ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Улицы снова кишели народом. Всеобщее замешательство, вызванное убийством Кита, допросами и арестом Говинда, прошло. Теперь все уже знали, что им думать, г. если кто-нибудь и не знал, то ему тут же объясняли, что он должен думать, после чего у него не оставалось никаких сомнений. Каждый раз, идя по улице, вы натыкались на небольшие группы — не больше, чем по пять человек. Если эти люди признавали вас за своего, то говорили громко, а если видели в вас чужака, то понижали голоса, так что вы могли только догадываться, что они обсуждают предстоящий процесс.

Город был полон слухов. Шли беспрестанные разговоры о несправедливости судей, о заговорах, о патриотах, которых сажают за их убеждения, о переполненных тюрьмах. Эхо этих разговоров разносилось по всем улицам, по всем переулкам. Такова цепа, которую приходится платить за ограничение свободы. Вы можете ввести цензуру на все сообщения, запретить газеты, заткнуть людям рты, объявить комендантский час — все равно в конце концов вы убедитесь, что нельзя помешать людям думать; проделав долгий утомительный путь, вы в, конце концов с огорчением поймете, что сами же выковали против себя новое грозное оружие, еще более опасное, чем правда. Это оружие — слухи, как пожар, распространяющиеся по всему городу.

После того, как вы подавили свободу, отступать уже невозможно. И бесполезно говорить: все обстоит не так, вот, мол, она — правда. Вот, мол, что случилось в деревне, вот что произошло в суде, вот улики, на основании которых арестован Говинд, и вот почему его судят, отчеты, публикуемые в газетах, не содержат ничего, кроме правды. Никто уже ничему не верит. У людей хорошая память, они судят, основываясь на своем личном опыте, хотя и не всегда отдают себе в том отчет, поэтому, бывает, они даже не могут сказать, как и когда они пришли к тому или иному выводу.

На стенах, на заборах, на шатких парапетах в торговых кварталах стали появляться надписи на индийских языках. Иногда их писали прямо на месте мелом или охрой, иногда выводили на бумаге, а потом расклеивали. Прочесть эти надписи можно было только вечером, потому что утром появлялась полиция со швабрами и лестницами, усердно смывала их или сдирала. Ночами полиция в этих местах не показывалась.

После захода солнца там не оставалось никого, кроме местных жителей. С наступлением сумерек весь район замирал, и на улицах можно было увидеть только полицейских в грузовиках, сменившихся часовых, которые шли парами, а иногда — молодых людей в европейских костюмах, по поручению властей изучавших положение в стране; эти молодые люди могли разобрать надписи только на английском языке. Но когда темнота сгущалась, торговые кварталы, словно плотно сжатые в кулак пальцы, смыкались в одно целое, там не оставалось ни одного постороннего человека — ни полицейского, ни военного, ни англичанина.

Но вот загорались лампионы в витринах магазинов, зажигались газовые фонари, воздух наполнялся запахами горелого масла, керосина и лигроина, и на улицах опять собирались группы и даже толпы людей, которых никто уже не разгонял; появлялись флаги и плакаты с надписями и карикатурами, где Хики изображался не просто лгуном или сумасшедшим, не просто человеком, жаждущим мести, человеком, движимым ненавистью и отчаянием. Словом, не таким, едким рисовал его мой взбудораженный рассудок, а орудием в руках англичан, орудием, с помощью которого хотят безжалостно уничтожить опасного врага.

А Говинд? Говинд представлялся его защитникам не много выстрадавшим и все еще страдающим человеком, которому угрожает смерть за убийство, преступление, которое, могу в том поклясться, он не мог совершить, а просто — борцом за свободу; что бы там ни говорили на суде, именно за то, что он борется за свободу, англичане и собираются лишить его жизни.

Но если Говинд невиновен, то кто же виновен? Кому до этого дело?

Англичане следовали другой тактике: они организовали сбор средств в пользу Хики. Ни плакатов, ни транспарантов. Ничего такого, что показывало бы, кому они верят и кому сочувствуют; только этот денежный фонд. И тут не имело значения, что почти никто из жертвователей не слыхал прежде имени Хики, а тем более не знал его в лицо, если не считать мелких чиновников, которым, приходилось ездить по деревням. Но известно об этом фонде было только посетителям клуба.

В клубе можно было услышать только одну-две сказанных мимоходом фразы; здесь англичане чувствовали себя непринужденнее, чем где бы то ни было; стены клуба были для них бастионами свободы, где они могли оставаться самими собой, и куда индийцы могли проникнуть только, пройдя через мелкое сито проверки, так что они не представляли никакой опасности. Итак, в клубе можно было услышать произнесенный рассудительным тоном вопрос: «Ну, зачем ему лгать?» Или осторожно высказанное мнение: «Не думаю, что этот человек лжет». Тот, кто это говорил, смотрел на собеседника ясными, спокойными глазами, которые, казалось, никогда не видели крови, кроме как в обычной артиллерийской перестрелке с невидимым противником. Как будто на свете не существует ни насилия, ни зла, ни ненависти.

А зачем лгать мне? Этим не поинтересовался никто, за исключением одного человека, которому платили деньги за то, чтобы он задавал такие вопросы.

Дни шли за днями, пыли было все больше, улицы кишели встревоженными людьми. Тревога все усиливалась, пока не стала невыносимой… И потом вдруг наступило спокойствие. Опустели улицы, закрылись железные ставни магазинов, обезлюдела центральная площадь. Долгое время не знавшие покоя полицейские вдруг оказались без дела; они стояли на своих постах, лениво помахивая дубинками, войска были выведены. Словно клещами, обхватила город тишина.

За день до начала процесса ко мне пришел адвокат Рошан, который занимался также и делом Говинда. Он сказал, что бояться мне нечего, нужно только говорить правду. Я ответила, что ничего другого не делала и не намерена делать. Продолжая разговор, он посоветовал мне держать себя в руках и не давать сбить с толку юридическими тонкостями — об этом, он сказал, меня специально просила его клиентка Рошан. Говинд — второй его клиент. Я обещала послушаться его совета. На прощание он еще порекомендовал мне не бросать вызова властям. Я так и не поняла, что Он имел в виду. Мне кажется, он спутал меня с Рошан.

В ту ночь я спала плохо: снова стало душно, так душно, что, казалось, будто я лежу, закрывшись с головой одеялом. Утро не принесло облегчения, но вдалеке показались грозовые тучи.

Ричард повез меня в суд на своей машине. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу и молчали. Шагах в двухстах — трехстах от здания суда стояли безмолвные толпы. Полицейский у ворот козырнул, пропуская нас, и мы подкатили к подъезду. Потом вместе вошли внутрь.

В зале собралось довольно много людей — как индийцев, так и европейцев. Я сразу заметила Рошан — она всегда выделялась в любой толпе. Немного погодя ко мне подошел служитель.

— Вот сюда, — вежливо сказал он. Растерявшись, я еще крепче сжала руку Ричарда, но служитель, с любопытством посмотрев на меня, уже громче повторил:

— Прошу вас, сюда!

Только тогда я выпустила руку Ричарда и последовала за этим человеком.

Я оказалась в просторном зале с высокими потолками, где, кроме меня, было всего двое судебных чиновников. Далее была приемная, где томились в ожидании какие-то люди, я слышала, как они шаркают ногами, но не могла различить их лиц, потому что дверные стекла были матовыми. Я присела на кожаное кресло и огляделась. Помещение, где я находилась, напоминало читальный зал, только там не было ни книг, ни газет. Стены были обшиты высокими, почти до потолка, деревянными панелями. В одной из стен были окна, но они выходили в тот самый коридор, по которому я шла сюда. Напротив находилась дверь, открывавшаяся в узкий проход, который, по-видимому, вел в зал суда. Во всех четырех стенах, над панельной обшивкой, зияли открытые вентиляционные люки. Три из них отражали своими гладкими, как стекло, крышками этот тихий безлюдный зал, а четвертый — толпу людей на улице. Я стала внимательно присматриваться» хотя ничего интересного не было видно. Некоторые — я обратила на это внимание— стояли с прикрытыми головами: должно быть, солнце уже сильно припекало. Когда я выходила из дому, оно светило ярко, но еще не жгло. С тех пор миновал целый час. Я беспокойно заворочалась в кресле. Потом отвела взгляд от часов, и нетерпение прошло, я снова потеряла счет времени.

Ряды людей, отражавшихся в крышке люка, чуть-чуть колыхались, это было неизбежно при таком скоплении. Должно быть, утомительно стоять так долго под солнцем, подумала я и вдруг почувствовала усталость в ногах. Потом толпа подалась вперед, и я услышала возмущенный гул голосов. Наверно, появился Хики, — подумала я. Потом наступило долгое молчание, которое было прервано ликующими криками. Это, несомненно, приветствовали Говинда. Я посмотрела на часы: без четверти десять. Суд начинается ровно в десять.

После этого, как мне показалось, не произошло ничего, заслуживающего внимания. Я слышала шаги в приемной и в коридоре, но никого не видела. По коридору проходили пары. Видимо, заключенные и их конвоиры. Но Говинд должен быть на скамье подсудимых. Тогда, значит, это свидетели. Но ведь свидетелей не конвоируют. Да, но сопровождать-то их надо, иначе они могут заблудиться.

Время от времени я смутно слышала, как чьи-то фамилии выкликают снова и снова, точно на молебствии. Сколько же, интересно, раз? Досчитав до двадцати, я оставила это занятие. Неужели столько свидетелей? Вот уж не представляла себе, что их так много. Я воображала, что для решения дела достаточно решить вопрос, кто прав: Хики или я. Но я не учла, что суду потребуются и другие свидетельства, — например, показания полицейских, заключение медицинской экспертизы.

Потом объявили перерыв на обед. Мне не хотелось есть, и даже казалось, что я не смогу ничего взять в рот, пока все не кончится. Но ведь суд может продлиться дня три, а то и целую неделю. Ну, и что же? Потерплю три дня или даже неделю. Странно, что разбирательство дела прерывают ради обеда!

После того, как перерыв кончился, я рассеянно гадала о том, что происходит в зале суда. Однако настоящего, живого интереса я не испытывала — все во мне застыло. Но я даже радовалась, что мои чувства притуплены. Откуда-то издалека донеслось имя Хики, и я снова почувствовала, как мой ум докапывается до истины. Не с лихорадочной поспешностью, а осторожно, как это делает ребенок, когда выдергивает лепестки. «Лжец-безумец-мститель-обманщик; лжец-безумец…»

Наконец, выкликнули и мое имя. Вечер был уже близок. Я вошла в зал суда и поднялась на свидетельское место. Дала присягу с таким чувством, будто проделывала все это уже много раз. Справа от меня, лицом к судье, на скамье подсудимых сидел Говинд. Вид у него был усталый, но не более усталый, чем у большинства присутствующих. Потом я перевела взгляд на Рошан. Она была в своем обычном домотканом сари сероватого цвета, в волосах у нее виднелись цветы желтого жасмина. Затем я заметила в корреспондентской ложе Мохуна. И наконец увидела Ричарда. Он сидел прямо за группой защитников и адвокатов, отделенный от меня всей шириной зала. Только Хики не было видно; где он, еще в суде или ушел? Но куда он может уйти? Найдется ли дом, готовый приютить его, как он приютил бездомных детей?

Голос допрашивавшего меня человека стал резче: очевидно, я отвечала недостаточно быстро. Но в вопросах не было подвохов; меня уже предупредили, что подвохи начнутся потом, во время перекрестного допроса.

— Вы знакомы с мистером Хики, заведующим школой?

— Да.

— Вы показали, что видели мистера Хики на пожаре и что он молился?

— Да. Молился.

— Он заметил вас?

— Не могу сказать.

— Не можете ли вы объяснить суду, почему?

— У него был такой вид… будто он не в своем уме. Он посмотрел на меня, но, кажется, не узнал.

По залу прокатился приглушенный гул, потом опять стало тихо. Защитник продолжал допрос:

— Вы очень любили своего брата?

— Да.

— И не стали бы выгораживать его убийцу?

— Нет, не стала бы.

— Кто бы он ни был?

— Кто бы он ни был, не стала бы.

— Вспомните о тех нескольким мгновениях, когда брат повернулся и пошел к машине. Можете ли вы сказать суду, что вы тогда предприняли?

Анестезия начала проходить, боль возвращалась. Но сделать я ничего не могла, только сказала:

— Я обхватила Говинда руками и крепко держала.

— Почему вы так поступили?

— Хотела помешать ему сделать то, о чем он потом бы сожалел.

— Поэтому вы его и держали?

— Да.

— Мог ли подсудимый сделать какое-либо движение, так чтобы вы об этом ничего не знали?

— Нет, не мог.

— Вы уверены, что?..

— Он даже не пошевельнулся, — перебила я. — Что бы ни утверждал Хики, что бы ему ни показалось, Говинд даже не пошевельнулся.

Защитник сказал:

— Позвольте мне закончить допрос…

Но ему не дали кончить: завязался какой-то юридический спор, в который вмешался судья. Передо мной стоял стакан с теплой, неприятной на вкус водой. Я сделала несколько глотков. Даже простая публика в изобилии имела графины и стаканы. Такая мера предосторожности была необходима — в переполненном зале стояла нестерпимая духота.

Публика примерно наполовину состояла из индийцев, наполовину — из европейцев. Строгой границы между теми и другими не было — среди розоватых лиц попадались коричневые, а среди черных голов — белокурые. И все же в большинстве случаев индийцы сидели с индийцами, а европейцы — с европейцами. Присутствовало даже несколько англичанок, хотя обычно в такую жару они предпочитали сидеть дома. Страшна не сама жара, а то ощущение тяжести и сырости, которое хочется стряхнуть с себя, хотя это и невозможно сделать.

Вентиляционные люки, видневшиеся во всех четырех стенах под сводчатыми потолками, были открыты; шнуры, с помощью которых их открывали, заканчивались аккуратно завязанными петлями. Треугольные пластины пониже были повернуты так, чтобы, с одной стороны, не мешать доступу воздуха, а с другой — затенять помещение от солнца. Снизу их алюминиевые поверхности были почти незаметны. Но с улицы они казались блестящими, словно рыбья чешуя. Странно, что я вспомнила об этом только теперь; в то время я их, казалось, даже не заметила.

Допрос возобновился. Я отвечала на вопросы почти машинально, в большинстве случаев ограничиваясь словами «да» или «нет». И радовалась, что от меня не требуют большего, хотя понимала, что защитник поступает так в интересах Говинда, а не из уважения ко мне. Меня только удивляло, почему мне не дают возможности сразу рассказать все, что я знаю, вместо того, чтобы вытягивать из меня необходимые сведения маленькими порциями. Впрочем, защитник, очевидно, знал, что делает.

Но вот вопросы защитника кончились, сейчас начнется перекрестный допрос. Я должна соблюдать выдержку, тщательно обдумывать ответы. Бояться мне нечего. Но я боялась, боялась этого человека, который уже поднялся со своего места и сейчас начнет меня допрашивать, стараясь доказать с моей помощью, что Говинд виновен в убийстве. Я боялась, как боятся люди, которые не верят, что черное можно выдать за белое, но которых люди опытные убедили, что это вполне возможно.

Однако и в манере судебного обвинителя не было ничего пугающего, на его вопросы я тоже должна была отвечать односложными «да» или «нет». К тому же большинство вопросов мне уже задавали раньше. Но потом характер вопросов начал постепенно меняться, вопросы перестали быть такими простыми, как вначале.

— Вы заявили, что любили своего брата, не так ли?

— Да.

— Подсудимый — тоже ваш брат?

— Мой приемный брат.

— Вы считаете его своим братом?

— Да.

— Разумеется, вы и его очень любите?

— Разумеется.

— Значит, вы были бы огорчены, если бы с ним случилась какая-нибудь беда?

Я вся дрожала. Судьи безмолвствовали. Я сказала.

— Если б он был виновен, то я бы не…

— Прошу вас ответить на мой вопрос.

— Да.

Все чувства мои обострились. Я видела каждую мелочь с такой же ясностью, как если бы передо мной лежало клише с четко протравленным рисунком.

— Что вы скажете об отношениях вашего брата с обвиняемым?

— Они были братья.

— Можете ли вы утверждать, что их отношения были такими, какие обычно складываются между братьями?

Я злобно смотрела на него и молчала. Чего он от меня добивается? Что я могу сказать? Говинд, родной, что ты имел против Кита еще до того, задолго до того, как между вами встала Премала? Неужели я своими руками надену тебе на шею петлю? Их ведь много здесь, этих петель, вот они — висят на стенках, вокруг тебя… вокруг тебя… Тут я взяла себя в руки. Это же шнуры от вентиляционных люков. Я подняла голову и увидела на пластинах отражение стоявших на улице людей. Они окружали здание, они напирали на него со всех сторон, и я как будто чувствовала на себе их могучий напор!

Обвинитель сказал:

— Вы не ответили на мой вопрос.

— Не знаю, — сказала я, — какие отношения между братьями считаются обычными. Говинда усыновили, а Кит много лет прожил в Англии.

— Неужели вам неизвестно, — в голосе обвинителя зазвучали нетерпеливые нотки, — что отношения между ними были натянутыми? Вашего брата ожидала блестящая карьера, а обвиняемый нигде не служил. Одного этого достаточно, чтобы между ними сложились натянутые отношения.

Я ответила с гневом, которого не могла сдержать:

— Мой брат — человек очень одаренный! Он затмевал всех, не только Говинда. Отношения между ними испортились не поэтому.

— Значит, была другая причина!

— Нет! — крикнула я. — Никакой другой причины не было.

— Но вы только что сами подтвердили, что отношения между ними были натянутые.

— Я этого не говорила. Я имела в виду другое.

— Может быть, вы объясните, что имели в виду?

Выдержка и еще раз выдержка. Стоит только расслабиться, и твои внутренности превратятся в жидкое месиво, в котором растворится твоя жизнь, и тогда хирурги, обступившие тебя со всех сторон, беспомощно разведут руками и скажут: «Она не в состоянии бороться. Потеряла волю к жизни». Нельзя забывать, что на карту поставлена не моя жизнь… Я сказала:

— Я имела в виду, что между ними существовали разногласия. Потому что Говинд — патриот своей страны, а Китсами им не был.

— А я считаю, что в основе этих разногласий лежит нечто более важное, — ответил обвинитель. — Подсудимый, несомненно, любил невестку, и кроме того…

Кто ему об этом сказал? Знали только мы четверо, и из этих четверых двое уже мертвы. Я смотрела на него в растерянности. Но тут меня осенило: ведь сама Премала и рассказала Хики, а он потом кричал об этом и нам и крестьянам. Но крестьяне не понимают по-английски; значит, обвинитель узнал об этом от Хики…

— Премалу любила вся наша семья, не только Говинд. Ее нельзя было не любить, — сказала я.

— Но есть разница между любовью родственников и любовью обвиняемого к невестке.

— Если вы намекаете, что они были любовниками, то ошибаетесь, — возразила я. — Премала никогда не допустила бы такого.

Наступила короткая передышка. Я надеялась, что он скоро кончит допрос, потому что стала уже терять ощущение реальности. Правда, глаза мои не утратили зоркости. Они отмечали каждую мелочь с почти неестественной ясностью, но у меня было такое впечатление, будто я смотрю на искусно разрисованный задник в театре, который колышется каждый раз, когда кто-нибудь проходит поблизости.

Должно быть, день приближался к концу, потому что публика проявляла признаки нервозности. Двери зала были закрыты, окна находились слишком высоко над полом, но откинутые крышки вентиляционных люков позволяли наблюдать за нетерпеливо волнующейся снаружи толпой. Ее непрестанное движение неудержимо привлекало к себе взгляд.

— Вы здоровы?

Я слышала голос, но не узнавала его.

— Да, здорова.

Голос сказал:

— Возвращаясь к…

Значит, это обвинитель. Странно, что он интересуется моим здоровьем, ведь его вопросы продиктованы рассчитанной жестокостью.

— Да, — сказала я. — Все, что я сообщила, — правда. Я обхватила Говинда руками.

— Чтобы он не мог совершить какой-нибудь… опрометчивый поступок?

— Вероятно, да, я не могу сказать точно.

— Как говорят свидетели, это была дикая, безумная ночь.

— Да.

— Следовательно, вы можете ошибаться, полагая, что схватили обвиняемого до того, как упал ваш брат.

— Я не ошибаюсь.

— Можно предположить, что вы в самом деле хотели удержать обвиняемого, но было уже поздно.

— Это неверно.

Он сказал:

— Имеется свидетельское показание о том, что обвиняемый вытащил нож и кинул в вашего брата.

— Это ложь.

— Я утверждаю, что показания этого очевидца верны, а вот ваши показания суду — ложны.

— Я не лгу, — сказала я.

Но ведь я уже лгала. Солгала своей матери, и она мне поварила. Я задрожала. И почему эта мысль пришла мне в голову сейчас, почему меня охватили эти мучительные сомнения? Сейчас, когда мне более всего нужна уверенность. Но нет, я не лгу, нет. Только могущество этого человека, ужасное могущество англичан, от имени которых он выступает, заставляет меня сомневаться в своей правоте. Не зря меня предупреждали. Я вдруг почувствовала, что ненавижу его.

Я знала любовь и страх, а теперь познала и ненависть. Темная волна захлестнула меня с головой, подхватила и понесла. Я была не в силах противостоять ее напору, но испытывала не чувство покорности, а ярость. Повернуться бы сейчас к нему лицом и гневно крикнуть во весь голос: «Говинд невиновен! Я уже говорила вам это. Но ведь вам наплевать на истину! Вы не верите мне, не хотите верить. Вы хотите уничтожить его и уничтожите, что бы я ни сказала». Но в этот миг я заметила, что Ричард пошевелился. Он смотрел на меня внимательным, спокойным взглядом. Я пришла в себя, чувство ненависти исчезло, а вместе с ним — страх и ярость.

Я повторила громко и уверенно.

— Я не лгу. Говинд не мог ничего сделать, он…

Но я не закончила своей фразы. Раздался чей-то нечленораздельный крик, и в глубине зала поднялся какой-то человек. Это был Хики. Не успели его остановить, не успели даже удивленные зрители понять, что происходит, как он выбрался в проход и, увернувшись от пытавшихся задержать его служащих, бросился бежать вперед. Оправившись от растерянности, двое полицейских, которые стояли у главного входа, попробовали его перехватить. Но Хики оттолкнул их и продолжал бежать до тех пор, пока не уперся в барьер, ограждавший скамью подсудимых. Там он остановился, задыхающийся, растрепанный, потом завопил:

— Говинд виновен!

Отдышавшись, он снова завопил тем же леденящим кровь голосом, каким кричал в ту самую ночь:

— Виновен, виновен, виновен!

А с улицы, словно чудовищное искаженное эхо, донесся столь же неистовый, ответный вопль:

— Невиновен!

В этом раскатистом могучем крике сливались тысячи голосов убежденных в своей правоте людей. Заглушить его было нельзя. И все же один человек попытался это сделать. Громким голосом он провозгласил:

— Освободите зал суда.

Но освободить зал было невозможно, люди на улице окружили здание и напирали на него со всех сторон. Они еще не появились, но их присутствие уже чувствовалось; вы словно ощущали их массу, их мощь, ощущали давление воздуха, двигавшегося стеной перед ними… Вот они уже на лестнице, их босые ноги шаркают по каменным ступеням, и все скандируют одно и то же слово, сотрясающее воздух, словно дикий барабанный вой:

— Не-ви-но-вен, не-ви-но-вен, не-ви-но-вен.

Те, кто находился внутри, стояли в ожидании. Ничего другого им и не оставалось. На улице были полицейские, вооруженные дубинками со стальными наконечниками. Скоро им прикажут пустить эти дубинки в ход, и они собьют с ног несколько людей. Но прилив гигантского людского моря не остановить. Тогда срочно вызовут войска. Прибудут солдаты, вооруженные ружьями с соответствующим комплектом боеприпасов. Стрелять им, конечно, разрешат только для восстановления порядка. Но порядка теперь уже не будет, как не будет и закона — будет только так называемый закон военного времени. Низвергнутое с пьедестала правосудие утратит свое могущество и уже не сможет подняться над всякими посторонними соображениями; обе стороны будут раздирать его на части, пока оно не превратится в кровавую пародию на самое себя. К тому времени оно даже приобретет два разных значения, два названия, каждое из которых будет служить прикрытием для новых эксцессов.

Однако войска еще не прибыли, и ничто не стояло на пути людского моря. У входа произошла короткая заминка, но потом тяжелые тиковые двери подались, сорвались с петель, и люди ринулись во все девять проходов, заполняя зал суда. Только теперь это были уже не просто отдельные люди, это было единое целое— охваченная одним порывом, могучая, торжествующая толпа. Оказавшись в зале суда, толпа остановилась. Руководителя у нее не было, и потому ее движения напоминали движения робота, управляемого некой мощной внутренней силой; потом она двинулась на Хики.

Миссионер попятился к столу судьи. Безумие, которым он был до сих пор одержим, покинуло его. Он стоял неподвижно, бледный, но не бледнее обычного. Вокруг него кольцом выстроились англичане; лица их не выражали страха, но были уже омрачены тенью жестокости, которую проявляют англичане, когда видят, что приличия отброшены, что правилами честной игры пренебрегли; истинных причин они, разумеется, не понимают и объясняют происходящее несдержанностью экспансивной расы, однако это, по их мнению, не может служить оправданием.

Но вот черная бушующая лавина сомкнулась вокруг горсточки непоколебимых в своей решимости англичан, среди которых стоял Хики. Полы его миссионерской мантии развевались, как бы стараясь убедить всех, что он, Хики, не их ставленник, что он не хочет быть их ставленником, но достаточно было взглянуть на его лицо, чтобы понять, чей он ставленник.

Я отвернулась, не желая видеть, как погибнет этот крохотный островок. Да, возможно, эти люди храбры и благородны, они готовы умереть за свои высокие принципы, и будут защищать Хики до конца, потому что верят его слову, будут бороться за торжество правосудия даже перед лицом разъяренной толпы. Пусть все это так, но скоро островок исчезнет в темных бурлящих волнах, ибо между ними нет взаимопонимания.

Но тут на сцену выступила Рошан. Она поднялась на скамью подсудимых, где все еще находился Говинд, и что-то закричала. Толпа повернула в другую сторону, под ее напором барьер разлетелся, ограждение вокруг скамьи подсудимых сломалось, словно спичечный коробок под каблуком. Говинд свободен! Толпа сгрудилась вокруг него с радостным торжествующим воем. Мы освободили Говинда, освободили невинного человека и теперь уведем его с собой, — родная страна укроет его и будет укрывать до тех пор, пока не обретет свободу. И такой день настанет. Непременно настанет! Толпа повторяла эти слова, как припев песни, она была счастлива, упоена своим могуществом; быстрая и легкая победа успела остудить ее гнев.

Потом началось триумфальное шествие, и Говинд шел впереди, шел потому, что не мог поступить иначе. Но лицо его было пепельно-серым: он мог бы легко избежать ареста, вряд ли кто-нибудь узнал бы, где он скрывается, а если бы и узнал, то никому бы не сказал, однако он предпочел предстать перед судом; предпочел довериться правосудию. Он знал, что ему надо доказать свою невиновность перед всеми. Ну, а теперь? Теперь он уже никогда не сможет доказать свою невиновность. После всего, что произошло в эти дни, ему уже нельзя возвращаться в суд. И хотя двери нашего дома будут всегда для него открыты, он не осмелится постучаться. Судьба осиротила его дважды. Он сам, звено за звеном, сковал себе цепи. Что бы там ни говорили люди, он никогда не будет свободен. Он знал это так же, как я, и поэтому шел с ними.

Скоро пойду и я. Как только вся толпа окажется снаружи, я последую за ней. Ричард же останется. И тут не надо принимать никаких решений: он знает, что не может пойти со мной, а я знаю, что не могу остаться. Итак, мы сейчас расстанемся. Судьба наградила нас щедрым даром; его великолепие украсило и обогатило всю нашу жизнь. Этого никто и никогда у нас не отнимет. Мы познали любовь, и что бы ни случилось, ее сладость навсегда сохранится в нашей памяти. Мы долго пили из кубка счастья, — кубка, который не каждому дано хотя бы подержать в руках. Пора поставить его и уйти.

Уйти? Оставить любимого и уйти с этими людьми? Что они для меня значат, что могут значить по сравнению с тем, кого я люблю? Но они мои, эти люди. А у Ричарда — свои. Стало быть, слова «твой народ» и «мой народ» все же кое-что значат? Может быть, они приобретают реальную значимость от бесконечного повторения? «Пойми же, они для тебя ничто! Ничто — кричало мое сердце. — Если ты сейчас уйдешь с ними, жизнь лишится для тебя всякого смысла! Но в следующий же миг этот голос безумия (или, наоборот, благоразумия?) умолк, и я поняла, что уйду, хотя Ричард останется.

Другого выхода у нас нет, силы, тянущие нас в разные стороны необоримы.

Так ли уж это важно? — подумала я. Через сто лет никто и не вспомнит обо всем этом. И все же сердце мое плакало в безмолвном отчаянии. Так ли уж важно для вселенной, если появится новый мир или погаснет звезда? Так ли уж важно для мира, если где-то погибнет человек или разобьется чье-либо сердце?

Снаружи поднялся ветер. Рыжеватая пыль, взвихренная тысячью ног, ворвалась в зал суда, и я наконец тронулась в путь.


Загрузка...