ПОЦЕЛОВАТЬ ПОСЛЕДНИЙ РАЗ…

1

Любовь Семеновна Иванова. Семьдесят пять лет. Горбачево Россонского района Витебской области.


«В партизанах мужик мой не был, он был на фронте. Это мне надо сюда говорить? (Показывает на микрофон) Просто говорить и все? Я и буду просто говорить.

Было такое время, что пришел ворог в деревню Так мы плакали да горевали, но жили на месте, а уже как ворог пришел, дак мы с Лидой — у меня такая подружка была — в лес пошли В лесу скитались Она — учительница У нее двое детей было, а у меня один Витя.

А тут собирали, стреляли, вешали.

Когда я из беженцев пришла, дак на моей хате было написано „Партизанский, бандитский дом“. Во, мой сынок, так было написано. Женя, мой старший сын, пришел из партизан — топором вырубал — нельзя было стереть, а некрасиво было написано на хате, у порога собирали тут людей, стреляли…

У брата моего шесть душ взяли — брата, невестку и три ихних дочки, и внучонка. У меня была одна сестра, и ее взяли. Тут они уже распоряжались, и стреляли, и жгли.

Тут во яма была, и там яма была. Сами себе люди копали ямы. А потом автоматом провели.

Семьдесят человек было там. Когда мы из лесу вернулись, то выкопали их, перевезли на кладбище.

Вопрос; — А как вы по лесу с подругой вашей, с детьми вашими ходили?

— Ходили, сынок мой, ходили… Все расскажу. Канашонки от нас недалеко. Прибегает мой хлопец старший. Вечером. Ему только пошел шестнадцатый годок, и его в партизаны приняли. Говорит:

— Мама, немец в Канашонки пришел!..

Он теперь похоронен аж в Алитусе. И звали его Женя. Женя Иванов Егорович. Дошел он аж до Алитуса, и там убили его. Я уже два раза на могилу ездила…

Ну, а тогда сказал сынок мой:

— Мама, немец в Канашонках!

Тряпки мы свои собрали. Запряг он коня и завез в лес, в болото, Мы с подругой Лидой землянку выкопали, в землянке этой неделю сидели. А с харчами-то как? У нас была картошка закопана. А снег же был! Ночью ходили мы картошку ту из ямы доставать. Варили ее там. А потом собрались ночью, пошли проведать в деревню. Никого нема. Мы вдвоем пришли с Лидой в деревню. Ребят у нее двое, и у меня — один мой, Витя. Детей в землянке оставили, а сами пошли. Ходим по деревне. Никогошеньки нема, только один… Ну, как это? И по-нашему, и по-вашему — бык. Большой, большой бык, и с цепью. С цепи сорвался. Поглядела я в хлев, там у меня оставались овечки. Никого нема. Хата — цела. Мы поглядели и пошли. Ну, а завтра, решили, пойдем еще раз домой. Уже с детьми. Никого нет — не будет немцев.

Переспали мы ночь в землянке. Какой там сон на сырой земельке? У нас же там ничего не было. От, може, тряпка была какая. А раненько выбрались и домой.

У нее там хата была, такая маленькая. Фельдшерская вошебойка была, а она, Лида, потом приехала из Витебска и там жила. И супу наварили мы какого-то. А потом глядим: снег белый-белый, и видно, что люди так идут — как темная хмара, человек от человека, как вот от этой стенки до этой. Ехали дорогой, а потом тут у нас озеро, да и по озеру идут — плотно-плотно!..

А мы только что вошли в хату и уселись. Если б нас застали там, в лесу, в землянке — так бы нам и все было.

Мы как сидели в хате, так и суп наш и все осталось. А ребята эти голодные. Мы уже и есть не хотели. И Входит полицай. А у нее были галоши, мокрые, положила на загнеток просушить. Он галоши берет и за пазуху. Мы ничего не говорим. Ага. За пазуху положил, а тут сейчас входит немец.

— Матке, матке, матке!.. Партизан у вас есть?

— Нет у нас партизана.

— А вы, — говорит он чисто на русский язык, — вы уже прочищенные?

А мы сидим и трясемся: и у нее сын в отряде, и у меня…

Так они в лес и ушли от нас.

А этот полицай испугался, как немец пришел. Запахнул немного эти галоши. А мы уже молчим.

Потом глядим в окно — оттудочка едут наши люди. На возах с детьми бабы, старики… Они уже это прочищенные. Идут, идут… И кони, и коровы, и люди идут. А я говорю:

— Ну, Лида Ивановна, и мы пойдем вместе.

Мой хлопчик так заболел, кровавым поносом. Нужна горячая еда, а он не мог без горячей. Так ослабел. А ейные, Лидины, здоровее ребяты. Держу я этого своего за руку и не знаю, что с ним делать… Тут идет одна, Анюта Степаниха. Она где-то там в Латвии живет теперь. А я веду малого и говорю:

— Анютка, возьми моего Витю. Може, моя жизнь тут останется. А я, говорю, пойду, куда мои глазы глядят. Люди прочищенные идут, и мы сзади за ними пойдем, как прочищенные. Лида идет с ребятами своими, а мой валится…

А у нее, у той Анюты, значит, дочка была, девка годов шестнадцать. И этот мой партизан, Женя мой, и эта девка — они, как в школу ходили, то они подруживали. Это Клавдя она, дай бог ей много лет жить и сегодня! Как я так сказала ее матери, то мать ничего не сказала, а Клавдя эта подошла, моего Витю за руку и повела в хату. У него кровавый понос был, уже он идти не может…

А снег!.. А куда ж идти? Неизвестно. А я подымусь — Да об землю: дитя — один глаз был во лбу, да и тот здесь остался… Она, правда, моя подружка Лида, меня под Руку:

— Как-нибудь шагу прибавь, как-нибудь шагу прибавь!..

И мы сюда вот… Отсюда улица как раз, той улицей нашей и — на большак. Оттуда немцы едут и едут на конях. И шкафы, и свиней, и овец везут из-под Старины. Старина горит, и Кулешово горит — все, все горит!.. А мы отсюда уже напротив плывем.

А из нашей деревни да был полицай. Ну, не полицай, по он тоже был не советский человек. Я только его и боялась. Так меня тут никто не знает, а он знает. Ну, думаю, если уже он встретит меня, то мне не жить…

А уже надо идти. Не-е, чем уже тут попадать в руки совсем, на какую висельницу, то лучше идти. Идем мы. Идем вдвоем. У нее ребяты с нею, и мы идем. Она меня под руку подвела немного, потому что я уже не могла: от того, что ребенка оставила… А густо-густо кони так идут, один за одним, сани за санями. Которые люди идут, которые едут. Коров ведут. А нас на сани никто не берет. А я уже сани подпихиваю — участница!.. (Смеется.) А Лидиных ребят на сани тоже не берут… А немцы, а полицаи напротив нам едут да едут. Они все едут, густо-густо, а мы напротив… Приехали туда, под Байдино под наше, нас останавливают:

— Что, вы — прочищенные?

— Прочищенные.

— У вас нет партизан?

— Нет.

— Ну, то езжайте.

Повернули мы. Они отсюда, а мы — так в деревню. А сугробы! А снег!.. Выехали на озеро. Мария Колдубей нам в лицо говорит:

— Из-за вас нас застрелят. Вы с нами не ездите. Они поехали на ту сторону, а мы — сами незнаем куда… С этой молодицей, и двое ребят уже. Ну что ж. На мне был полушубок, а на голове — так уже, знаете, без памяти — белая простыня. А снег!.. Я говорю:

— Ну, Лида Ивановна, останемся мы тут в снегу в этом!.

Уже вечереет. Подошли под Веруселимку, сели. А девочка эта спать хочет. Мальцу было лет двенадцать, а девочке — лет десять. Сели мы так вдвоем, с ней рядом. Тогда эту девчонку… А она только что ее переобула, сняла какие-то там валенки, а ботиночки обула. Я эту девчонку — голову к себе притулила, а она — ноги. И тогда этот мальчик сел в кучечку. Простыней — я сняла с головы — накрылись. А мы это пришли к озеру, надо через озеро, лес у нас тут недалеко. Ну, и сидим. Сидим. Эта девчонка дремлет, а она ее под бока бьет все. А, знаете, — на снегу и не простудились…

Встали потом — пойдем через озеро. Все мокрые, а потом обмерзли, идешь, и шумит все на тебе. Она за руку эту девочку, а мальчишка идет. Через озеро прошли — там лесок неширокий, а там — лесник живет. Пойдем к леснику к этому уже. Идем по лесу, а немцы как кинут ракету — видно-видно! — стоим на месте. А потемнеет — дальше идем.

Пришли, а тут уже байня его недалеко, пойдем в ту байню, потому что в хате, може, немцы, мы ж не знаем. Стояли, стояли — уже совсем стемнело. В байню пошли. А сами — все мокрое. Господи, не надо и говорить, какое горе!.. (Плачет, а соседка, чтоб успокоить ее, спрашивает: „А в чью же байню?“ — „В чью же, — отвечает она, — в лесникову“.) Глядим, лежит охапка дров. А я и спичек купила, летом, в троицу еще, и так в пиджак зашила. А это ж уже когда было — зимой, и все я эту коробочку носила. И затопить байню нам как раз, дрова есть. И как раз в окно лесниковой хаты — наши двери. „Ну что ж, — говорим, — если только немцы, а мы затопим, то уже ж недалеко…“ Но так дал бог, что не было у них немцев. У лесника. Ну вот — затопили. Я эти двери закрываю. Ребята на земле позаснули. Дрова не горят. Я глазы испортила, глазы мои дым ест. А дрова эти только тлели. Немного они грели эту байню. Дрова истлели, и дырочку мы такую оставили, чтобы шел дым. Ну, потом ребят на полок с земли перетащили, она около них, а я так на каменку, она тепленькая была, легла на каменку, вся мокрая, и заснули мы.

Ну, а назавтра, дал бог, что снежком обкидало эту байню. Надо ж уже нам вставать, идти к этому человеку. Я говорю:

— Лида Ивановна, если немцев нет, то мы дырочку эту откроем — и видно будет, что следов нет, что они не ходили.

Сидели, сидели, глядели, глядели — нет… (Плачет.)

Ну, пойдем. Правда, немцев нема. Там Анюта в сенях сидела, этого мужчины сестра… (Плачет.) Налили нам миску Щей и картошки. Може, три дня не евши были. Какой-то горох был: Лида немного гороху взяла, ребята там жевали.

А в Скарбунах уже они поубивали баб. И уехали из Скарбунов. А у меня глазы саднят, слезятся, не вижу ничего. Пришли мы в Скарбуны. А там девки плачут: молодых не убивали, а только старух поубивали. Тогда попросила я мыла. Мне дали, и я промыла глазы. Пошли мы уже в Вератино. Пришли в Вератино — у брата моего только так вот шатаются ставни. В хату я вошла, а там — никого, пусто: всех поубивали… Ой!..

Ну, что ж… А у меня ж, мой сынок, сердце бьется: один ребенок, глаз во лбу, и тот остался там… Витя. Теперь я увидела б его — поцеловала б только — и все… И не страх… мне… (Плачет.)

А ейные ребяты с нею.

И я пошла одна. Иду и не знаю, куда иду… Иду в Горбачево. Пришла, встречаю одного человека. Он говорит:

— Не иди, Семеновна, там теперь как раз „пурим“[36] идет. Никак не иди. Попадешь, там теперь самая расправа идет…

Пришла я в сосняк и стою. А что ж я выстою?..

Потом сестру свою встретила. Сестра моя родная, умерши уже. Я ей сказала, в какой хате мой хлопчик. Тогда она пошла, взяла хлопчика и опять назад. И так, дал бог, что немец ничего, — как стоял часовой, так ничего ей не сказал, и она прошла мимо. Как увидела я сыночка — ну, теперь все!..

И этот сынок у меня один. А тот, что был в отряде, — того убили. А этот в Ковалях прорабом работает. (Плачет.) Иванов Виктор Егорович…»

2

Алена Халимовна Бондарчук. Шестьдесят два года. Алексйчи Хойницкого района Гомельской области.


«…Догнали меня на своем огороде. А приехали они, мои дорогенькие, часов в одиннадцать. У меня было дитя маленькое, хлопчик был. Оно себе спит, а девочка старшенькая присматривала его. Я хотела малого грудью покормить. Потом схватила дитя и побежала. Иду я, а тут соседка моя со своим свекром едет и кричит мне: „Алена, Длена!..“ А уже немцы едут, Машины гудят. Начали люди бежать, и я вижу, вижу: в конце села загорелась хата. Я побежала туда, и свекор мой за мной. А дети мои старшие дома были. Иду я, а машинка такая, серенькая, идет, и в ней два немца в черцых шапках сидят. Около дуба они повернули, въехали в деревню, остановились и побежали. Потом вижу я: на кого-то они винтовки понаставляли. Дак я и закричала:

— Стась, убивают!..

Вопрос: — А деревню они окружили?

— Мамка моя, я ничего не видела. Видела только тех двух. Видела я только, как они винтовки понаставляли.

А мои детки маленькие — все ко мне. Людские дети, говорили люди, позаснули, а мои — ко мне. У меня хлопчик был один полгода, а другой — года три, и еще соседский один, и я с ними ползу, а потом как оглянусь — дак немцы идут за мной. Винтовки понаставляли, идут, идут… Хотелось мне в коноплю доползти. А пули свистят: сюда-туда, сюда-туда… Хлопчик мой старший упал и кричит:

— Ах, мамо, мамо, вон у вас кровь!..

И я уже вижу, что я лежу в песке, и во рту у меня песку много, а потом вижу, что хлопчика ранили, и шапочка с него слетела. И вижу я, что он розовенький был, а уже его губочки желтые-желтые, и говорить не может. А младший, как я с ним упала, дак услышала, как в грудках его захрипело. Прохрипело — и все. Уже и нема его…

А эти пули все свистят. Меня ранили, когда я ползла, дак неизвестно, которая пуля. Сроду я такого не видала, как они — шусь-шусь, сюда-туда кругом меня, а откуда они — я не вижу. Потому что я ползла. А как голову подниму, дак вижу, что те двое идут за мной и все стреляют…

А дальше уже — все: и я не поднялась, и хлопчики мои покончались. Подошел он ко мне, взял меня за руку выше локтя — голова моя приподнялась, — ляп об землю, и кровь из меня течет. И они зиркнули на меня и ушли.

Приподнялась я только, чтоб хлопчика моего через борозду поцеловать, а я уже не в силах…

И вот, вижу я все это — все равно как сегодня, хоть сколько времени уже прошло — как он лежит и шапочка его свалилась…

Слышу я, что хата горит, трещит огонь. Все село уже горело. Потом слышу: соседка маме моей кричит:

— Бабо, они вон туда побежали!

И мама моя ко мне прибежала. Бежит уже она и голосит. А я уже сознания никакого больше не знала.

Потом мать моя и сестры мои говорили, как я его через борозду поцеловать хотела, но никак не могу, не поднялася… Только помню, как меня везли на возу по бороздам, как меня трясло. А они еще говорят, что я сама на воз залезла, потому что они забирали меня, мои братья и мать, и детей моих подобрали. Тут еще одна женщина говорит, что как везли меня с детками, да вон как кровь текла..

А баба одна говорила, что как убивали, дак моя девочка старшая очень просилась:

— А не убивайте, не убивайте меня, у меня ж батьки пет!..

Она была с тридцатого года, двенадцать годков. А было у меня тогда детей четверо, а свекор был пятый, моего хозяина батька, а я уже шестая. Детей всех поубивали, а свекра и меня ранили Они меня за малым богом не убили Я это не знаю, как я не захлебнулась: духу уже у меня не было. Так страшко было, так страшко!.. Особенно, как близко, а он еще подошел да за руку взял меня. Не знаю, за какую руку, може, за етую, потому что я вот так с хлопчиком ползла..

Тогда ж все люди боялись: как немцы в село, дак люди все — из села!..

А у меня, мои дорогенькие, только череп пробили… Одна рана и теперь еще не заживает. Тогда — целый год кости выходили.

Братья мои сделали мне хатку, а потом, как мужик с фронта пришел, дак еще больше построек добавил.

И уже я вам, мои дорогенькие ничего вам больше не могу рассказать. Я неграмотная, а после того, как в меня стреляли, я уже и все растеряла. Это только что у меня хозяин хороший, дак я так уже. После войны у меня еще трое деток. Разошлись дети по свету, а мы с дедом живем. Дед мой уехал сегодня, дома нема.

Вопрос: — А сколько людей убили в ваших Алексичах?

— Я вам, мамка моя, не могу рассказать. Люди рассказывают, что бытто душ семьсот…»

Загрузка...