К удивлению Яра, утром он чувствовал себя прекрасно. Заглянул в чашку на тумбочке и, не обнаружив там плесени, одним глотком допил почерневший затхлый чай. Поморщился от приторности собравшегося на дне сиропа и начал одеваться.
Пробежка вычистила остатки вчерашнего вечера из легких и головы. Он больше не думал о Яне, людях, которые у нее собираются, и о собственном одиночестве тоже не думал. Дышал сырым речным воздухом, в котором мешались запахи воды, ржавчины гниющих на речвокзале кораблей и холодного песка, и вспоминал разговор с Виталиком.
Зацепка была паршивая. Венки собирали разные люди? Разве не мог убийца покупать где-то готовые? Интересно, продаются где-нибудь венки, может, в свадебных салонах?
Весь этот ритуал ему был решительно непонятен, и это сильно мешало думать.
Была в этих убийствах какая-то натужная театральность, неестественность. К тому же Яр никак не мог понять, какого черта маньяк, которого все называют эстетом и ценителем прекрасного, надевает белые венки на светловолосых девушек. Яру хватало даже уроков рисования в школе и собственного весьма сомнительного чувства прекрасного, чтобы понять, что выгоднее смотрелись контрастные цвета. Еще и венки разные — это значило, что цветы и их расположение сакрального смысла не имеют. Все это никак не вязалось между собой.
Что еще ему известно? На карте, которую он носил в кармане, красными точками отмечены места, где находили тела, и мосты, откуда их предположительно сбрасывали. Это тоже казалось Яру странным — пара мостов были невысокими, находились почти над самой водой, и тело можно было практически опустить. Но остальные были большими, с высокими перилами. Притащить девушку — живую, мертвую? — на мост уже было проблемой, а потом сбросить ее в воду, еще и в венке? Это ведь ужасная глупость. Тело обязательно уйдет под воду, перевернется, цветы разлетятся, кровь из пореза вымоет. Не получалось меланхоличной красоты, выходила какая-то бессмысленная муть и много лишних движений.
Яр не раз с раздражением ловил себя на том, что думает о том, как правильно убивать женщин.
Каждая деталь, которую ему удавалось присоединить к пазлу, не дополняла, а разбивала прошлую картину. Яр думал, что убийства ритуальные. Думал, что для маньяка имеют значение детали, но детали разнились — даже по фотографиям, которые иногда печатали в газетах, он видел, что лица у девушек порезаны не особо старательно. Как подпись, которая каждый раз получается разная, а какая она в паспорте человек часто сам давно не помнит.
Домой он вернулся через полтора часа. Душ был не занят, поэтому он быстро вымылся и переоделся, заварил чай в той же кружке, из которой пил утром. Подумав, обулся и спустился на первый этаж, покурить на свежем воздухе и посмотреть почту. Сегодня должны были привезти очередной выпуск криминальной газеты, на которую он был подписан. Ничьих писем он не ждал, поэтому, увидев в общем ящике конверт с номером своей комнаты, очень удивился.
И так и остался стоять с незажженной сигаретой посреди коридора.
Первое, что он узнал — почерк Рады. Синие буквы, такие же, как жили в ее конспектах, на ее записках. Потом он узнал и конверт — голубой, из лимитированной серии. Рада любила бумажные письма, даже пару раз отзывалась на объявления о знакомствах в газетах. Писала бабушке в деревню, писала учительнице музыки, когда она переехала в деревню, подругам в других городах, общалась с коллекционером марок из Самары — она достала ему какие-то редкие марки, а он организовал ей транспортировку пианино своей матери, которое, по его уверению, всю жизнь мечтал топором порубить в щепки.
И вот какое-то из писем вернулось. Сделало круг по городу, а может, и по стране, а теперь вернулось к Раде — точнее, к Яру.
Увидев адрес, он зажмурился и несколько секунд гладил кончиком пальца сгиб конверта, не зная, что делать с этой новостью.
В графе «кому» твердым почерком было выведено «папе». Адрес был неправильным — Яр точно знал, что в городе нет такой улицы и нет домов, где могла бы быть квартира 257. Удивительно, что это письмо «на деревню дедушке» не оказалось в одном из мешков с обертками и рваными коробками, которые стоят у любого почтового отделения.
«А может, это не первое письмо? — подумал Яр, все-таки выходя во двор и щелкая зажигалкой. — Может, десяток выбросили, а тут кто-то добросовестный попался. Ну что теперь. И, наверное, можно читать ее письма».
Он достал из кармана складной нож. Не хотелось рвать конверт, который заклеивала Рада, пусть он потом и исчезнет из его дома вслед за всеми ее вещами.
Вертикально развернутый тетрадный лист был целиком исписан убористым почерком. Буквы теснились в каждой голубой клеточке, намертво вгрызались в желтую рыхлую бумагу и не сообщали ничего интересного. Яр скурил три сигареты, прочитал письмо дважды, жадно шаря по строчкам глазами, но не нашел ничего интересного.
Это было обычное письмо дочери отцу, дежурное, но, насколько Яр мог судить, вполне искренне благожелательное. Рала писала о своем недавнем концерте в филармонии, рассказывала об учебе, вскользь — о Яре, сдержанно, явно подбирая слова. Тщательно выверенная доза информации и эмоций, но не из недоверия, а скорее из-за множества условностей, связывающих родителей и детей. По крайней мере, так показалось Яру.
В этом письме не было совершенно ничего необычного. Оно могло бы стать еще одним воспоминанием, запертыми в столе, охраняемым артефактом, впитавшим ее касания, только вот кое-что мешало: Рада говорила, что отец ушел из семьи, когда она была совсем маленькой. Она почти не помнила его, выросла с матерью и, по ее словам, никогда не чувствовала потребности в отце, потому что не помнила, как это, когда он есть.
Да и адрес был странным — кому и зачем она отправила дежурное письмо, которое заведомо не дойдет до адресата?
Яр поднялся в комнату, запер дверь и дважды переписал письмо. Второй раз он старался переписывать почерком Рады — ему со школы удавалось подделывать чужие почерки и подписи. Вдруг в наклоне букв, в нажиме ручки есть какой-то сакральный смысл?
Он знал, что с частью письма придется расстаться. Первый лист — много слов, много касаний. Конец письма — половинка листа, всего несколько строчек прощания и более свободное, размашистое, словно буквы наконец-то перестали тесниться и бросились врассыпную: «с любовью, твоя Рада».
Сомнения были недолгими. Первый лист Яр сунул в карман, а второй убрал в конверт и положил в ящик стола. Ящик запер на ключ и несколько раз проверил, дернув за ручку.
Мать Рады жила в центре города. Яр знал, что она его ненавидит. Он помнил, как Рада привела его знакомиться — в светлую, женскую квартиру, убранную кружевами и салфетками, с фотографиями на стенах, плотными скатертями и ГДРовской мебелью, которой, казалось, никто никогда не пользовался. Яр знал, что почти все время на креслах и диванах лежали плотные покрывала, а перед гостями они снимались, чтобы продемонстрировать золотисто-бежевую обивку.
Яр вспоминал, как впервые пришел в этот дом — в белой рубашке под кожаной курткой, спокойный и уверенный, что все, что произойдет дальше, не будет иметь никакого значения.
Тогда он держал невесомую фарфоровую чашку, тонкую, как яичная скорлупка, и думал только о том, как бы ее не разбить. На тарелке лежало печенье в виде ракушек, рассыпчатое, к нему было страшно прикоснуться, потому что казалось, оно от одного дыхания превратится в пыль.
«Знаете ли вы, юноша, как называются эти пирожные?» — улыбаясь, цедила мать Рады. Сама Рада, так же благожелательно перекосившись, пила чай крошечными глотками и делала вид, что все в порядке.
«Просветите», — подыграл он.
«Это мадлен, те самые, что ел герой Пруста в бесподобном романе «В сторону Свана», вы, конечно, помните этот момент…»
Он улыбнулся и сказал, что находит это исключительно занимательным. Хотя на самом деле он находил это позерством, а пирожные — приторной дрянью.
После того случая они с матерью Рады не встречались до самых похорон. Просто однажды Рада приехала к нему с чемоданом и попросила разложить диван. Яр давно звал ее, она давно хотела — и в какой-то момент противоречия с матерью и ее раритетным пианино достигли пика.
Но он помнил дорогу. Теперь особенно ярко, привыкнув к истаявшим следам. Помнил номер подъезда и квартиры, помнил дверь — ярче, чем недавно виденную дверь Яны. Даже помнил код домофона. И сейчас он ехал к этой женщине, прочитав Пруста, хотя это больше не имело никакого значения.
«Этот момент», как же. Ну да, пожалуй, это было смешно.
Долго стучать не пришлось. Он бы предпочел позвонить и договориться о встрече, но когда Рада жила с матерью, у них не было телефона. Ее мать так упорно держала аристократическое реноме, что не потрудилась обзавестись телефоном, пейджером и тем более сотовым — наверное, ждала, что ей будут присылать визитки и подносить на серебряном подносе. Визиток у Яра не было, как и подноса, поэтому он по-пролетарски долбил кулаком в дверь, игнорируя звонок.
Дверь открылась. Яр замер с поднятой рукой. Надежда Павловна не изменилась с их последней встречи. Только платье на ней было зеленое, а не черное. Все те же гладко зачесанные волосы, отложной кружевной воротник на платье. Словно Рада не умирала.
— Зачем вы пришли? — тихо спросила она, и Яр понял, что-то все же изменилось — голос. Тихий голос смирившейся женщины, сумевшей сохранить фасад от трещин, но забывшей о стенах.
— Я принес вам письмо, — ответил он.
— Какое письмо?
— Могу войти?
— Заходите, — она пожала плечами и посторонилась, пропуская его в квартиру.
Все было на своих местах — кружева, скатерти, фотографии и пианино. Только покрылось пыльной пленкой, пошло рябью морщин. На потускневших обоях, в ореоле фотографий, запечатанных за пластиком и хрустким стеклом воспоминаний, висел портрет с похорон Рады, перечеркнутый черным в углу. Под ним теперь стоял комод, на котором горела лампадка и были расставлены иконы — дорогие, в золотых окладах и простые, картонные.
На похоронах она не пожелала с ним разговаривать, заперлась в своем горе как в крепости. Впрочем, на кладбище она поехала с Яром и с ним же вернулась домой.
— Будете чай? Только у меня больше нет печенья, — глухо произнесла она.
У Яра мелькнула мысль, что надо согласиться, что ей так будет комфортнее, но потом с раздражением ее отмел — невозможно вернуть этой женщине комфорт. Даже если он будет наизусть зачитывать ей Пруста и жонглировать печеньем.
Он покачал головой. Хотел сесть на табурет у комода, но побоялся, что он не выдержит веса. Надежда Павловна только пожала плечами.
— О каком письме вы говорили?
Яр достал письмо, расправил и протянул ей. Она потянулась надеть очки, висящие на шее, но замерла. Поднесла листок к самым глазам, и Яр заметил мелькнувшее на ее лице нетерпеливое раздражение. Она все же надела очки — торопливо, уже не заботясь о фасаде, и впилась взглядом в строчки.
— Это не все, — наконец сказала она.
— Да. Вторую половину я оставил себе.
— Там было что-то важное?..
— Нет, — солгал Яр.
Она кивнула. Будто все поняла.
— А конверт…
— Получатель — «папа». И указан несуществующий адрес.
— Рада не могла писать своему отцу, — вздохнула Надежда Павловна.
— Почему?
— Потому что я никогда не говорила ей, что ее отец сидит в тюрьме.
Яр почувствовал, что это момент, когда он должен злорадствовать. Где-то в другой реальности, он бы желчно улыбнулся. За то, что Рада не была с ней счастлива, за все ее кружева, Пруста и пирожные мадлен. Но здесь и сейчас он почувствовал только минутную горечь — так вот что пряталось под салфетками и фарфором. Просто очередная куча засохшего дерьма.
— До сих пор? — уточнил он.
— Нет, — глухо сказала она. — Он сбежал. Год назад.
— За что сидел? — ровно спросил Яр.
— Он убил ребенка. Потом сокамерника. Я взяла девичью фамилию, выписала его из свидетельства о рождении Рады… тогда везде был такой бардак… Мы переехали, я… все сделала, чтобы никто не узнал. И теперь даже журналисты не знают. — Из ее прически выскользнула невесомая заколка и бесшумно упала на ковер. Тонкая прядь медленно распрямилась, разделив надвое ее лицо. — Никто нас не нашел. Только ты… ты нашел, — она растерянно улыбнулась. — Не думай — Раду он не убивал. Это ты ее убил.
Яр почувствовал, как сжимаются кулаки, а мир тускнеет, сжимается, и только лицо этой женщины остается четким. Отстраненно почувствовал — не он их сжимает, они сжимаются сами. Надежда Павловна с отвращением посмотрела на его руки и продолжила:
— Когда она привела тебя знакомиться, я сказала, что ты сделаешь ее несчастной. Я думала, это самое страшное. А ты сделал ее мертвой. Если бы она не ночевала в той ужасной конуре, если бы не попадалась на глаза всем этим… людям…
Она всхлипнула и закрыла лицо узкой ладонью. Яр закрыл глаза, и под веками закачались бордовые волны — согретые кровью волны серой реки. И когда он открыл глаза никаких волн не было.
— Убитые девушки были из хороших семей. Из благополучных районов, — миролюбиво сказал он. — Мы с вами не похожи на них, — Яр указал на комод, с которого внимательно смотрели золотоликие святые, — и не можем знать, как все обернулось бы. Я просто принес вам ее письмо.
Надежда Павловна смотрела не него сухим красным взглядом, казалось, бесконечно долго. Потом вытащила из-под салфетки записную книжку и написала несколько слов. Вырвала листок и протянула Яру:
— Это имя человека, с которым… отец Рады близко общался до побега. Если захочешь встретиться. И если можешь… не приходи сюда больше. Никогда.
…
В комнате было душно. У Яра почти не было мебели, не было лишних вещей, только несколько этажерок с книгами, кассетами и дисками. Два узких окна, которые скоро придется заклеивать, высокие потолки. Нет ни ковров, ни занавесок — только бордовые рулонные шторы — ни других тряпок, которые словно впитывают воздух. Чистый деревянный пол, совсем нет пыли. Окна распахнуты, и по темным обоям, по крашеным коричневой краской доскам пола стелется синяя осенняя сырость, такая пронзительно-чистая, выстуженная предчувствием зимы. Но почему-то в комнате душно.
Почему-то воздух не приносит облегчения.
С любовью, твоя Рада.
Яр задыхался, но продолжал лежать неподвижно и не моргая смотреть в желтоватый, покрытый трещинами потолок. Он знал, что нужно делать, и не сомневался, что сделает это совсем скоро, но пока — пока можно было лежать на застеленной кровати, в одежде и в обуви, глотать густой холодный воздух и слушать, как у соседей за стеной надрывается телевизор.
Телемагазин. «Набор из сорока четырех ножей… разделает даже…»
Разделать. Разделать — это хорошее слово.
«Посмотрите на эти зазубрины на лезвии! Таким ножом не годится вскрывать…»
«Пакеты, — мысленно закончил Яр. — Я знаю эту рекламу наизусть. Таким ножом не годится вскрывать пакеты».
«Глотки!»
С любовью.
Все мешалось.
Пруст. Сигаретные точки ожогов на фотографиях из морга.
Сломанные пальцы. Улыбка Глазго.
После смерти Рада улыбалась широко. Яр почти всегда вспоминал ее живой, потому что Рада — не мертвая женщина в морге, не загримированный замороженный труп в прощальном зале. Но в такие моменты он помнил ее только мертвой. Изуродованное лицо с подшитыми краями двух размашистых ран. Яр видел, где положили стежки.
Об этом не писали в газетах. И в свидетельстве о смерти. Но Яр видел, что за раны были на лицах Веты и Рады. Только Веты и Рады.
Остальным он подрезал губы после смерти, за несколько секунд до того, как разжать руки и позволить телу упасть с моста.
«Улыбка Офелии», как же. Воздух стал густым и горячим. Офелия. Твари. Будто от этого в убийствах появится красота. Будто красота придаст смерти смысл.
Как лучше заставить жертву молчать — кляпом? Угрозами?
Пусть от крика улыбка ширится от уголков подрезанных губ. Тогда никто не станет кричать.
Твоя Рада.
Пытка, принятая у шотландского отребья. У молодых подонков, решивших, что они хозяева улиц. Они одинаковы везде. Ничему не отличаются. Яр вырос среди таких людей. И среди них у него почти не было друзей, потому что он их презирал, а они его боялись.
Боялись так сильно, что так и не убили.
«А это лезвие — смотрите, как изогнуто, возьмите в руки! — предназначено, чтобы делать филе… Да, именно — срезать мясо с костей! С любых костей, давайте я покажу, как легко этим ножом вырезать корейку…»
В газете «А-Инфо» отвели целую полосу для фотографий, рисунков и фотороботов. Люди присылали изображения, которые ассоциировались с маньяком. Слали лица из криминальных сводок, фотографии актеров и даже своих родственников.
«Прямое узкое лезвие идеально подходит для…»
Почему люди думают, что у маньяка хитрые глаза и злодейские черные брови? Почему думают, что он высокий и широкоплечий, почему находится столько людей, которые думают, что он умен?
Людям хочется представлять монстра.
Яр знал, что человек, который пытал Раду, не монстр и не зверь. Нет у него ни хитрого взгляда, ни злодейской харизмы.
«Звоните прямо сейчас! И если вы позвоните сейчас и только сейчас! При заказе набора из сорока четырех ножей!..»
Сорок четыре ножа. Как это много — сорок четыре ножа. Слишком много.
И шесть мертвых женщин в холодной воде — тоже слишком много.
«И керамической овощечистки…»
Воздуха не осталось. Он вытекал через открытые окна, превращался сначала в синюю сырость, а потом в багровые волны, которые вымывали сломанные пальцы, разорванные криком рты и нарисованные хитрые глаза.
«Это ты ее убил».
«Вы получите в подарок кастет для отбивания мяса!»
Яр встал и вышел из комнаты, не заперев за собой дверь.
…
Медный свет ложился на черные лужи, и на асфальте алели кровавые пятна. Брызгами ложились на чужие окна. И пахло кровью — йодом и горячей звериной шерстью.
Не было ни людей, ни машин. Может, наступила ночь, а может, Яр наконец-то сошел с ума и остался в опустевшем, заляпанном кровью мире — в мире, в который должен был превратиться тот, привычный, после смерти Рады.
Яр выходил ночью на улицы не в первый раз. Не в первый раз он задыхался в своей теплой и сухой комнате.
Однажды он уехал в лес — два часа проспал в электричке, а потом до рассвета шатался между деревьев, превратившихся в серые и зеленые силуэты. Потом вышел в озеру и до полудня просидел на берегу, глядя в зеленую воду.
Это было один раз. Удушье пришло после смерти Рады — сгустившаяся в горле ненависть — и ему было мало размытых деревьев и теплой воды.
Лес вывел его к озеру, городские улицы выводили его к людям, снова и снова.
Размазанный фонарный свет.
Росчерки желтых вспышек — наверное, это все-таки машины. Воздух холодный и густой. Пятна малинового и абсентно-зеленого света вспыхивали на вывесках, падали на нарисованные лица, выцветающие на плакатах в помутневших от вечерней сырости витринах.
Днем это другой проспект. Днем его сторожат горбатые старухи, продающие семечки, блеск их граненых стаканов и шелест сизых крыльев голубей. Днем люди куда-то спешат, мешают ботинками соль и осеннюю грязь, а медный свет спит за стеклянной коркой фонарей, и ждет темноты, чтобы выброситься в холодные лужи. Днем проспект деловит, тороплив и предсказуем.
Вечером приходят парни с гитарами, барабанами, усилителями и дешевыми генераторами. Долго собирают установки и настраивают инструменты, ждут, пока голубой полумрак сменится настоящей чернотой. Ждут медный свет, за которым они пришли. А потом играют — играют, играют до поздней ночи, чтобы злой медный свет и мертвый осенней холод дольше не обретали власти.
Раньше Яр тоже ходил играть на проспект. У него тогда была старая бас-гитара, жуткого вида черный IBANEZ. Про него шутили, что он выбрал единственный подходящий по росту инструмент. Еще у него были друзья, была группа — он, соло-гитарист, барабанщик и скрипачка с синим ирокезом, который она ставила каждый вечер, смазывая кончики волос бриолином, и каждое утро завивала в мягкие мальвинистые локоны, чтобы отправиться в музыкальную школу. Они играли песни «Нирваны», потому что тогда только ленивый не хрипел в микрофон о черепашке и прачечной. Линки Рея, чтобы чувствовать себя особенными. Башлачева и Кузю УО, когда напивались совсем уж безобразно. «Гражданскую оборону», чтобы чувствовать себя злыми. «Sex Pistols» и «The Clash», чтобы чувствовать себя злыми, но не ограничиваться «Гражданской обороной». «Чайф», когда хотели чувствовать себя добрыми и «Наутилус», если случалось лирическое настроение. Пели они по очереди, иногда даже Яр, ехидно улыбаясь, хрипел в микрофон, что хочет стать анархией и уничтожать прохожих.
Скрипачка Оля, которую, конечно, полагалось звать Хельгой, привела Раду послушать их игру. Это как раз был один из случаев, когда Яр ворчливо-добродушно рычал в микрофон что-то очень мизантропичное, а Игорь, их соло-гитарист, мучил гитару Яра, корчась, как Сид Вишес.
Это было так давно, что почти перестало быть правдой.
Сейчас Яр брел по проспекту, и ни одной мысли не было в голове. Ни одно воспоминание его не тревожило. Он шел вдоль луж, словно по следам, он был почти спокоен и почти счастлив, а руку в кармане обнадеживающе пожимал черный кастет. Скоро он сможет дышать. Еще ни разу не было вечера, когда удушье бы не отступало.
Всегда можно пойти в бар. Там много свидетелей, и это плохо, но еще ни разу не случалось такого, чтобы он не находил повода разметить своей злостью чье-нибудь лицо. А если однажды за ним придут, если его все-таки посадят в тюрьму — что же, там он найдет сколько угодно поводов.
Яр почти мечтал об этом.
Он остановился у подворотни, полной затхлой темноты. Постоял несколько секунд, а потом зашел в эту темноту, как в воду озера. Постоял, привыкая к тому, что нет больше ни света, ни вспышек, ни кровавых луж. Глубоко вздохнул и прислушался.
За спиной проносились машины, с шорохом разрезая холодную воду, залившую дороги. Шли люди, и за ними тянулись стук каблуков и шорох листьев. Где-то играла музыка. Кажется, кто-то хотел чувствовать себя злым, пил медный свет и осеннюю сырость, и думал, что он побеждает. Кто-то думает, что так будет вечно.
А перед ним — темные изгибы опустевших дворов. Можно расслышать, как вода падает с козырьков крыш.
Как со стуком закрывается окно.
Как кто-то идет, совсем рядом, торопится, подошвы шлепают по лужам. Визжат тормоза, хлопает дверь. Яр слышит, как капает вода с крыш, слышит голоса — два мужских, раздраженных, и еще один — мужской, но испуганный — но не разбирает слов. Словно разучился понимать человеческую речь. Словно никогда ее не понимал.
Пруст, как же. «Это ты ее убил». Начитаются своих шедевров словесности, а потом так подбирают слова, что приходится шататься по подворотням в поисках мордобоя, вместо того чтобы лежать дома и тоже читать Пруста. Или хотя бы смотреть новости.
Вдруг еще кого-то убьют. Вдруг в этом году рекордный урожай кабачков, а он и не узнает.
Вот глухой звук удара и придушенный вой — это хорошие звуки. Погас шорох машин и плеск воды, погасли человеческие шаги, музыка и голоса за спиной. Мир сжался до подворотни в нескольких поворотах от места, где стоял Яр. И он пошел туда.
Ему было совершенно наплевать, что там происходит. Он остановился посмотреть, что происходит, но не для того, чтобы разобраться, кто здесь прав, а кто виноват. Все, что он чувствовал в этот момент — смесь усталого человеческого и незамутненного животного любопытства.
Два мужика били ногами парнишку, лежащего на мокром асфальте. Может, он должен им денег. Может, они закончат и отберут его деньги. Яру не было дела, его собственная злость, достигшая того пика, когда она почти превращается в покой — она привела его к другой злости.
— Иди, мужик, куда шел!
— Да он обдолбанный. Убери…
Все слова не имели значения. Яр даже прикрыл глаза на мгновение, позволяя первому полному вдоху, этому прекрасному, влажному и черному воздуху, в котором была взвесь речного тумана — холодная вода и растворенная в ней кровь — наполнить легкие.
С любовью.
Первый мужчина — кряжистый и бритый, в кожаной куртке — ударил почти без замаха. Хороший был удар, просто отличный, только пришелся в воздух. Яр успел разглядеть расплывшиеся синие пятна татуировок на его костяшках. Одну руку он по-прежнему держал в кармане. А второй перехватил запястье нападавшего, и чем отчетливей становился хруст костей под сжимаемыми пальцами, тем больше воздуха становилось в каждом вдохе.
Он ударил коленом в живот человека, которого держал, но заметил движение сбоку — серый блеск, морщинистый кожаный рукав — и увернулся, выпустив руку первого нападавшего. Кажется, кончик лезвия скользнул по куртке, но Яр уже замахнулся кастетом, чувствуя, как металл, напитавшийся сбереженным в карманах теплом, словно сам ведет замах.
Теперь хруст был отчетливый и громкий, а следом — такой же отчетливый вой. Кастет скользнул по мокрым пальцам, и Яр машинально тряхнул рукой. На холодный асфальт, в блестящие лужи упали черные брызги.
Яр успел увидеть, как второй мужчина зажимает разбитое лицо.
Не успел увидеть, как первый бросился на него сзади. Шею поверх воротника свитера рывком сдавила сложенная вдвое проволока, и это будет так забавно, если его задушат, пока он пытается избавиться от удушья.
Яр машинально повернул голову в сторону, чтобы не дать сразу себя задушить и подался назад. А потом оттолкнулся от стены и упал на спину, легко и быстро, словно за его спиной не было человека, не было затягивающейся удавки, асфальта и рассыпанных по нему обломков кирпича и железных обрезков.
Падая, он успел извернуться и перехватить выпущенную нападавшим удавку — две черные рукояти и стальной росчерк между ними. Отбросил, а потом посмотрел в глаза человеку, который пытался вывернуться из захвата.
Что случилось дальше, Яр описать бы не смог. Но дышалось легко, дождь накапывал очень умиротворяюще. И, наверное, Яр сломал человеку руку. Челюсть точно сломал.
Он вытер руки о куртку мужчины и отпихнул его к ядовито-зеленой надписи на стене «Занимайтесь любовью и войной тоже занимайтесь».
Его подельник, кажется, сбежал.
Мальчишка сидел у перевернутой урны и смотрел в небо.
— Ты что там увидел? — прохрипел Яр. К нему вернулась способность говорить, и он почему-то не был этому рад.
— Нос разбили, — пробубнил мальчишка.
— Тебя как зовут?
— Казимир.
— Тебя не за такие шутки били? — лениво поинтересовался Яр, оглядывая кучу осколков, куда отбросил удавку.
— Вон туда полетела. Тебе паспорт показать? Так у меня нету. Вот у этого, — он кивнул на неподвижного мужчину, — в кармане может есть.
— Ну так не с носом возись, а документы ищи, дурень, — посоветовал Яр. Удавку он подобрал и теперь разглядывал, пытаясь понять, что с ней не так.
— Угу. Слушай, мужик, а ты чего за меня впрягся? Честный типа или че?
— Дома скучно, соседи всякое говно смотрят, — честно ответил он. — Шел по проспекту, искал кому бы морду набить.
— Там ребята восьмой раз орут про мужиков, которые мясо ели, вот им бы и набил.
Яр всерьез раздумывал, не набить ли морду еще и ему. Не для борьбы с драматически нападающим удушьем, а просто так, для души.
— Ты это, мужик… Спасибо, мужик! — прочувствованно прогундосил мальчишка, прижимая кулаки к груди. И по-прежнему держа голову запрокинутой. — Тебе может спереть чего-нибудь надо? Я не очень хорошо пру, но я научусь…
— Вижу, что не очень хорошо. Шел бы ты отсюда, а, пацан?
— Научусь, — пообещал он. — А ты если что Кузю спроси. Кузя — потому что Казимир и домовенок. Сам придумал, — гордо сообщил Кузя. — Домовенок, понял, да? Домушник типа.
— Иди отсюда на хер, мальчик, — попросил Яр, сворачивая удавку. — Честное слово, иди.
— Ага. Бывай. Это… удавку не выбрасывай. Это Черепа счастливая. Из струны.
— Что?
— Струна от рояля, — довольно сообщил Кузя. — Череп говорил, у него мамка в оркестре играла.
Яр усмехнулся и провел по струне кончиком пальца.
С любовью, твоя Рада. Может, она это она передала ему струну. Может, удавка и для Яра станет счастливой. Он еще раз вытер руки, уже о свою куртку, и пошел к проспекту. Туда, где медный свет и кровавые лужи.
Яр слышал, как смеются люди и надрывается аккордеон.