В мозырской деревне Костюковичи, где мирных, беззащитных людей уничтожали «технически» — душегубками, мужчин отделили на улице от женщин, детей оставив с женщинами. Один мальчик от матери бросился к отцу… Каратель схватил малыша за руку и хотел его бросить в колодец. И вот отец, Софрон Каменский — от забора, где стояли мужчины, — рванулся к карателю, успел ударить его и даже самого в колодец бросить.
Односельчан, что сами видели этот случай, никого не осталось. Об этом после войны на суде рассказывал разоблаченный полицай. По окрестностям пошла легенда об отцовском горьком мужестве…
Продавщица одного из слуцких магазинов Зоня Михайловна Богданович, рассказывая о трагедии своей родной деревеньки Гандарево, вспомнила, между прочим, н такое:
«…Яник Алиновский с сыном несли цыбарку, коню сечку давать, а шли эти немцы… И немец сына застрелил, а Яник выхватил из-за пояса топор и убил этого немца.
Как убил он этого немца топором, так и пошли они остальных убивать. Все!.. Всех поубивали, подожгли и ушли…
Алиновский — Ян, но его и до пятидесяти годов называли Яником. А сыну Людвисю было годов семнадцать. У Яника топор был за поясом, и он — немцу по голове. Убил этого немца, а другой немец его убил.
Вопрос: — Вы сами это видели?
— Мы все видели. Мы ж на улице стояли. Он так с сыном, как шел, дак немец сына — трах! А этот, топор выхвативши, — да его! Немец упал. А его сразу тогда в кожух, в разные постилки, — забирали ж тогда у нас, — завернули, завернули, на воз положили и повезли с собою, этого немца…»
«Мы все видели», — говорит Зоня Михайловна. Однако, кроме нее, никто уже не засвидетельствует этого, потому что всех жителей маленького Гандарева в то утро убили (ради того ведь и приезжали каратели), а из тех девчат, что отобрали для отправки в Германию, сегодня живет одна она. Удалось убежать от расстрела и одному из ее младших братьев, двенадцатилетнему Миколаю, однако случая с Алиновским он не видел: был уже за сараями. (Рассказ его — в очерке «Свыше десяти».)
Дальше рассказывают сами мужчины.
Иван Карпович Саковец.
Нашли мы его в одном из переулков городского поселка Крупки Минской области, где у человека гряды под окнами деревянного домика. На грядах мы Ивана Карповича и увидели. После дождливо-пасмурного дня ясно заходило солнце, а человек, который уже на пенсии, оказался общительным, — повел нас в квартиру и рассказал о том, что происходило в его родной деревне Узнаж осенью 1942 года.
«…Я был женатый, у меня жена и трое детей было. Немцы когда оцепили Узнаж, то я остался дома. Переночевали. И немцы у нас ночевали. А я к отцу перешел. Моя хата с самого конца была, но я боялся. Потому что партизаны стояли у меня перед этим. Тогда не утечешь. Все в лес уйдут, а я с детьми… Дак я к отцу перешел. Он в середине деревни жил.
Переночевали, а рано собрали нас посреди деревни — всех, и старых, и малых, и больные которые — вынесли. Вынесли и поставили. И — допрос. Бургомистр из Выдрицы, — Карань его фамилия, Рыгор Васильевич, — он знал меня еще с детства: моя мать из Выдрицы была, я там у деда все был, когда был маленький. Ну, вот, он захотел Узнаж выбить. У нас партизаны стояли, а у них там, в Выдрице, доты были. Партизаны наступали и доты эти разбили. И эти полицаи… Там несколько французов было. Все поутекали в Крупку. Несколько полицейских убили они, а этот бургомистр удрал. А жену его — убили. И хату его спалили. Ну, у него было шестеро детей, кажется, но детей его не трогали.
А потом уже, когда они в Крупку утекли, отряд больший выехал к нам, и к нам эти немцы, этот карательный отряд приехал.
Допрос шел. Там следователь какой-то был, русский. По-русски чисто говорил, но в немецкой одежде. И меня вызвали там по списку. Бургомистр меня привел. Один немец с палкой стоит, сбоку, в хате. И вот он привел меня и говорит:
— Почему ты заготовку не сдаешь?
— Гумна у меня своего нема. А он говорит:
— А партизанам почему даешь? Я говорю:
— Партизаны с оружием, сами зайдут, возьмут, а что я им могу сделать.
Что мне говорить? А бургомистр говорит:
— У него два брата в партизанах. На меня.
А я говорю:
— Спросите у крестьянства. Мои братья взяты в кадровые.
Ага. Ну, он так и пишет. Записал, а потом бургомистр говорит:
— Он имеет связь с партизанами. — Обо мне: — Мы, говорит, партизанку поймали в Выдрице, и она говорила, что он связь имеет.
Записал он и: „Веди!“
Меня привел. Партизанские семьи там. Поставил. Около ворот как раз. Человек семь стояло, я так восьмой был. Я стал с краю так, у калитки. Калитка была открыта. Партизанская семья с нами стоит. И меня сюда поставили. Ну, я знаю, что братья в партизанах — меня убьют все равно. Я тогда думаю: на ходу убьют, дак убьют. Я не думал, что мою семью выбьют. Дак я как стоял у ворот, а калитка открыта, а немец нас отдельно охраняет уже, с автоматом… Если б он напротив меня стоял, дак я, конечно, и не удрал бы, а то он прохаживался — шага четыре туда и сюда. Он как пошел, а я тут же около калитки стоял, он не повернулся, а я — раз в калитку! Двор огорожен был. А метров семьдесят — кусты там, болото. Ну, я молодой был, годов тридцати двух. Я только так шапку подхватил, думаю: ну, убьют на ходу. Через забор! Ни выстрелов, ничего. Он не заметил, повернулся и не заметил меня. А там не было заставы, а застава была кругом, а около болота — тут не было.
Так я и утек.
А всех поубивали.
Я пришел тогда, посмотрел — никого нет. Где мой отец жил, на том огороде яма выкопана, и в эту яму — всех… И малых, и старых — всех…
Триста шестьдесят человек…»
Деревня Раховичи на юге Солигорского района Минской области.
На горизонте, вокруг, бывшие партизанские леса, а вместо когдатошнего болота — урожайная полесская равнина, культурные поля и сенокосы. Хаты, если смотреть с высокой улицы-гравийки, прямо тонут со всеми заборами да пристройками в зеленом паводке картофеля.
Миколай Павлович Брановицкий рассказывает.
«…Мы были в лесу — все наше сродство. Разведку слали мы, из наших, поглядеть, спокойно ли дома.
значит, доложили, что спокойно. Мы и поехали домой. Знаете, дети малые, надо их обогреть, обсушить…
Только я затопил плиту — тут явились немцы на пороге. А куда ты деваться будешь? Значит, обшарили все. Полиция немецкая. Один немец только крикнул: „Раус!“ Что такое „раус“, дак я немного понимаю: выходи или удирай, что-то такое. Погнали нас — и жену, и детей…
Как только вышли мы на двор, один молодой полицай кричит:
— Хозяин, давай вернись и давай нам мэду!
Не меду, а мэду. Ага, думаю, стой: раз „мэду“, значит, украинцы. Я говорю:
— Меду у меня нет.
— Выдирай пчел!
Стал я выдирать сам пчел своих, а тут уже некогда, гонят. Гонят уже всех. И они за меня и — туда. Все мое сродство. Это нас собрали двадцать шесть душ: стариков, детей…
Загнали в сарай и приказали:
— Молитесь богу! Кто молится, кто что…
— Прощайтесь!
Ну, стали прощаться. Знаете, там и плач, там и беда… Ну, а потом говорят:
— Становитесь на коленки, отворачивайтесь к стене!
Я, правда, поднялся и говорю так:
— Вы люди или какие-то… или какие-то звери, или кто вы такие? За что вы нас стреляете? Ну, вы стреляйте партизан. Ну, я — партизан, меня стреляйте. Но зачем вы грудного ребенка будете расстреливать? Зачем старика, который едва ходит? Кто вы такие?..
Правда, они ничего не ответили на этот мне вопрос. Они начали из автоматов стрелять. Я упал. А жена уцепилась за мою шею и упала на меня. И попадали еще трупы, с близкого расстояния из автомата не проходила пуля, чтоб через трупы и меня достать. Только правая сторона у меня, как лежала, вот такое положение, дак три пули попало, и еще две сюда, и одна… Шесть пуль.
Стреляли долго. Одной женщине попало, она упала на ребенка, он сильно плакал…
Средняя дочка моя, ей пять годов, стала плакать. Говорит:
— Папка, папочка, сильно больно!.. Я говорю:
— Тихо, дочечка, не плачь.
— Ой, папочка, я не могу терпеть!..
Как стала она плакать, дак в нее из автомата очередь как запустили, дак череп слетел и мозги брызнули на стену, и она кончилась. Я это своими глазами…
А жену убили сразу.
Ну, я и лежу под трупами. Стало тихо. Потом что-то гудит. Что такое гудит? Самолет? Потом из-под трупов я подымаюсь. О-о-о! Крыша палает уже, горит! Люди горят синим огнем. Или они облили, или оно разгорелось уже так. Знаете, все-таки жир, тело людское. Что ни говори. Горит прямо синим огнем, как бензин! Я на горящую стену карабкаюсь, на сено хочу. Когда карабкался, валенки с ног съехали, и я остался босиком. Потом поднялись еще две женщины — моя сестра двоюродная и соседка. Некуда деваться, горим — полностью уже крыша палает. Я, значит, сел и говорю тихонечко:
— Одно средство — бежать в двери.
Они закрыли двери. Мы в этом углу были, и бежать нам через трупы надо. Дак я как бросился!.. Эти трупы горят, корчатся — я перепрыгнул и ударился руками в двери. Дышать уже нечем. Я ударился так сильно, что обе половинки раскрылись. Я упал и потянул сырого воздуха. Дым клубится. Сарай большой, горит крыша и сено… И я бежал в этом дыму. И добежал я — немцы!.. Стоят немцы. Обоз немецкий. Я развернулся и опять в дым. А там была братова истопка и яма — он обсыпал истопку. В эту яму я и вскочил.
Весь я в крови: трупы ж на мне лежали…
Пеплом следы мои занесло на снегу. И я сидел примерно до полуночи. Потом поднялся. Что ж делать? Рук я не чувствовал: у меня ожоги сильные, повсхватывались банки, пузыри такие на руках. И босиком. Надо на ноги что-то. У брата висело белье на заборе, постирано. Я взял. Позавязывал рукава в белье в этом, натянул на ноги и потихоньку потопал до своего дома. Было это метров сто пятьдесят.
Правда, раньше я подошел к трупам. Женщины, что за мною бежали, лежат обгорелые на пороге… Може, в трупах, в одёже запутались? А може, их немцы втолкнули назад?..
Зашел я в свою квартиру, взял одеяло, взял веревочки такие хорошие, взял простыни, взял полотенец штуки две, чтоб в случае, если я найду человека где своего, чтоб ему перевязку сделать. В кустах разорвал одеяло, накрутил на ноги, позавязывал и потихоньку подался…»
Миколай Брановицкий вернулся в родные Раховичи инвалидом войны. Ходит на костылях. Рассказывает сдержанно, а глаза все-таки полные слез.
«…Дочек убитых вспоминаю часто. Надо ж так, чтоб одна родилась Восьмого марта, а другая Первого мая, а третья — на Октябрьские. Хорошо было бы дни рождения отмечать!..»
А у человека сегодня и новая семья, и дом, и трудовой достаток.
Память…
Михаил Андреевич Козел. Деревня Красное в Щучинском районе Гродненской области.
Крыл хату шифером. Пригласил нас в чистую комнату, заставленную вазонами, и рассказал, как не однажды уже, видать, за тридцать лет рассказывал, — и без прикрас, и с новым волнением.
«…Теперь я живу в Красном, а тогда жил в Ляховцах.
Батька по утрам молотил, а я сапожную работу делал. У батьки живот заболел что-то, дак он приходит, будит меня:
— Подымись, иди молотить.
Я поднялся, обулся, взялся за ручку дверей, а тут меня — назад!.. Погнали туда, где со всей деревни народ собранный был.
Согнали все Ляховцы. Сначала люди стояли безо всякого порядку, а потом они поставили в три шеренги. А через какое-то время вышел ихний комиссар и зачитал, что убили лесника, значит, все тут — „помощники бандитов“. Вот за это сегодня и будут расстреляны двадцать пять человек. Тогда он достал список и начал по списку зачитывать: такой, такой, такой… Вызвали нас а сразу окружили пулеметами.
Все они были в серой немецкой форме, говорили по-немецки между собой, а с нами — по-польски. Через переводчика. А амтскомиссар сам немного по-польски говорил.
В хату нас Воробьеву загнали, а потом приходили и не вызывали, а прямо брали, кто попадется — по пять человек.
Когда мы в хате сидели — я сел за стол, и вот мы все, отобранные, друзья и подруги, попрощались меж собой… Когда повели первую пятерку, нам в хате было слыхать, как там затрещали автоматы… И как только затрещали автоматы, минут через пять снова пришли немцы, снова пятерку взяли — повели.
Я, конечно, мог бы пойти и в последнюю очередь, они брали первых от дверей. А если б вы знали, что в этой хате творилось! Хаос целый! Я не плакал, ничего… Посидел я, подумал. Расстреляли одну пятерку, повели другую пятерку расстреливать. Мог бы я в последнюю очередь пойти, но думаю: „Сколько ни сиди, от пули не убежать“. Я тогда выхожу и говорю:
— Кто еще идет?
Каждый жмется в угол…
Немец остальных четырех вытолкнул в двери за мной.
Вышел я — сразу комиссар стоит. Спрашиваю я у него по-польски, за что меня расстреливать будут. А он:
— Лёус[21], бандите!
О побеге я не думал, куда тут убежишь? С одной стороны забор высокий, кладбище, а с левой стороны улицы — фельдшеров высокий забор, штакетник. Куда тут убежишь? Потом прошел я метров двадцать, и толкануло меня что-то: „Удирай!“ Но куда удирать? На забор прыгну — сразу убьют, быстро не перепрыгнешь. Тогда я шел, шел… Направо улица. Думаю: сюда. Прямо — убьют. Вижу, расстрелянных в яму бросают. Осталось мне метров двадцать — тридцать. А у Миколая были ворота приоткрыты во двор. Я поравнялся с воротами и тому немцу, что справа от меня шел, — ка-ак дал! — дак он сразу и пошел кувырком! А я — в ворота. А тут рядом дом. Я — за угол, а по мне — выстрел… Не попали. Я — по задворкам и в улицу. Через забор перескочил — й по улице. А по мне — от тех людей, что стояли согнанные, — через кладбище начали из пулемета бить. Добегал я в самый конец улицы, до Любы, а там, где расстреливали, стоял станковый пулемет. Начал он по мне бить. И еще человек тридцать бьют… Ну, правда, бежал я, падал. Даже не ранили. Я помню: полз, полз, а пули, как только начнешь ползти, — тёх-тёх-тёх!.. Больше всего бил по мне пулемет. Можжевельник рос. Я к тому можжевельнику подполз, и — прыжок. И — в сосняк. Бегом, бегом по этому сосняку. Сосняк кончается. Направо — хутор и поле уже. С левой стороны у меня все время немцы, а справа, где хутор — немцев нема. „Пересеку я, думаю, это поле“. Оглянулся, вижу: стоят три немца! Но я все равно пру на хутор. Как начали они по мне стрелять!.. Добежал до хутора, забежал за хутор — огонь прекратился. На речке кладка лежала, я по этой кладке — как чудом каким-то перебежал. За речкой — метров триста — ольшаник, я туда добежал. А немцы подошли к самой речке, постояли, постояли и вернулись назад.
Из нашей деревни никто больше тогда не уцелел. Только Миколай Стасюкевич пробовал утекать, но отбежал метров двадцать и — на заборе его убили.
Тогда убито было, кажется, двадцать семь человек.
Когда я утек, тогда те немцы, что гнались за мною, вернулись. Старший немец, который там командир, — люди потом рассказывали, — давал, давал, давал тому, что меня гнал.
А потом батьку моего за меня забрали и застрелили. Хотели еще мать забрать, но что-то они меж собой поговорили, поговорили, и так она осталась…»
В свое время Михаил Андреевич, как «западник»[22], был солдатом польской армии, в сентябре тридцать девятого года встречался с немцами в бою. После расстрела он, естественно, стал партизаном. Мужчина. А рассказывает и… время от времени плачет, даже не может говорить. Видимо, из-за отца… Или это просто обида, гнев — человеческая обида и справедливый гнев, которые не проходят, не успокаиваются даже местью!..
В деревне Усакино Кличевского района Могилевской области.
Богатый домик, зелено-таинственный сад. А хозяин — высокий, дородный мужчина, с виду моложе своих «семидесяти с гаком». На руках — маленькая городская внучка. А дед, хоть он и колючий такой, и гремучий, видать, и добрый, и веселый.
Макар Карпович Заяц.
«…Тут у нас много Зайцев в деревне, но один я — Макар Карпович.
Вопрос: — Так это вы тот самый Заяц, что немца убил?
— Тот, тот! (Смеется.)
Отступали наши. И тут шли наши. Дивизия. А я жил в конце. И ко мне все приходит начальство, покушать чего-нибудь. В лесу мы жили. Я раз дал, другой раз дал, а потом нечего давать. И говорю я:
— Ребяты, я вас не выкормлю, а мои дети останутся так. Вон картошка уже подросла колхозная. Черт с нею, что маленькая, подумаешь — жалеть. Все равно хвашисты заберут.
Ну, а они в окружении были. Они картошки накопали.
— Лошадь есть?
— Есть.
— Завезите нам.
Завезли. Назавтра снова приходят, уже больше. Лейтенант, в гражданскую войну воевал, Иван Минович. Это они у меня про его спрашивали: есть ли еще кто-нибудь из окруженцев. Я повел их и показал, где он прячется. Они его взяли. Мы два воза картошки накопали, завезли им на полигон.
Ахрем Бобовик узнал — пошел в полицию и немцам донес. А уже наши прорвали где-то около Друти. Еще фронт шел. А Ахрем говорит:
— Вот этот возил бандитам есть. Ну, меня ночью забрали.
Вопрос: — У вас семья большая была?
— Четверо детей и жена. И всех нас забрали. Еще из лесу людей забрали: проческа лесу была. Стали расстреливать.
Меня бьют:
— Веди где партизаны! Веди — куда вы бандитам есть возили!..
И Иван Минович тут же, и его забрали. И вот они мне говорят.
— Заведешь — будешь жить, не заведешь — расстреляем!
Вот я их на край поля привел, и нема мне куда крутиться… Я им так и говорю. А он бьет меня. А я все не давался; как он замахнется, немец, дак я все в сторону, в сторону. Все равно как какой-нибудь — которые бьются… боксер. А потом по затылку мне прикладом как ударил — я упал.
Тут же и семья моя вместе. Берут ребенка — расстреливают.
— Вот заведешь — этих не будем стрелять!..
А я знаю, что как заведу — больше чужой крови напьюсь, чем моей разольют. Я не повел.
Вопрос: — И тут застрелили ваше дитя?
— Тут одного ребенка застрелили, другого застрелили, а третьего подводчики спрятали. Четвертого, то есть, самого старшего. Он и сейчас живет в Ленинграде.
Вопрос: — А как они его — в телегу спрятали?
— Не. Дали кнут, и пошел коней отворачивать. В борозде спрятался. Ему так сказали подводчики. Вот он и остался живой, и сегодня живой. А тогда и хозяйку расстреляли. А потом и меня вели стрелять.
Ну, меня ведут расстреливать, а я думаю удрать. Что уж тут сделаешь? Один двоих ведет. Прошел я вперед — немец. Как били нас, то он стоял — по-немецки разговаривал. Потом зашел наперед, идет напротив нас и по-русскому говорит:
— Вы не знаете, может, куда вас ведут? Ведут расстреливать.
Вопрос: — Он так говорит, чтоб не услышали другие немцы?
— Не, немец шел, но он же по-русски не понимает. И этот, одетый в немецкое и наган у него. Тогда по-немецки с немцами говорил, а теперь с нами по-русски. Это не переводчик: переводчик остался, а он как нас тронули, то он наперед зашел, вроде ему присесть надо… И он тогда напротив идет:
— Вас, говорит, ведут расстреливать.
О-о-о! Господи! Семью расстреляли, и меня расстреляют… Давай попробую удрать. Я так на край верну с этой стежки, чтобы в лес. А он мне автоматом р-раз в плечи. А я… Это у меня потом, на фронте, руки побиты, а тогда я ему как двину! — дак он навзничь, и его автомат отлетел. Я верхом, за автомат и — шарах! — его застрелил. Иван этот, Минович, в одну сторону побежал, а я — в другую. Под меня гранату второй подкинул, ну, а граната меня не тронула нисколько…
Вопрос: — Так вы в него еще и из автомата выстрелили?
— А как же! Если б я его не застрелил, дак у него ж наган был. А другой немец, говорите?.. Много, много их, немцев, было. Но в этом шуме… Я три войны провоевал и знаю, что в шуме никто не знает ничего и не ведает. Они пока осмотрелись… Это каких-нибудь я, было, метров десять от немцев отошелся, недалеко, а это ж — шум!..
Ну, вот, это моя вся и история.
Вопрос: — А потом вы куда, в партизаны пошли?
— Не. Мне сделалось плохо. Плохо сделалось. Ну, куда? Я в Закутье, в отряд. Это начальник отряда был знаком, дак я к нему. Иду, и кажется — играют, поют… А никого нигде нема. Это у меня в голове. Расстроился. Да… И он говорит мне:
— Знаешь что, вызову я тебе врача. Врач мне уколы делал и говорит:
— Иди в тихое место.
Побыл я в тихом месте. А потом уже при штабе находился. Я у Лешки доверие имел… Я забываю его фамилию. Лешкой зовут. Я его так и называл. Он в ваших годах был. И я там все время и находился.
Вопрос: — В хозяйственном взводе?
— Не, как дневальный. В общем, я его охранял. Тела его хранителем был. Доверенный.
Вопрос: — Тогда, в сорок втором, Сушу[23] 3 два раза сжигали?
— Не, первый раз партизаны не дали. Знали, что Сушу будут жечь. Здесь, как виден лес, и на горе там — со станковыми пулеметами партизаны. Они их сильно много перебили, немцев. Заяц, Бобовик по-уличному, который вел немцев, стал звать их: „Сюда!“ — и рукой махает, чтоб бежали вслед за ним. Знает куда. Тут он и родился, только не сдох тут…
Ну, это первый раз как ехали. Другой раз уже большей силой… И никто уже не приступился к ним.
Вопрос: — И что они тут натворили?
— Ну, что, людей перебили. Два поселка целиком выбили. Семь человек осталось, что дома не были. „На собрание! На собрание! На собрание!“ — выгнали. Во так поселок и во так поселок, а посредине на картофлянище и побили…»
Ходит по лесу человек. Изо дня в день. Зимою и летом. Лесник — такая служба, такой хлеб. Хватает и забот, если человек заботливый, хватает и одиночества, времени для раздумий, для воспоминаний. Тем более, если есть ему что вспомнить.
Есть что вспомнить, о чем погрустить и чему порадоваться Александру Карловичу Зауэру, бывшему партизану, а теперь леснику в тех самых родных местах…
Александр Карлович — латыш, один из тех латышей, которых на героической и многострадальной Октябрьщине после фашистской лютости в годы оккупации осталось очень немного. В деревнях Перекалье, Булково, Залесье.
«Когда мы, латыши, приехали сюда, — говорит Зауэр, — я не знаю. Надо у стариков спросить. Тут есть один, Франц Винтарс, он до войны был председателем нашего латышского колхоза „Сарканайс араайс“[24], а теперь уже на пенсии. Но и он не расскажет, потому что латыши приехали сюда давно, видать, более ста лет тому назад».
В том самом Булкове, где живет Зауэр, мы навестили и названного им Винтарса. Хороший дед, крепкий еще, бывший партизан, теперь совхозный пастух, человек старательный и толковый, о чем можно судить хотя бы по исправному, ухоженному домику его.
Не помнит Винтарс, с какого времени здесь угнездились латыши, беда их пригнала сюда или магнат какой-то перевез. Не помнит, хоть и пожил немало, и от стариков когда-то кое-что слышал. Липы по обе стороны улицы такие же могучие были уже и тогда, когда он был малым, а их же, это он знает хорошо, — садили предки латыши.
Добротный дом и у Александра Зауэра. По-летнему он был пуст, застали мы в нем только хозяйского сына, лейтенанта-отпускника, который готовился в какую-то свою дорогу. Юноша сказал, что отец в лесу, но скоро должен прийти.
Лесник вскоре пришел.
Латышский тип сильного, не очень разговорчивого, будто даже хмурого работяги. Хорошая белорусская речь. И деловая общительность.
Сначала — просто скупой и скромный солдатский рассказ:
«…Мне уже шестьдесят второй год. В войну был в партизанах. Когда жгли наше Булково, дак я как раз был в Октябре, в Смукове, — там мы сидели в засаде. Это — когда немцы наступали на Октябрь. В конце января сорок четвертого года. Мы их тогда отбили, они в тот день не вошли в Октябрь, а дня через два пришли и все-таки заняли.
Наши семьи тут поубивали. Пригнали из лесу, согнали в два гумна, и там их пожгли. Вот тут у нас, в деревне. Там всех моих… У меня было шесть душ семьи: жена, теща, тещина сестра и трое детей. Никого не осталось. Остался только брат — был в партизанах. Сестричку поймали в лесу. Она была в смерть-лагере, под Озаричамн. После ее выручили.
Заняв, тут немцы у нас были месяцев около двух, Людей поубивали, а сами жили в деревне. Тут они были около Залесья, сделали себе… так сказать, убежище, чтоб партизаны не подходили. Но мы подошли. У нас была как раз десантная группа, мы пришли и снова их разогнали. И из Залесья выгнали. Десантная группа и наши партизанские две группы были. Мы обстреляли их, несколько раз прошли по деревне, и им показалось, чю нас тут тысячи. Назавтра они выбрались оттуда в Октябрь. А потом мы их из Октября выгнали, они поехали в Паричи…»
Дальше — о личном. Но таком, что о нем должны знать многие. Александр Карлович и об этом рассказал очень скупо. В ответ на наше любопытство — когда мы начали удивляться, что на стенах большой, светлой хаты так много увеличенных фотопортретов миловидной, веселой молодежи.
«…Я взял жену своего товарища. Мой товарищ был белорус. Одинец Миколай Рыгорович. Его убили. Он отпросился пойти домой, в свои Косаричи. Пришел, а там деревню окружили и повели на расстрел. А с ним был еще Ковзун Петро, также там попался. Дак тот говорит:
— Мы что — скотина? Давайте разбегаться!.. Начали они разбегаться. Одинец перебежал через поте, вскочил в лес, а тут разведка немецкая… Убили его.
А мы с ним договорились раньше: кто останется живой — семье помогать. Не знаю, как он сделал бы, а я сделал по-честному: забрал его троих детей. Меньшему, Миколаю, полтора года было.
Она говорит:
— Разве ж ты меня возьмешь — трое детей?.. А я говорю:
— Я не тебя беру, а только детей — надо.
Но раз уже мы сошлись по характеру, то и живем вместе. Уже двадцать шесть лет. Живем. Детей повыучивали, дети у нас все на работе. (Дальше говорит, переходя от портрета к портрету) Вот это ее средняя дочь. Это вот сын, который в паре свадьба была. А это вот уже наша с нею первая дочка А это сын, который в Ленинграде учился. А это вот старший сын, работает в Риге. Вот какая у меня семья!.. Четыре дочери и два сына. Все работают. Тамара — сантехником, Галя — крановщицей, Ганна — маляром, Лида — телеграфисткой, Микола — каменщиком, а этот вот, Александр, как видите, офицер. И сама еще, моя Любовь Андреевна, от молодых не отстает — и теперь в поле. И я работаю Лесником с сорок восьмого года…»
Ходит по лесу человек. И много думает, многое вспоминается ему в одиночестве, которого так много. Одиночества и тишины.