ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Не помню, чтобы до возвращения Кита мы получали много писем, если не считать почты отца, которая состояла большей частью из деловой переписки по поводу земельных участков и тяжбы с арендаторами-неплательщиками. Ни мама, с головой погруженная в заботы о семье, ни Говинд, круглый сирота, ни Додамма, одинокая вдова, ни тем более я, писем не получали. Да и с кем нам было переписываться? От Кита, когда он был в Англии, почта поступала крайне нерегулярно: то за один месяц придет сразу дюжина голубых конвертов, а то — совсем ничего; и вдруг, одна за другой, краткие выразительные телеграммы.

Все послания моего брата адресовались семье в целом (Кит говорил, что глупо переписывать по пять раз одно и то же), и мы читали их коллективно. В тех же редких случаях, когда письмо предназначалось кому-то одному, почетное право вскрытия принадлежало только самому получателю. Отец особенно настаивал на этом принципе и даже как-то побранил Додамму, не одобрявшую подобных глупых новомодных правил, за то, что она вскрыла письмо на имя Говинда. И в то же время считалось неприличным, если кто-то из нас, вскрывая свое письмо в отсутствие остальных, не хотел сказать, от кого оно, и зачитать из него пространные выдержки.

Пока не было Кита, установленный порядок строго соблюдался, и домашняя цензура действовала отлично. Но с его приездом все пошло иначе, потому что он не обращал никакого внимания на наши правила. Письма стали приходить пачками и почти все — ему. Бегло просматривая их, улыбаясь чему-то, но ничего не объясняя, он уносил всю почту к себе в комнату и там перечитывал. Больше ничего об этих письмах мы не слышали, и никто даже не знал, откуда они и от кого — от мужчин или — страшно подумать! — от женщин, этих бесстыжих белокурых сирен, что опутывают своими шелковыми сетями неискушенных юношей.

Мама не задавала никаких вопросов. Когда Ричард уехал, она распорядилась перевести Кита в комнаты, предназначавшиеся для него с самого начала, и внимательно следила за тем, как слуги укладывают и перетаскивают вещи. Бумагами и книгами она занималась сама, боясь, как бы неграмотные слуги чего-нибудь не испортили.

Покончив с делами, она сошла вниз, раскрасневшаяся от работы, но гораздо более спокойная, чем бывала в последнее время; Кит, сидевший в это время в глубоком кресле и читавший книгу, поднял на нее глаза и произнес насмешливым тоном:

— Ну, вот, обошлось-таки без девицы из бара.

Он откуда-то узнал, что «девица из бара» являлась для нее, как и для многих ей подобных, символом всего, чем опасен Запад, — бесстыдства, крашеных женщин, легкости нравов, позолоченного мира, для которого и море не преграда и который может предъявить свои права на мужчину. Но мама, хотя и покраснела еще сильнее, быстро овладела собой и сказала:

— Я не представляла себе, чтобы у моего сына была такая подруга.

Какая же подруга была у Кита? Не помню, какой она рисовалась моему воображению, только знаю, что не такой, какой оказалась в действительности. Однажды Кит попросил меня сменить промокательную бумагу, и под пресс-папье я увидела ее фотографию. У нее было молодое, с мягкими чертами лицо, нежные губы и светлые волосы, падавшие на плечи наподобие блестящей шелковой шторы.

У меня было такое ощущение, словно я застала ее врасплох. Во всем ее облике чувствовалась какая-то беззащитность: так иногда выглядят люди, не подозревающие, что на них смотрят. Ощущение было настолько сильным, что у меня появилось желание поскорее прикрыть чем-нибудь фотографию. Я не знала, что делать: положить пресс-папье на место и уйти, ничего не сказав Киту, или дать ему понять, что я видела фотографию. Пока я раздумывала, вошел Кит.

— Извини, что так получилось, я совсем не хотела подглядывать, — сказала я.

— Мне нечего скрывать, — ответил брат и, подойдя к столу, остановил взгляд на портрете. Помолчав немного, ой воскликнул: — Не правда ли, очень хороша собой?! Настоящая красавица.

Я молча кивнула, не глядя на него. Потом спросила:

— Кто это, Кит? Ты ее знаешь?

— Ты о Сильвии? — тихо спросил он. — Так, одна девушка… Моя знакомая…

Я ушла, оставив его одного. Он был так занят своими мыслями, что даже не взглянул в мою сторону. Наверно, не заметил, как я вышла. После этого случая ее образ всегда стоял у меня перед глазами — образ Сильвии, девушки с шелковистыми волосами, знакомой моего брата.


Не знаю, что повлияло на маму: непрекращающийся поток писем в адрес Кита, приближение свадебного сезона или стремление благополучно женить его до того, как он получит назначение на службу, только она начала, по ее собственному выражению, «думать о будущем». Она зачастила к родственникам, а родственники, вернее, родственницы, потому что мужчины не любят утруждать себя подобными хлопотами, стали навещать ее. Каждый день происходили длинные разговоры с Додаммой; глаза у старухи оживились, заблестели, она то и дело ходила куда-то с поручениями.

К концу месяца мама стала получать почти столько же писем, сколько Кит. Обычно они были заключены в объемистые конверты с твердыми прокладками внутри, чтобы не помялись фотографии и копии гороскопов; такие конверты уже не лезли в почтовый ящик, висевший у нас на воротах, и почтальону приходилось тащиться по аллее до самого дома. Отец каждый раз давал ему на чай, и это служило единственным подтверждением того, что он в курсе происходящего.

Кит не замечал ничего. Шушуканье в доме, частое появление гостей, многозначительный вид Додаммы, лукавое переглядывание слуг — все это словно его и не касалось. А может быть, ему в самом деле все было безразлично? Он, видимо, скучал по Ричарду; ему уже не с кем было делиться воспоминаниями. И воспоминания эти, когда-то такие яркие, стали постепенно блекнуть. Мы уже больше не слышали его рассказов о разных забавных случаях.

Всему причиной жара, постоянно твердила мама. И правда, Кит страдал. Потница мучила его все сильнее: руки и ноги покрылись сыпью, зудели, и он непрестанно чесался. А когда жара еще усилилась, на месте безобразных красных пятен появились волдыри. Кит перестал выходить из комнаты; угрюмый, мрачный, он сидел, стараясь не шевелиться, смачивал больные места нашатырным спиртом и ворчал на всех, кто приносил ему еду или уговаривал покушать.

Мне кажется, мы с братом причиняли Додамме очень много огорчений: Кит — своим полным безразличием, а я — неумением даже притвориться, будто мне приятно участвовать в этих волнующих поисках невесты для брата.

— Это никуда не годится! — с укоризной сказала она мне. — Девушка в твоем возрасте не может не интересоваться такими вещами! Разве ты не знаешь, что брак — второе по важности событие в жизни?

Ну, зачем она задает мне такой вопрос? Ведь сама же столько раз объясняла.

— Да, знаю.

— Тогда прояви хоть немного интереса. Подумай о брате, порадуйся за него.

Думать-то я о нем думала, только радости не испытывала.

— Если это все, на что ты способна, тогда лучше не думай. — Додамма бросила на меня сердитый взгляд. — Глядя на тебя, можно подумать, что у нас кто-нибудь умер. Что с тобой?

— Не знаю, — устало ответила я.

Мне надоело ее слушать и хотелось, чтобы она ушла и оставила меня в покое. Но она не ушла, ибо относилась к числу людей, неспособных понять мысли и чувства других.

— Отвыкла ты от жары, — не унималась Додамма. — Каждый год в горы уезжаешь, как будто родилась и выросла не здесь, а в Исландии. А ведь я говорила отцу, чтобы он не посылал тебя туда. Да кто слушает старуху?

Волей-неволей всем приходится ее слушать. И я тоже не могла ей возразить.

— Нет ничего удивительного в том, что ты не переносишь нашего климата, — продолжала она. — Наверное, опять в горы не терпится уехать.

Я не стала с ней спорить. Конечно, в горах мне нравится, там прохладно и тихо, но по-настоящему я все-таки люблю равнину, и именно в самую жаркую пору, когда земля расцветает красками, каких не увидишь в другие времена года. И если уж я куда-то стремлюсь, так это на равнину, чтобы увидеть кассию и золотой могур во всем их великолепии, и ждать, когда расцветут кактусы, все сразу, единственный раз в году, когда вся округа за одну ночь перекрашивается из темно-зеленого в ярко-малиновый цвет, и остается такой нарядной целую неделю.

Наконец Додамма перестала браниться, голос ее понизился до глухого рокота, в котором уже не были различимы слова. Наверно, она и сама не замечала, что ее речь невнятна: старые люди часто не сознают своей немощи.

Я вышла во двор побродить, потом села под манговым деревом и, прислонившись спиной к шершавому стволу, стала вдыхать аромат спелых плодов. На душе у меня все еще было неспокойно. Рядом со мной неподвижно лежал одуревший от зноя хамелеон; о том, что он жив, я могла судить только по тому, что его горло раздувалось. Он был бледно-зеленого цвета, как и опавшие листья, на которых лежал. Я взяла камешек и бросила в него. Хамелеон очнулся от дремоты и отполз на несколько ярдов. Едва он лег на голую землю, как сразу же принял окраску почвы. Чтобы позабавиться, я бросала камни, заставляя животное отползать все дальше и каждый раз менять окраску, пока оно, обессиленное, не выползло на самый солнцепек. Тогда я поняла, что это существо, оказывается, вовсе не отупело от жары, а страдает от моей жестокости. Я с отвращением отвернулась. Хотя в эту минуту я ненавидела себя, побуждение мучить хамелеона было настолько сильным, что я едва сдерживалась и, наверное, не сдержалась бы, если бы ко мне не подошел Говинд.

— Какая муха тебя укусила? — резко спросил он. — Я наблюдал за тобой — и не верил своим глазам.

Я смотрела на него, слишком расстроенная, чтобы отвечать. Видимо, он понял это и не повторил упрека, а просто сел рядом, храня обычное молчание.

— Мы не всегда отдаем себе отчет в том, что делаем. — Голос Говинда звучал уже спокойно. Видя, что я закрыла лицо руками, он заставил меня опустить их.

— Не знаю, что на меня нашло, — вымолвила наконец я. — Это, по-видимому…

— Ты должна научиться не принимать все так близко к сердцу, — перебил он. — Непременно должна, иначе истерзаешь себя.

Легко советовать — не терзать себя. Как будто можно превратить свое сердце в бесчувственный твердый камень, способный сопротивляться любому воздействию.

— Я знаю, ты тоскуешь по Ричарду, — сказал он. — Чего скрывать? Нас сейчас никто не слышит. И о брате своем беспокоишься. Это и выбивает тебя из колеи. Но вот увидишь: пройдет несколько месяцев, и ты успокоишься. Вряд ли даже вспомнишь, о чем горевала.

Этому невозможно было поверить. О чужих-то делах легко судить. А вот попробуй о своих…

— А по мне ты будешь скучать? — спросил он. — Я ведь тоже скоро уеду. Ты это знаешь?

— Уедешь? — уныло отозвалась я. — Куда? Когда?

— Скоро. Мне предложили место. И я намерен дать согласие.

— Но я полагала… Отец сказал:.. Он хочет, чтобы ты служил у него:

— А я вот не хочу служить у твоего отца. Тем более клерком.

— Не все же время клерком, а только сначала.

Он угрюмо посмотрел на меня, отвернулся и отрезал:

— Возможно. И все-таки я не хочу. У меня другие планы.

— Когда же ты уезжаешь?

— В конце года. Как только получу диплом.

Теперь я уже забыла о себе и засыпала его вопросами: что за место? Как он его получил? Где будет жить? Один или с приятелем? Но Говинд почти ничего больше не сказал и снова ушел в себя — он был молчалив по натуре. Заговорил он только потому, что хотел узнать, что со мной происходит. Скоро и я умолкла, я понимала, что он завел этот разговор ради меня, потому что беспокоится обо мне, но я не могла ничего объяснить ему, не знала, как выразить свои чувства. Бывает ведь так: хочешь сказать, а нужных слов не находишь.

Загрузка...