попутала профессия Кочановой, неприязнь к артистке, слово «мигрень» в ее справке.

Больше того, разве он сам не поддался этому ее отношению к артистке? Подходил к Инне все реже, выслушивал ее все более рассеянно, закружили другие дела, больные.

И вот уехала. И адреса не оставила. Все равно, сказала, не понадобится. Теперь-то, конечно! А тогда, год назад, может быть, еще и успели бы.

Кто это сказал? «Спешите делать добро». Спешите. Он, Иноземцев, не поспешил. Догадывался, предчувствовал, что нужно сделать это добро, и не поспешил.

Вот весна скоро начнется. Лето наступит. Жизнь будет продолжаться. Только все это будет уже без нее, без Инны. Появятся другие люди, лучше или хуже. А ее не будет. Никогда.

Яркий февральский полдень был в разгаре. Казалось, светит не только солнце, лучи льются со всего неба, еще бледного в его размытой голубизне. Свет излучали даже стены зданий, почерневшее месиво снега под ногами прохожих. Это было прямо-таки какое-то ликующее торжество света. Оно утомило Иноземцева. Поднялся со скамейки, чувствуя, как горбятся плечи, взялся за чемодан.

Пора было к поезду на вокзал.

Загрузка...