Другу и помощнику
Александре Вениаминовне
Мягкий, недавно выпавший, неулежавшийся снег приятно поскрипывал под сапогами Кедрачева. Снег выпал ночью, укрыв наконец землю, давно окаменевшую от первых ноябрьских морозов.
Кончив дневалить и доложив о том взводному командиру, унтеру Петракову, Ефим Кедрачев стоял на крылечке казармы, покуривая. Под утро очень хотелось спать. С нетерпением ждал минуты, когда, крикнув во все горло «Подъем!», сдаст дневальство и заберется на свое место на верхних нарах, на похрустывающий соломой тюфяк. Но, после того как разбуженная им караульная рота поднялась и в казарме началась обычная утренняя суета, Кедрачеву спать расхотелось — не от шума, а от беспокойных мыслей. Его вместе с другими солдатами, признанными из-за фронтовых ранений временно негодными к строевой службе, Петраков водил в госпиталь. Доктора расспрашивали, болит ли грудь, куда осенью прошлого, пятнадцатого года вошла германская пуля. Не велев надевать рубаху, доктора завели Ефима в темную комнату и поставили между двумя не то железными, не то стеклянными загородками, противно холодившими тело, если задеть. Велели стоять смирно и дышать ровно, потом что-то щелкнуло, один доктор, молодой, стал потихоньку двигать передней загородкой, а другой, седенький, в очках, внимательно глядел в нее и потихоньку хмыкал, покачивал головой, потом сказал: «Еще не зарубцевалось. Организм молодой, справится, но нужно время…» Зажегся свет, Ефиму велели выйти из-за загородок. Старый доктор, еще раз глянув на него, сказал молодому. «Как сложен! Богатырь, красавец. Жаль, если опять туда… Бессмысленность, черт возьми!» — и, вздохнув, велел Ефиму: «Одевайся, солдат!» — а молодому кивнул: «Запишем ему продление».
Бессмысленность… Это слово, брошенное старым врачом, как впечаталось в память Ефима. И верно, какая и кому польза, что его рано или поздно опять отправят на позиции? Хотя доктора и записали продление, и Петраков обещал: «Ты, паря, солдат справный, я тебя, бог поможет, придержу». Правда, он тут же намекнул, что рассчитывает на благодарность. Но чем, с каких доходов может он отблагодарить унтера? А ведь от Петракова, наверное, и в самом деле сколько-нибудь зависит, остаться ли Кедрачеву в караульной роте при лагере военнопленных за тысячи верст от фронта или опять загреметь туда с очередной маршевой ротой.
Обо всем этом думал Ефим, стоя на крылечке и ладя самокрутку из казенной махорки и тщательно, во много раз сложенной губернской газеты «Сибирская жизнь». Газету он купил вчера, когда ходили в госпиталь, купил, несмотря на насмешки товарищей: «И охота две копейки выбрасывать!» Газету Ефим прочел внимательно, но особо любопытного в ней не нашел: на фронте без перемен, а всякие торгово-промышленные новости — в них интереса мало. Ну да ладно. Есть хотя бы бумага для курева.
Закурив, Кедрачев спустился с крылечка, под сапогами мягко хрустнул молодой снег.
Вспомнилось — в прошлом году в это время в Карпатах тоже лежал снег. Холодно было в окопах. Да и в землянке не согреешься, хотя и сложили печурку. Но где взять дров? Позиции на голом каменистом склоне, а до леса — попробуй сходи, если вся дорога у неприятеля на виду. Ох и померзли тогда!
Карпатский снег… Чуть не застыл на нем, когда ранило. Случилось это после того, как погнали в атаку на австрийские окопы. Забили оттуда пулеметы, атака захлебнулась. Говорят, наши артиллеристы снарядов не имели, чтобы разбить те пулеметы. Полдня пролежал тогда на снегу почти без памяти. А потом — полевой лазарет, долгий путь в санитарном вагоне, где чуть не отдал богу душу — однажды в забытьи услышал, как сестра милосердия, остановившись возле, сказала другой: «Не жилец, не довезем. А жаль — такой молоденький…»
И все-таки Ефим Кедрачев выжил. Крепок оказался сибиряк. Не свалила его безглазая, а ведь к ране добавились и воспаление легких от простуды на снегу, и тиф.
Повезло Кедрачеву! Перво-наперво выжил. Как обрадовался, увидев, что везут их уже по Сибири, все ближе к родным краям! И вот — станция, где поезд остановился для разгрузки, — Ломск! Привезли, можно сказать, прямо домой. Задвинули носилки в санитарный автомобиль. Впервые в жизни тогда проехался он в автомобиле — до войны в Ломске их и не видывали. Первое, что он поспешил сделать в госпитале, — это известить сестренку Олюньку. Обрадованная, она тотчас же прибежала…
Повезло Кедрачеву и после того, как встал на ноги. Из команды выздоравливающих его определили в караульную роту лагеря военнопленных, построенного на пустыре возле вокзала. И вот уже три месяца он в этой команде. Поначалу казалось чудно — каждый день видеть тех самых австрияков, любого из которых он мог бы запросто пропороть штыком, доведись встретиться в рукопашной, и любой из которых мог так же запросто застрелить его, только попадись на мушку. А пригляделся — вроде люди как люди, такие же солдаты мобилизованные, только обмундировка другая.
Да, чудно… Не сразу привыкнешь. Врагами были, а теперь — почитай, приятели. Бывает, просят австрияки чего-нибудь с базара принести или водочки в городе раздобыть — отчего же не удружить? За благодарностью не стоят. Деньга у них кое у кого водится, люди мастеровые: кто часы чинит, кто с офицерских жен портреты рисует, кто портняжит или по сапожному делу. Не подрядится ли кто сестренке ботинки стачать? Совсем девка обносилась. А купить — попробуй! Цена по военному времени — ой-ой! Да и не сразу найдешь подходящее. А Олюньке удалось, по случаю, достать и подошву и кожу. Говорят, в лагере один австриец очень фасонисто шьет. Ольге восемнадцать, самая пора красоваться… Пусть у нее будут ботиночки «венский шик». Столковаться сейчас с сапожником, а потом к сестре сбегать, мерку взять и материал. У Петракова отпроситься — отпустит.
Размышляя так, Ефим бросил в снег докуренную цигарку, которая уже жгла пальцы, и направился к калитке в дощатом заборе, отделявшем двор казармы от просторного плаца, на котором, вытянувшись в ряд, стояли длинные, рубленные из бревен бараки, где размещались пленные.
Возле калитки скучал часовой в длинном караульном тулупе — знакомый солдат, Семиохин, из старших возрастов, недавно призванный. Среди солдат шел слушок, что Семиохин сунул в лапу писарям, чтоб записали не в маршевую, а на тыловую службу. Что же, Семиохин мужичок с достатком.
— Приятелей-неприятелей проведать? — лениво спросил Семиохин, дыхнув в обындевелые усы. — Ну, давай!
Кедрачев прошел в калитку.
На плацу в этот утренний час никого не было. Непривычные к сибирским холодам пленные предпочитали сидеть в теплых бараках, от печных труб которых в белесое пасмурное небо подымался столбами в морозном безветрии дым.
Кто-то из своих говорил Кедрачеву, что первейшей руки мастера дамской обуви надо искать в шестом бараке. Сначала надо пройти мимо офицерского, а дальше, через три барака, и будет шестой.
Когда Кедрачев проходил мимо офицерского барака, он услышал, как громко хлопнула рывком распахнутая дверь. Мимо него вниз по ступеням крыльца вихрем промчался какой-то растрепанный австриец без шапки, в полурасстегнутом мундире, и побежал в сторону солдатских бараков. Следом за ним тотчас же выбежало несколько офицеров, тоже в одних мундирах. Возбужденно крича, они догнали его, сшибли с ног… Окружили плотной кучей, пинают, бьют кулаками. Он пытается подняться, но ему не дают, вновь сшибают, он падает…
Кедрачев остолбенел от изумления. За что бьют? Может, украл чего?
Но, разглядев, что сбитый наземь уже не шевелится, а офицеры продолжают, яростно крича, бить его, Кедрачев встревожился: «Вор не вор, а все же живая душа. Убьют ведь!» — и закричал:
— Вы что ж это? Насмерть забьете! Хватит, хватит ему!
Рассвирепевшие офицеры не обратили никакого внимания на его крик.
— Это что делается?! — Кедрачев подбежал к офицерам и стал отталкивать их от недвижно, лицом вниз лежащего на снегу. Но офицеры, зло ругаясь непонятными словами, продолжали рваться к своей жертве. Один из них, которого Кедрачев без всякой деликатности схватил за рукав, вырвался и, крикнув что-то, ткнул Кедрачева кулаком в лицо.
— Ах, ты… — не стерпев обиды, ругнулся Ефим и наотмашь, так, что болью отозвалось в незажившей груди, хватанул офицера в ухо… Тот, разъезжаясь в стороны ногами, плюхнулся в снег. Но тут же вскочил, метнулся в сторону. Отбежали и остальные. А Кедрачев бросился к лежавшему. Его испугало, что тот неподвижен — раскинутые руки лежат бессильно, возле головы снег чуть порозовел.
Ефим уже не обращал внимания на то, что офицеры, возбужденно галдя, показывают на него, что от калитки, где стоит часовой, слышатся тревожные голоса и кто-то оттуда бежит к месту происшествия.
Осторожно повернув избитого лицом вверх, Кедрачев увидел, что тот совсем молод, может чуть постарше его, бледен, глаза закрыты, губы и щека в крови. Ворот мундира разорван, один из грудных карманов выдран.
«Жив ли?»
— Что тут деется? — услышал Кедрачев встревоженный голос Петракова.
— Ихние офицеры его… А я заступился. А то б убили…
— Эй, ты! — крикнул Петраков лежащему. — Подымайсь!
— Да без памяти он.
— Тогда — в лазарет. А за что его так?
— Кто их знает, ихние австрийские дела. Может, спер что… А все равно так нельзя.
— Ладно, начальству доложу, разберется. Ты побудь с ним здесь. А я в околоток за носилками пошлю.
Петраков ушел.
Кедрачев в ожидании смотрел на лежащего. Густые черные растрепанные волосы припорошены снегом, а на бровях он подтаял, капли на побледневших щеках. Поперек высокого, чистого лба — косая ссадина, набухла кровью, ноздри прямого, чуть длинноватого носа широко раскрыты, напряжены, будто воздуха хотел вдохнуть, да не смог, так и замер, и тонкие губы некрупного рта плотно сомкнуты. «Досталось тебе, паря…»
Услышав доносящиеся издалека голоса, Кедрачев обернулся. Возле дверей бараков толпились пленные в синих австрийских и серых немецких мундирах, кое-кто — в шинелях внакидку. Смотрели на лежавшего, переговаривались.
Пришли два солдата с брезентовыми носилками. Кедрачев помог им уложить избитого. Тот не шевельнулся. Кедрачев даже усомнился:
— Неужто уже мертвяк?
— Фершал разберется! — обнадежил один из солдат и скомандовал напарнику: — Понесли!
Кедрачев хотел пойти следом, но вдруг увидел втоптанный в снег картонный квадратик. Нагнулся, поднял. Что-то написано по-иностранному, чернила от мокрого снега расплылись. Перевернул. Фотографическая карточка! Поди, из кармана вывалилась… На карточке — бритый старик в белом воротничке и с галстуком, похоже, из господ, а рядом — старуха не старуха, но пожилая, на личность приятная, наверное, супруга старика. А с края — красавица в белом платье, с розой на груди. Жена иль сестра?
«Наверно, ждут его… а может, уже давно убитым посчитали? — подумал Кедрачев, глядя на фотографию. — Как Наталья считала, когда долго писем не слал».
Решил: «Надо карточку хозяину отдать. Ведь берег ее». Пошевелил носком сапога в рыхлом, развороченном снегу: «Может, еще что выронилось?» Но больше ничего не нашел.
Услышав за спиной шаги, оглянулся. Мимо шли двое пленных с поднятыми воротниками шинелей, в кепи с опущенными наушниками — во спасение от русского мороза. Они несли большой бак на продетой сквозь ушки длинной палке, за ними следом шел третий, с двумя пустыми ведрами в руках — отправлялись за водой дневальные. Тот, что шел позади с ведрами, задержался возле Кедрачева, спросил:
— Пан солдат скажет, прошу, камрад Гомбаш ест жив але забит смертно?
— Гомбаш его фамилия? — переспросил Кедрачев. — Не в покойницкую отнесли — в лазарет.
— Лазарет? То добро, добро! — пленный что-то сказал своим товарищам, и лица тех посветлели.
— А за что этому вашему Гомбашу офицеры так ввалили? — поинтересовался Кедрачев. — Нашкодил что-нибудь?
— Нашкоди? — не понял австриец. — Что есть нашкоди?
— Ну — украл, обманул?
— Не можно! — воскликнул пленный с обидой. — Гомбаш — не обман! Гомбаш — правда!
— За правду его били, что ли?
— Кедрачев! — донесся от калитки голос Семиохина. — Петраков спрашивает!
Через минуту Кедрачев, руки по швам, стоял перед Петраковым в его «канцелярии» — отгороженном досками закутке в углу казармы.
— Ты что же это, с австрияками там язык чешешь, а я тебя искать должен. А ну быстро к полковнику!
— Зачем? — сразу оробел Кедрачев.
— А я знаю? Приказали тебя сей минут представить, и все. — Петраков цепким взглядом пробежался по фигуре Кедрачева сверху донизу: — Заправь ремень как следует, шапку — ровнее! А то попадет мне еще за тебя, за отсутствие вида. Пошли!
В канцелярии лагеря, когда они остановились перед кабинетом начальника, Петраков кивком показал Ефиму на дверь:
— Иди! — и, пропустив его, вошел следом.
— Ваше высокоблагородие, рядовой Кедрачев прибыл по вашему приказанию! — со всей лихостью, которой он успел научиться за полтора года солдатской службы, отрапортовал Ефим.
Сидевший в дальнем конце кабинета за письменным столом полковник Филаретов — маленький, сухонький, с ежиком седых волос над низким морщинистым лбом, в мешковатом кителе с высоким для его короткой шеи воротником, туго подпирающим челюсти, посмотрел на Кедрачева не то чтобы сердитым, а скорее тоскливым взглядом. Нервно и задумчиво пожевав губами, он вышел из-за стола и остановился перед Кедрачевым.
— Ты что же, подлец этакий, мне неприятности устраиваешь? — скрипучим голосом проговорил полковник, снизу вверх смотря на солдата колючим взглядом глубоко посаженных бесцветных глаз.
Кедрачев промолчал. Он еще не совсем понимал, в чем провинился.
— Я тебя спрашиваю, сукин ты сын! — повысил голос Филаретов. — Ты зачем к австрийцам ходил? Кто тебя просил совать рыло не в свое дело? Ты же офицера, негодяй, ударил, и мне сразу жалоба!
— Виноват, ваше высокоблагородие! — вытягиваясь изо всех сил, пробормотал оробевший Кедрачев.
— Знаю, что виноват, болван ты этакий! Наделал мне забот! Того и гляди, выше пожалуются, господа-то с фанаберией, хотя и в плену. А я потом из-за тебя, мерзавца, должен буду претерпевать!..
Полковник потоптался перед Кедрачевым, оглядывая его, как бы примериваясь, что же все-таки сделать с ним? Повернулся к Петракову:
— Семь суток гауптвахты ему! Пусть недельку нужники почистит. Прямо отсюда и отведи.
«Вот те и заказал сестре ботинки…» — с досадой подумал Кедрачев. — А все из-за австрийца этого…