Заря вечерняя

Обычно Гусев проводил время летних студенческих каникул и свой отпуск в тайге. Заканчивал с биологами практические занятия и оставался в охотничьем зимовье, бродил с ружьем, заготавливал для семьи грибы и ягоды. Был здоров, в санаториях не нуждался, да и недолюбливал курорты с их режимом и многолюдием.

Таежничал чаще всего с орнитологом Тучиным. И росли с Иннокентием вместе, и учились, а теперь работали в одном институте. На этот раз уступил просьбам жены навестить ее родных в Краснодарском крае. Вернулись уже на исходе августа. Сразу же позвонил на квартиру Тучина с надеждой, что тот еще не вернулся из тайги и можно будет хоть на неделю вырваться к нему надышаться неповторимым лесным ароматом, настоянным на сосновой хвое и смолистой листве багульника, натешить глаза суровым простором тайги. Обычно телефонную трубку поднимала Ия Маркеловна, вдовая, бездетная сестра Иннокентия, домовничащая у него после смерти жены. Теперь ответил незнакомый молодой голос:

— Папа дома. Он… У него был инсульт. Сейчас уже получше, да. Попроведать? — в трубке помолчали. — Разве ненадолго. Его нельзя утомлять.

Жена расстроилась, она была привязана к Иннокентию, заторопила:

— Ступай, узнай, что там и как. Мне чемоданы надо разобрать. Завтра сходим вместе. Инсульт! Это все Наташа. Если бы она была жива…

Тучин терпеть не мог квартир с удобствами, их тесноты, бетон, низкие потолки. Защитив кандидатскую, он собственноручно, почти без помощи, срубил себе дом из лиственничных бревен на самой что ни на есть окраине. Ему хотелось быть поближе к птицам. Перед домом, стоявшим на опушке, открывался весь город, а за усадьбой уже начинался лес. Но не прошло каких-нибудь и десяти лет, и вот к его жилью уже теснятся кварталы новых пятиэтажных зданий, а со стороны леса начали сооружать трибуны ипподрома. Только перед домом за зеленым штакетником ярко и буйно, как прежде, цветут любимые покойной Наташей астры.

На крыльцо крытой веранды Гусеву навстречу вышла опять же не Ия Маркеловна, а незнакомая молодая женщина в легком платье без рукавов. Его белая ткань подчеркивала загар свежего большеглазого лица и рук, гибкость тонкого высокого стана.

— Виктор Николаевич? — удивилась женщина. — Это вы звонили?

— Ирина? — неуверенно назвал Гусев.

В стоявшей перед ним женщине не было ничего общего с той щуплой голенастой девчонкой, какой он помнил дочь Иннокентия. Так расцветают женщины после тридцати. Студентки у них в институте ходят лохматые, из-за волос глаз не видно. Ирина причесывала черные блестящие волосы гладко, и высокий ясный лоб словно освещал ее девичье круглое лицо. Или это глаза придавали ему такое юное выражение? Взгляд прямой, пытливый, а в темной ореховой глубине тревога. Спохватился, уловив эту тревогу:

— Инсульт? Как же так? Ведь всего пятьдесят шестой…

Она торопливо отвела в сторону глаза.

— Вы же знаете, после смерти мамы… Другие приспосабливаются, женятся даже, а отец… Да и над книгой своей он работал много. Почти закончил. Я радовалась, думала, работа отвлекает его. А он переутомился. Я сейчас… Сначала скажу ему, подготовлю. Он ждал вас, обрадуется.

Тучин мог отмахать в тайге за день не один десяток километров, тонкий, жилистый. Теперь погрузнел, легкое когда-то тело словно вдавилось в подушки, на худом лице явные следы отечности, неяркие и раньше глаза поблекли. И все же заголубели радостно при виде его, Гусева. Речь уже почти наладилась, отошла и рука.

— А вот нога, понимаешь, отстает, — пожаловался он. — Не привязанный и не уйдешь. Да и не разрешают еще вставать.

Чтобы отвлечь его, спросил о сестре.

— Тоже прибаливать стала, — рот у Иннокентия был еще слегка перекошен, и это придавало лицу такое незнакомое выражение, так старило его, что в груди заныло: что же это такое? Уже никогда больше им с Иннокентием не бродить с рюкзаком за плечами по таежным распадкам? И его, Гусева, тоже подстерегает такое? А Тучин продолжал: — Напугал я ее, голова болеть стала. Лежит сегодня. Навалились мы вдвоем на Ирину, прямо беда!

Она вышла из комнаты принести Гусеву чашку чая, расстелив скатерть на краю заваленного рукописями рабочего стола отца. Мода не коснулась этого дома, остались и огромные книжные шкафы, и широченный, обитый дерматином диван, на котором теперь лежал Иннокентий. Потрескивали дрова в растопленной голландке.

— Связал я ее, понимаешь, по рукам, Ирину-то, — Тучин беспокойно переместил сизую от седины голову на высоко взбитых подушках. — В клинике работала, а теперь сюда переводится. В больнице ей какой интерес?.. Красивая? Говорят: не родись красивой, а… Матери теперь вот нет и с мужем разошлась. Почему разошлась? Кто их знает! Я так думаю, ему стряпуха была нужна, кормила бы его, обстирывала, то, се, а у нее наука… Как ты думаешь, долго я еще киснуть буду? Ты же биолог, должен разбираться.

Это мучило Иннокентия больше всего. Напомнил ему про однокашника, ставшего крупным ученым в Москве:

— Может, Вадьку вызовем? Не зазнался еще, поможет.

Тучин незнакомо, по-старчески подвигал тонкогубым ртом.

— Не стоит. Ирина говорит: пока только покой. Ускорить ничего нельзя. Она понимает. Невропатолог же. Надо терпеть. Уже уходишь? Я хотел рукопись тебе показать. Постой, погоди, посиди так. Ира, он уже уходит!.. Ну, отдыхать-то мне можно? Не буду я больше говорить. Ты бы спела нам, а?

В голосе Иннокентия была такая мольба, он так разволновался, ему не хотелось отпускать Гусева, что дочь согласилась:

— Хорошо, еще минут тридцать. Не поднимай, только, пожалуйста, голову. Виктор Николаевич, я вам сейчас чаю еще налью.

Жена Иннокентия Наташа преподавала в музыкальной школе. В зале по-прежнему стояло ее большое старое пианино. Как и при ее жизни, оно не было затянуто чехлом, на крышке лежали ноты.

— Шесть лет в самодеятельности пела, — сказал Тучин о дочери. — Все студенческие годы. Ты нам, Ириша, ту песню спой, которую я люблю. Испанских цыган, да.

Слов Гусев не запомнил. Давно не приходилось слышать ничего подобного. У сыновей на лентах магнитофона было записано, по его мнению, черт-те что, такая музыка вызывала лишь раздражение и головную боль, усталость. Теперь заворожила уже мелодия песни, тягучая, пронизанная скорбью. А может, голос Ирины? Он и не знал, что дочь у Иннокентия поет. Низковатый, глубокий, согретый затаенной, сдержанной печалью, голос пробудил в душе что-то совсем незнакомое, но такое волнующее, острое, что сердце радостно отозвалось ему, рванулось навстречу…

Потом, позже он много раз будет припоминать этот вечер: горит только настольная лампа, чтобы не утомлять глаз больного, освещая его, гусевскую, руку возле чашки с чаем, белеет в углу постель Иннокентия, большая, широкая. Одно окно затянуто шторой не полностью, и там чернеет на фоне бесцветного вечернего неба ветка сосны. Дверь в соседнюю комнату открыта, и в ней светлый, тонкий силуэт женщины, ее хватающий за душу голос. Чуть поблескивает черный лак пианино.

Он шел навестить больного, удрученный печальным известием, а, неожиданно для себя, испытал пронзившее душу чувство радости и полноты жизни.

Потом Ирина спела негритянскую колыбельную, шутливо попросив отца:

— Закрой глазки, папа.

Гусев попросил Ирину проводить его до калитки. Она поняла, сказала, не скрывая своей озабоченности:

— Пока ничего предугадать нельзя. Нога, по-видимому, так и не отойдет по-настоящему. Посижу с ним еще две недели. Надо дать тете Ие отдохнуть. А потом на работу, да.

Она умолкла, и Гусев заторопился:

— Вы не стали артисткой. А у вас голос.

Ирина отозвалась не сразу. Подняла лицо к небу, усыпанному яркими осенними звездами. Ее ничем не прикрытая загорелая шея казалась теперь, в сумраке, белой.

— Моя работа не мешает мне любить искусство. Напротив. Конечно, не хватает времени… Не стала потому, что еще неизвестно, что бы вышло. А врачом, я уверена, могу стать хорошим.

Вспомнилось, что говорил о дочери Иннокентий.

— Вы уже стали врачом. Врач и должен быть таким: добрым, самоотверженным.

Ирина помолчала, а когда заговорила, голос зазвучал насмешливо:

— Это уж, наверное, отец? Он считает, что я совершила героический поступок, приехав к нему, когда он заболел. Как будто не существует такого понятия как элементарный долг.

Хотел возразить: не каждый повернул бы свою судьбу так круто. И промолчал.

Стал бывать у Тучина каждый день. Занятия в институте шли еще кое-как. Многие студенческие группы еще не вернулись с картошки, вечера были свободны. Иногда выбирались с женой. Было горько за друга, хотелось быть чем-то полезным Иннокентию, поддержать, помочь поскорее подняться с постели. Жалея Иннокентия, Софья не меньше сочувствовала и его дочери, напоминала:

— Может, у Ирины дрова кончились? Ты бы наколол. Картошку им надо помочь спустить в подвал.

Гусев и сам был убежден, что бывает у Тучина ради него, Иннокентия. Пока Тучин не предложил однажды:

— Слушай, сводил бы ты куда-нибудь Ирину, а? В кино там или еще куда. Что это за отпуск? День и ночь сидит возле меня. Ей ведь на работу скоро. Я с сестрой побуду, поправилась она.

Отозвался ему не сразу, прошел к окну и, наверное, с минуту разглядывал за стеклом прибитые сентябрьским утренником тигровые лилии. Они напоминали саранки, только во много раз крупнее и на кудрявых красных лепестках темные точки. Отсюда и название: тигровые. Теперь лепестки поблекли, словно выцвели, и осыпа́лись. От слов Иннокентия вдруг зачастило сердце.

Ему всегда было интересно с Тучиным и легко. И теперь, хотя Иннокентий еще не оправился после болезни. Есть о чем поговорить, что вспомнить. Связывает и работа, дела. Тучин по-прежнему вникает во все нетерпеливо и дотошно. И тем не менее…

Ко всем тем добрым чувствам, с которыми он является в этот дом, теперь примешивается что-то еще, особое, светлое, в чем он еще не отдал себе отчета. О чем бы ни рассуждали они с Иннокентием, чем бы он ни занимался: колол ли дрова или ремонтировал электроутюг, в груди было горячо от мысли о том, что где-то в глубине дома присутствует еще и молодая смуглолицая женщина с темными и в то же время полными света, живыми глазами. До сих пор был убежден, что, как и Софья, жалеет ее, испытывает к ней участие и поэтому так горячо стремится разделить с ней ее беду и заботы. А в действительности… Сказал теперь себе: «Старый ты ишак! Она же в дочери тебе годится. Ей помощь нужна».

Отозвался Иннокентию угрюмо, не оборачиваясь:

— Какой ей интерес со мной, стариком? У нее, небось, кто помоложе найдется.

— В том-то и дело! — вздохнул Тучин. — Она же как уехала в институт, так почти и не бывала здесь. Друзья и знакомые — все там. Разве кто из одноклассников остался, да где они?

Он купил билеты не в кино, а в оперетту. Как раз давала гастроли заезжая труппа. Однако жена от театра отказалась:

— Прогуляю вечер, а ребятам к школе еще ничего не приготовлено. И побельщица велела освободить две комнаты. Сходите вдвоем. Ирине и в самом деле надо развеяться.

Придирчиво и долго подбирал галстук к своей кремовой рубашке, пришел к выводу, что выходной костюм ему пора справить новый. Однако жене об этом не сказал.

«Марицу» он слышал уже много раз, и, как выяснилось, Ирина — тоже. Тем не менее спектакль явно доставил ей удовольствие, не сводила со сцены искрящихся смехом глаз. А он больше следил за нею, чем за действием пьесы, и был счастлив, что она так искренне отдается минуте отдыха, тем, что доставил ей эту радость. В антракте же принялся придирчиво разглядывать женщин и пришел к выводу, что среди присутствующих Ирина — самая женственная и красивая. И одета изящнее других. И сам словно помолодел рядом с нею. Было так празднично, светло на душе.

Из театра долго добирались к дому Иннокентия пешком. Днем было свежо, к ночи неожиданно потеплело, плотные облака одеялом накрыли город, темень стояла хоть глаз коли. Улицы окраины освещались плохо, и это дало ему повод взять Ирину под руку. Разумеется, он был и тактичен, и благоразумен, даже намеком, шуткой не дал Ирине понять, какое пламя пожирает его. Он умел вести беседу, Ирина и не заметила, как разговорилась, рассказала о своей работе в клинике.

Тему для своей кандидатской она выбрала еще в студенческом кружке. Есть такое тяжелое и редкое заболевание: миопатия. Придется еще долго работать, пока будет найдено радикальное средство от этого заболевания. Положить хотя бы кирпичик в эти исследования!

Пройти к отцу она не разрешила:

— Папа уже спит. Завтра я ему расскажу. Да вы и сам… вы ведь придете? Мы всегда ждем вас. — Помолчала и добавила: — Эгоистка я, да? Избаловали вы нас своей добротой. Со временем у вас, я знаю, туго.

Вернувшись к своему дому, поднялся к квартиру не сразу. Курил и курил на скамейке под тополями, спугнув молодую пару. Слегка потянуло ветром, и на асфальте перед скамейкой заплясали темные и светлые пятна от поредевшей уже тополиной листвы, подсвеченной фонарем.

«Своей добротой!» Ирине и в голову такое не может прийти. В ее глазах он всего лишь старый друг отца и такой же уже немолодой человек, как и Иннокентий. Зато он-то теперь знает, что с ним произошло. Теперь все ясно, определенно и… жестоко. Вот именно: жестоко! Как внезапная и тяжкая болезнь. Случалось с ним подобное и раньше, но только подобное. Даже первая любовь, когда он потерял голову от своей одноклассницы. Даже то, что было у него затем с продавщицей книжного магазина, уже взрослой женщиной, имевшей ребенка. Встреча с Софьей, почти лишившая его рассудка. Никого он не любил так, как Софью. И думал: это навсегда.

Иннокентий высмеет его. Софья… Жена сразу догадается, она знает его лучше его самого. Сыновья небось уже сами влюбляются в одноклассниц, назначают свидания.

Курил, смотрел на темные и светлые пятна, перемежающиеся на асфальте, их пляска становилась все быстрее. Окна в доме гасли одно за другим, а он продолжал сидеть, говоря себе разные горькие и насмешливые слова. И знал, что наступит день и он снова отправится к Тучину, чтобы увидеть Ирину, услышать ее голос. Она, может быть, даже выберет часок посидеть с ними в старом кожаном кресле, кутая плечи платком.

Утром жена сказала:

— Ты не мог бы не ходить сегодня к Иннокентию? Сейчас придет побельщица, нужно просушить и выбить ковры, передвинуть мебель. Короче, одна я не справлюсь.

Весь день покорно выполнял указания жены, таскал и выбивал ковры, матрацы, шубы, передвигал мебель, перетаскивал книги, а вечером все же собрался было к Тучину.

Жена спросила:

— Тебе не кажется, что уже поздно? Ирина говорила, что укладывает отца в девятом часу. И потом, как ты достанешь теперь костюм? Шкаф-то за пианино.

Побелить успели только спальню и комнату сыновей. Он сам же, освобождая к побелке столовую, заставил шкаф пианино. Вообще, все в квартире было перевернуто, ничего нельзя было ни найти, ни достать.

Жена была права, и все же в груди закипело. С трудом подавил раздражение и отправился на балкон курить. Сказал себе: так и надо. Смириться и не ходить. Отвыкнешь, и все пройдет.

С побелкой было покончено только на пятые сутки. Мебель расставлена, книги заняли места на своих полках, посуда — в шкафах и серванте. Все перемыто. Осталось только развесить шторы. Ходил по квартире молчаливый, ничем не выдавая своего состояния. И все же Софья Андреевна встревожилась:

— Ты устал? Приболел? Ну, теперь, слава богу, конец. Да, а про Иннокентия ты забыл?

Никого он не забыл: ни Тучина, ни его дочь. Зажал душу в кулак, решив таким путем справиться со свалившимся наваждением. Но стоило жене упомянуть про Тучина, от его смирения не осталось и следа, заторопился и, воодушевленный предстоящей встречей, неожиданно для себя, спросил:

— Тебе не кажется, что мне пора завести новый костюм?

Жена выпрямилась над ведром, над которым она отжимала тряпку, подтирая в коридоре. Из-под косынки выбилась белокурая прядь. Жена у него блондинка и не какая-нибудь там крашеная. Вот только располнела очень, хотя и не сидит ни минуты. Хозяйка, каких поискать. Невольно залюбовался ее разгоревшимся от работы лицом.

— Да ты что, отец? В прошлом году только справили. Да и на поездку сейчас сколько потратили. Ребятам новые костюмы, туфли. Еще им зимнюю обувь надо.

Жена была удивлена. Он никогда не затевал разговоров на эту тему. И на покупке вещей для него обычно настаивала она сама.

А у него вдруг прорвалось раздражение, которое он сдерживал так долго:

— Сколько же ребятам надо? Чуть ли не каждый месяц им покупаешь.

— Мальчишки, — озадаченно объяснила жена. — Да и большие они уже. За девушками, наверное, ухаживают, охота пофрантить. Нам уж для них теперь надо жить, сами обойдемся тем, что есть.

Не ответил ей. Не мог же он сказать, что на него самого неожиданно нашло упрямое мальчишеское желание «пофрантить», как выразилась жена.

Прежде чем повернуть к дому Тучина, зашел в магазин и купил дорогих конфет. Конечно, если бы было можно, купил бы не конфеты, а духи, самые лучшие, или что там еще, что нравится женщинам. Только ведь он не имел на это права. А так хотелось побаловать Ирину, увидеть радость в ее глазах. И чтобы радость эта была связана с ним, Гусевым.

Теперь уже не пытался бороться с собой. И, хотя дел в институте с каждым днем становилось все больше, бывал у Тучиных каждый вечер. А чтобы оправдать эти визиты в собственных глазах, принимался за любую работу. Ее в доме, да и в усадьбе не убывало: надвигалась зима. Ирина возвращалась домой под вечер и далеко не всегда принимала участие в их беседах с отцом. Зато выходила проводить его. Заговорившись, нередко удалялись от дома настолько далеко, что ему приходилось провожать Ирину потом обратно. Дни становились все короче, темнело рано. Она подшучивала над этими их взаимными провожаниями, но не обрывала их. Чувствовалось: тоскует по своей клинике, по оставленным товарищам и друзьям. От жалости или нежности к ней щемило в груди и, вернувшись домой, искал уединения, подолгу курил на балконе, говорил жене, что будет заниматься и просил постелить ему на ночь в столовой на диване.

В субботу старший преподаватель его кафедры Галина Шишкина отмечала день рождения. Всякие междусобойчики в стенах института ректором были запрещены, однако Галине удалось все уладить. Ректор почтил именинницу даже своим присутствием. И Галина не ударила лицом в грязь: стол заседаний в кабинете, был застлан белой скатертью, а из вин имелась даже кедровая настойка. Тарелки с закусками терялись среди цветов, которыми одарили именинницу, ваз с виноградом и яблоками. Были и икорка, и омуль.

Мужчины присутствовали без жен, а женщины без мужей. Гусев еще рассчитывал попасть к Иннокентию и все поглядывал на часы, но кедровая настойка под шампанское сделала свое дело. Он вообще перебрал, пытаясь развеяться, забыться. Кажется, в девятом уже часу забрел в соседнюю аудиторию, пристроился с папиросой на первом ряду. Было светло от окон соседнего здания.

Видимо, он задремал, когда вкрадчивый женский голос проговорил от двери:

— Ага, вот вы где?

Узнал Галину по пряному запаху духов. Она подтащила себе стул и села рядом, касаясь коленом его ноги, упрекнула:

— Сбежали?.. А мы танцевали. И я еще хочу танцевать. С вами. Сегодня я имею право.

Галина говорила что-то еще, а он думал: если бы на месте этой женщины сидела сейчас Ирина! Они ровесницы. Почему он никогда не думал о Шишкиной как о женщине? Столько дней каждую весну проводили вместе на студенческой практике в тайге, случалось и ночь коротать в одной палатке. Галина до сих пор не замужем. Почему? Не дурнушка. Такая же большеглазая, как Ирина. И фигура хорошая. И все же они очень разные. Вот и духи у Шишкиной какие-то прямо-таки одурманивающие. Зачем она придвинулась так близко?

Он готов был броситься перед Шишкиной на колени и просить прощения, объяснить, что все это водка, кедровая настойка. И его одинокие ночи на диване в столовой. Но придавил такой стыд, что не смог произнести ни слова. А когда подошел к двери аудитории, в голову ударил уже гнев: двери были заперты на ключ. Обернулся к Шишкиной. Пристроившись у окна, поближе к свету, она как ни в чем не бывало подкрашивала брови.

Начал было:

— Вы!.. — и умолк. Не мальчик ведь, надо отдавать отчет в своих поступках.

— Сначала выйдите вы, — деловито подсказала Галина. — А я попозже.

Чтобы избавиться от мерзкого, тягостного чувства, напился в этот вечер так, что едва добрался домой.

— Господи! — ужаснулась Софья. — Хорошо, хоть мальчишки спят. Давай-ка сюда, в ванную.

Принял холодный душ и утром, но это не помогло, добро еще не нужно было идти в институт. Провалялся весь день на диване, а под вечер, улучив момент, когда жена вышла, налил себе стопку водки, что стояла на случай гостей в серванте. Отправиться к Тучиным не посмел, хотя у жены как раз выбрался свободный вечер и она собралась составить ему компанию. Она даже творожный торт по этому случаю для Иннокентия испекла. Ее проводил к Тучиным младший сынишка.

Прошло несколько дней, пока он решился отправиться к другу, моля бога, чтобы Ирины не оказалось дома. Ее и в самом деле вначале не было. К Иннокентию Гусева провела Маркеловна, темнолицая женщина в низко повязанном платочке. У сестры Иннокентия не было никакого образования, и она стеснялась сослуживцев брата, но перед Гусевым не робела и обрадовалась ему как родному. И Тучин, завидев его на пороге, попытался подмигнуть, лицо теперь плохо повиновалось ему:

— Наслышан, наслышан, как вы там Галочку обмывали! Как же, был тут у меня кое-кто, рассказывали. Соня? Соня — нет! Что ты? Разве она тебя выдаст? Прихворнул, говорит… Слушай, а ведь она в тебя влюблена, Галина. Да. Неужели не замечал, не догадывался? Ну да ты у нас однолюб!

Не удержался от вздоха:

— Если бы так! Если бы действительно однолюб!

Тут и вошла Ирина, свежая, разрумянившаяся от быстрой ходьбы и холодного воздуха. Поставила в вазу у изголовья отца две белые роскошные астры на длинных черенках.

— Пациент преподнес. Выписался сегодня. Первый. Тяжелый был, а теперь через три дня на работу.

Задержала взгляд на нем, Гусеве, видимо, заметила его мрачное настроение и предложила вдруг:

— А не выпить ли нам по этому поводу? Все-таки первый. Здесь, в больнице. Чтобы и другие так поправлялись. А тебе, отец, я пустырника тройную дозу налью.

Надо было бы ограничиться рюмкой, как Ирина. Нет, налил себе вторую, третью. Поэтому и решился:

— А что, Иннокентий, как бы это выглядело, если бы я, допустим, женился ну, скажем, на своей ассистентке? Вообще на женщине моложе меня на двадцать три года или что-то вроде этого.

Тучин непонимающе поморгал выцветшими блекло-голубыми глазами.

— Ты о чем? Ах, вообще?.. Ну, многовато, брат, двадцать три-то! Она, считай, в дочери тебе годится.

И тут, словно бросаясь в холодную воду, Гусев обернулся к Ирине.

— А что сказали бы по этому поводу вы?

Ирина пожала плечами в тонком белом свитере.

Она ведь уже и мыслить привыкла как медик. Вообще-то у стареющих мужчин наступает такой период, у одних раньше, у других позже, период как бы последней влюбленности. Это обусловлено, как она понимает, разумеется, прежде всего физиологией. Ну, могут быть и другие факторы. У человека ведь все так индивидуально. Раз на раз не приходится. Весь вопрос в том, насколько это оправдано. В таком возрасте все сложно. Далеко не всем удается начать все сначала.

Ирина захлопотала вокруг отца, поправляя постель, и, вероятно, тут же забыла об этом разговоре, а он вышел от Тучина и направился не домой, а в институт. Поднялся к себе в кабинет, сел за стол в кресло.

Значит, физиология? Но почему же тогда ему совсем не все равно — Ирина или Шишкина? И потом, у него есть жена. Софья моложе его на двенадцать лет. И собой хороша, и умница. Из семьи истых интеллигентов. Ее родители были потомственными агрономами. Сама она, правда, успела закончить только три курса университета. Пошли, один за другим, дети. Но грамоты Софье не занимать. Весь справочный аппарат его кандидатской и докторской, корректуры — все было на ней. Да и весь быт семьи, воспитание детей — тоже. Без постоянной помощи Софьи ему нипочем не удалось бы стать доктором наук в сорок девять лет. Теперь стала уставать, сдала и внешне, ее старит полнота. Так ведь и он не помолодел, плотная, коренастая фигура отяжелела, в темной густой шевелюре пробилась седина. И вот, выкинул коленце…

Дверь скрипнула, на пороге стояла Шишкина. Не удивился. Не выразил удивления и тогда, когда Галина вынула из сумки и поставила на стол бутылку и рюмки. Пить у Иннокентия было неловко, стеснялся и жены. А Шишкина, он знал, не осудит, напротив, будет довольна, если он крепко выпьет и потеряет над собой контроль. Пил, чувствуя, как тяжелеет, вдавливается в кресло тело, и все поглядывал на дверь: боялся, как бы не вошел кто из студентов. Уже поздно, да кто их знает? Может, у них комитет или еще там что! Галина поняла, протянула руку: на ладони лежал ключ. Сказал себе: ну, что ж! Может, тогда придет покой?

Покоя не было. Были опустошенность и безразличие. И несвежая с похмелья голова. Жена заметила озабоченно:

— Ты стал выпивать каждый день. И эти поздние возвращения…

С раздражением перебил ее:

— Ты же знаешь, мы собираемся у Козлова. Теперь-то я могу, наконец, позволить себе хотя бы немного отдохнуть? Кто-кто, а ты-то должна знать, как я вымотался за последние годы.

— Все это так, — нежная кожа лица Софьи от волнения всегда покрывалась пятнами. — Но ведь ты терпеть не мог карты! А теперь преферанс каждый вечер. И обязательно под бутылку… В душной, прокуренной комнате. Разве это полезно для здоровья? И вообще, так бездарно терять время…

Жена говорила что-то еще, а он подумал: надо предупредить Козлова. На преферанс к нему ходили с Шишкиной, она режется в карты не хуже мужчины. Однако далеко не все вечера они проводят у Козлова. Выругался про себя: «Черт! Приходится врать…»

С Шишкиной в его жизнь вошла не только ложь. Не мог уже и не пить. Случалось, пропускал рюмку с утра. Чтобы хватало потом смелости не прятать глаз от студентов и товарищей по работе. Многие уже, наверное, догадываются об их отношениях, об этом уже, конечно, идут всякие разговоры. Галина ходит победительницей, высоко вскинув голову, цокая каблуками, затаив усмешку в углах губ. Раньше она их не красила, они и так были хороши, теперь мазала и губы, и веки.

Днем, трезвый, ненавидел ее. Это Галина ввергла его в стыд. Пробуждала в нем самые темные чувства. Он даже и не догадывался, что они свойственны ему, дремлют в нем. Шишкина всегда была готова утолить желание выпить. В ее присутствии мог позволить себе многое, что никогда не пришло бы в голову при жене. Когда вспоминал об этом потом, протрезвившись, становилось не по себе и, чтобы справиться с этим тягостным чувством, снова пропускал рюмку.

Шишкина первые дни болезни Иннокентия, как и все на кафедре, время от времени навещала его. Теперь не бывала и не любила отпускать к Тучину и Гусева. Догадывалась? У нее было какое-то непостижимое чутье. Каждый раз нужно было придумывать что-нибудь, чтобы обмануть ее бдительность. Да и самому бывать у Тучиных становилось все труднее. Там все оставалось по-прежнему. Более того, пережитые испытания еще больше сблизили Иннокентия с дочерью. Ирина собиралась положить его к себе в больницу: теперь было уже можно провести курс лечения. Гусеву с его нечистым теперь внутренним миром просто не было теперь места в их обществе. Остро чувствовал это и бывал у них все реже, засиживался все меньше, молчаливый, виноватый. Ирина уже не выходила провожать его, и не смел просить об этом.

Видимо, стало известно что-то и Софье. Жена дала понять об этом не сразу. Вначале снова завела разговор о картах и выпивке, холодно, осуждающе:

— Видимо, то, что заложено в человеке с детства, рано или поздно даст о себе знать. Помнишь, твоя мать рассказывала об отце? Вот и в тебе проснулся мужик, темный, лесной. Преферанс, постоянные застолья, анекдоты, куда уж дальше? Вся культура насмарку. Значит, она была только внешней, ты не усвоил ее органически, все оказалось показным, и я попалась на эту удочку…

Молчал угрюмо, возражать не хотелось, а Софья добавила с горечью:

— Дело за женщинами, за мимолетными случайными связями. Они ни к чему не обязывают.

Усмехнулся про себя: «Как же, не обязывают! Пусть он попробует побрыкаться теперь у Галины. Зажала так, что и голоса не подашь».

Жена собрала кончиками пальцев слезы.

— Уедем мы, пожалуй, с ребятами к Маше. Они скоро по институтам разъедутся, я работу себе найду. Проживем.

Он еще сумел разыграть оскорбленную добродетель. Жена терпеливо выслушала и решила:

— Хорошо, подождем до весны. Посмотрим. У ребят занятия кончатся.

Зима прошла как в чаду. Жил теперь как бы в трех измерениях одновременно: пресноватый, насыщенный материнскими заботами мир Софьи. Горячечный бред объятий Шишкиной. Жадное, свежее тело Галины лишало рассудка. И все же и этого было, по-видимому, недостаточно. Приходило время, и возникала острая потребность увидеть Ирину, услышать ее голос, проникнуться светлой доброжелательностью тучинского дома. Здесь всегда как бы царил праздник духа. А он, оказывается, нуждался еще и в таком празднике.

Когда он в это апрельское утро вошел к Тучиным, Ирина стояла у окна в прихожей. Так задумалась, что не слышала его шагов. Некоторое время смотрел ей в спину. Дома Ирина ходила теперь в теплом вельветовом сарафане почти до пола, поддевая под него светлые кофточки. Плотная ткань обрисовала молодую фигуру, в низко склоненной голове почудилась грусть. Сердце зашлось от нежности. И не предполагал, что истосковался до такой степени. Подумал: «Не надо было поддаваться Галине! Только… что бы это изменило?»

Ирина почувствовала его присутствие, обернулась, но глаза не потеплели, как раньше, не заискрились.

— А, это вы! — она сделала движение в сторону комнаты отца. — Сейчас. Я скажу папе.

— Минуточку! — он и сам не смог бы объяснить, как решился на это. — Вы избегаете меня, Ирина. Стали относиться ко мне не так, не…

Она подождала, пока он подыщет подходящее слово. Глаза опущены вниз, явно не хочет встречаться взглядом. Нужного слова он так и не нашел. Ирина кивнула понимающе:

— Да, Виктор Николаевич. И вы знаете — почему. Говорят: скажи мне, кто твой друг…

Подняла взгляд, но глаза так и остались непроницаемыми. И вся она была далекая, отчужденная.

— К чему этот разговор? В любом случае вы вольны поступать, как вам хочется.

Она подала им чай, но сама не осталась посидеть в старом кресле. Ждал, все поглядывал на кашемировый платок с розами, забытый на спинке. Пусть бы посидела хотя бы молча. Не пришла.

Иннокентий был возбужден. Рукопись его книги о птицах Сибири включили в издательский план. Искренне поздравил его:

— Рад я за тебя, старик! Теперь дело за здоровьем. Кончай с таблетками.

— А я что? Я стараюсь, — без улыбки отозвался Иннокентий. Почувствовал его взгляд на себе. — А ты запил, говорят? И… зря ты Соню обижаешь.

Невольно вскочил с кресла, пробежался к окну. За стеклом чернела влажная, освободившаяся от талого снега земля огорода.

— Жаловалась?

— Почему жаловалась? — возмутился Иннокентий. — Рассказала. Мы как-никак друзья, сам знаешь. Ты… — Тучин помолчал тяжеловато и добавил как дочь только что: — Руководящих указаний я тебе, разумеется, давать не собираюсь. У каждого из нас есть основания поступать так или иначе. Только… за Соню горько. Не заслужила она такого.

Как на зло, Шишкиной в этот вечер дома не оказалось. Старуха-мать, не глядя ему в глаза, не очень дружелюбно объяснила, что кто-то где-то оставил Галине сапоги, и она отправилась их посмотреть.

Невольно притащился домой раньше обычного. Удостоверившись, что он не пьян, жена плотно прикрыла за собой дверь спальни и подала конверт.

— Что мне об этом думать?

На то, что кто-то хулиганит и издевается над нею, она жаловалась неоднократно и раньше. Это началось еще по осени, в самом начале его «романа» с Галиной.

— Звонят и звонят, — рассказывала Софья. — То спросят, не вытрезвитель ли у меня, то ругаться примутся. А то подниму трубку — молчание. Только отойду от телефона, опять звонят. И голоса, по-моему, девичьи…

Машинально взял в руки конверт. На листке из школьной тетради после весьма вежливого обращения: «Уважаемая Софья Андреевна!» жену обзывали площадными словами и желали ей «кончить жизнь под колесами ассенизаторского грузовика».

С отвращением скомкал бумагу и швырнул на пол.

— Черт знает что! И ты читаешь такое?

— Откуда мне было знать? — резонно возразила Софья.

Оставив ее, прошел в столовую и принялся шагать из угла в угол.

В тех гадких словах, что были написаны на листке в клеточку, несколько раз повторялось одно, вроде бы и не очень бранное, но вульгарное и отвратительное. Его нередко в минуту досады употребляла Шишкина. Почерк не ее. Могла попросить какую-нибудь девушку-студентку.

Ходил по комнате, брал в руки то книгу, то статуэтку, рассматривал, ставил обратно и припоминал жесты, слова, поступки Шишкиной. И чем больше вспоминал, тем сильнее убеждался: могла бы. Галина ненавидит Софью, завидует ей, ревнует. Все это объяснимо. Беда в том, что человек Галина нечистый. Именно это имела в виду Ирина, напомнив ему тогда: «Скажи мне, кто твой друг…» Но ведь оскорбляя его жену, Галина оскорбляет и его. Значит, он позволяет это?

Когда вышел из столовой, жена, поставив таз на табуретку возле ванны, стирала сыновьям рубашки. Руки по локоть в мыльной пене. Постоял в дверях ванной.

— Сообщи Маше. Пусть готовится встречать гостей. Завтра я подам заявление.

К сестре Софьи Марии они не поехали. Когда закончился учебный год, его пригласили заведовать кафедрой в одном из старинных университетов России. Жена и дети уехали первыми. Старшему надо было готовиться к вступительным экзаменам в университет, жене — привести в порядок квартиру. Он задержался сдать дела своему преемнику на кафедре. Шишкина тотчас перебралась к нему. В общем-то это было удобно: было кому позаботиться о свежей рубашке, о продуктах. Но это же обстоятельство не позволило и зайти к Иннокентию попрощаться перед отъездом.

На новом месте все вроде бы сложилось неплохо: и отношения с коллективом, со студентами. Практику с ними он проводил теперь на Волге. Успокоилась и жена. На нее нахлынуло много новых забот. Женился сын-первокурсник, хотелось угодить невестке. Заканчивал десятый класс младший. Думали-гадали, куда парню податься после школы.

Было много ярких впечатлений, встреч, знакомств. Он снова жил чистой, духовно напряженной жизнью, И вдруг весной люто затосковал. О Сибири, обо всем том, что оставил, покинув ее. Попросил отпуск на десять дней и через двенадцать часов был уже в родном городе. Прямо из аэропорта направился в институт. Конечно, все сразу решили, что прилетел он из-за Галины. Не стал никого ни в чем разубеждать. Тем более, что и в самом деле из института отправились к ней. Хотя остановиться можно было у того же Козлова. У других.

Обрадованная его появлением, Шишкина превзошла себя. Раздобыла машину с водителем, и целую неделю они провели в весенней, еще влажной, не прогретой солнцем, пахнущей талым снегом тайге. Останавливались на ночлег в зимовьях, лакомились прошлогодней брусникой, сладкой и спелой до черноты, кедровыми орехами. Шишки были легкие, сухие, не пачкали рук смолой. Разыскивали на прогретых опушках первоцветы. И ему начинало казаться, что все осталось по-прежнему: он дома, никуда не уезжал и не уедет…

А за день до своего вылета обратно все же сумел избавиться на час от Галины, чтобы попасть к Тучину. Еще в день приезда ему рассказали в институте, что Иннокентий поправился, — выходила-таки его дочь, — только слегка подволакивает ногу. Собирается осенью вернуться на кафедру. Не сегодня-завтра выйдет в свет его книга.

— А дочь? — поинтересовался он.

— Что дочь? — ответили ему. — Работает. Заканчивает диссертацию. Замуж нет, не вышла.

…Пока добирался, стемнело, повсюду зажглись огни. И в новых пятиэтажных коробках, что совсем оттеснили дом Тучина к лесу, — тоже. Наверное, из-за соседства с ними дом показался совсем крошечным и низким. Ни в одном из окон не было света. Обошел высокий забор. Там в одной из плах на месте выпавшего сучка был глазок. Припал к нему. С этой стороны дома свет был. В комнате Ии Маркеловны. Должно быть, Иннокентий с дочерью куда-нибудь отправились. А Маркеловна поджидает их и вяжет носки. Она обрадовалась бы ему.

Побродил вдоль забора меж стволов уже по-городскому угрюмых сосен. Вероятно, и хвоя на них уже не зеленая, а черная. Теперь было не видно. Но пахло по-прежнему соснами, отсыревшей корой. Жадно вбирал в себя этот родной лесной запах и спрашивал неведомо кого:

Зачем она, такая любовь, если от нее всем только горе — ему, Софье? И Шишкина, наверное, догадывается, что он только телом с ней, что она для него лишь призрак другой? Зачем эта мука? И почему она настигла именно его? Живут же другие, не ведая ничего подобного.

И все же был рад ей, этой муке, тому, что она пробудилась в нем, пришла на смену душевной и физической опустошенности, остававшейся обычно от общения с Шишкиной. В груди снова было полно и горячо.

Пусть будет так всегда, сказал он себе, прислонясь плечом к сосновому стволу и вглядываясь в огни ночного города вдали, внизу. Выше догорала заря — чистые, теплые, сначала розовые, потом кремовые краски незаметно перешли в прозелень и отгорели совсем. Черная изломанная линия сопок обозначилась на обесцвеченном небе жестко, даже сурово. Пусть будет всегда эта мука. Он будет жить в далеком русском городе, работать, выполнять свой долг на земле, сколько там ему еще положено, и его будет согревать мысль, что в одно время с ним живет где-то смуглая кареглазая женщина, тихая, как тайга в ясный солнечный день, и такая же богатая, щедрая душой. Видно, такая уж она и бывает, любовь в его возрасте, и с этим уж ничего не поделаешь.

Загрузка...