После трагической смерти Надежды Сергеевны Аллилуевой Сталин предложил Бухарину обменяться квартирами. Он не мог, вернее, не желал оставаться в доме, сами стены которого напоминали о том, что надлежало забыть раз и навсегда. Было и прошло. Кончено. Так же бесповоротно расстался он и с Зубаловской дачей.
Сидя на кровати в той самой комнатке, где раньше спал Сталин, Николай Иванович явственно ощущал гнетущее действие невидимых излучений. Камень, штукатурка, паркет — все было насыщено чуждой волей, угрюмой, безжалостной.
Зубная сверлящая мука не позволяла забыться. Целую ночь Бухарин не сомкнул глаз. Он вставал, метался из угла в угол, глотал какие-то таблетки, прикладывал согревающие компрессы, ненадолго ложился и вновь вскакивал, вымеряя спальню шагами. Ничего не помогало. Загнанный мозг рисовал самые мрачные виды.
Боль и бессонница до крайности обострили вызревавшее ощущение безысходности. Зримые приметы ее и знаки, скорее угадываемые, нежели отчетливо различимые, обложили со всех сторон. Предчувствие беды отравляло сны, не приносившие отдыха, било по нервам трелью телефонных звонков.
Не спасала даже работа. Она требовала полной отдачи, почти самозабвения, когда невозмутимая мысль льется естественно и свободно. Академия наук, «Известия», лекции, книги, брошюры — дел хватало по горло. Недоставало сосредоточенности, что оттесняет все постороннее за невидимую черту. Чутко пульсирующие сторожки не позволяли увлечься, понуждали к действиям, которые тут же отвергались рассудком. Раздвоенность сознания, неплодотворная сама по себе, изнуряла до крайности. Участились резкие перепады настроений. Всплески нездоровой восторженности часто заканчивались слезами. Из кризиса выводил выработанный десятилетиями автоматизм. Редакционная карусель, чтение, прогулки, живопись... Вовлеченность в процесс возвращала, пусть ненадолго, забытое чувство умиротворения. Тянулись, тянулись бледные вымученные ростки к неясному проблеску среди мятущихся клочьев отчаяния. Перебирая в часы бессонницы крайние варианты, готовя себя к самому худшему, Николай Иванович все чаще останавливался на ссылке. Пусть так, лишь бы поскорее вырваться из невыносимых тисков. Молодая жена ожидала ребенка. Поздняя любовь, вдвойне драгоценная, нечаянная — ради этого стоило бороться и жить. А работать можно везде. Идиллические воспоминания об Онеге, куда его выслали в одиннадцатом году, обволакивали видимостью успокоения. Размеренные занятия, охота, пленэр, коллекции — Бухарин как бы заранее предвкушал тихие досуги ссыльного поселенца. Только бы не разлучили с семьей, а остальное как-то устроится. Что, в сущности, надобно человеку? Внутреннее согласие — не больше. Без него тускнеют любые краски, ничто не радует и не хочется ничего. Сплошной серый фон, точно смотришь сквозь траурную вуаль.
Уговаривая, почти заклиная себя, Николай Иванович понимал, что лукавит. Если и в самом деле дойдет до ссылки, то он воспримет это не менее болезненно, чем вывод из Политбюро или вынужденный уход из «Правды». От себя никуда не деться. Его неуклонно тащило вниз по крутому склону, и боль потерь слилась с маетой ожидания.
За окнами занимался мутный, как молочная сыворотка, рассвет. Десну раздуло. Малейшее касание языком сотрясало ударом тока. Но стало как будто легче.
— Ты ужасно выглядишь! — испугалась Анна Михайловна.— Нужно немедленно вызвать врача.
— Не беспокойся. Лучше я сам схожу,— он принялся торопливо одеваться. Судя по ознобу, поднималась температура. Эмоциональная подавленность сгущала мерзейшее ощущение полного нездоровья. Не терпелось скорее выйти на свежий воздух, окунуться в уличную суматоху, отвлечься, забыть. Идти, впрочем, было всего ничего — через дорогу, мимо Манежа.
Выйдя из ворот, Бухарин переждал, пока проедет троллейбус, и перешел на другую сторону. Возле керамической звездочки с серпом и молотом над подъездом Кремлевской поликлиники еще светился желтый плафон. Едва Николай Иванович потянулся к латунной ручке, как из застекленных дверей с плиссированными занавесочками выскочил Григорий Сокольников. По-прежнему красивый, самоуверенный, в модном, купленном за границей пальто.
— Здравствуй, Николай,— он сдержанно, без улыбки кивнул.— Не самое веселое место для встречи?
— Есть и похуже,— Бухарин хотел ответить шуткой, но неодолимая жажда хоть какой-то разрядки хлынула откровением.— Не пройдет и двух лет, и Коба нас перестреляет.— Вздрогнув от собственных слов, Николай Иванович испуганно обернулся. Его заряженный пророческой энергией голос упал, полублаженный блуждающий взгляд ушел внутрь.— Так-то, Григорий,— он истощенно сник.— Прощай, Григорий.
Породистое матово-смуглое лицо Сокольникова осталось невозмутимым. Неприятная встреча, ненужная. И вообще, к чему этот плач на реках вавилонских? Слишком поздно.
Он открыто выступил против Сталина еще в двадцать пятом году, на четырнадцатом съезде. Бухарчик был среди тех, кто с ревом и топотом забросали его каменьями. А ведь тогда, в самый расцвет нэпа, все могло сложиться совершенно иначе. Рыков — Предсовнаркома, Томский — вожак профсоюзов, Бухарин, помимо остального,— член коллегии ОГПУ. Словом, крепко сидели в седле. К ним и Дзержинский прислушивался. И вообще была совершенно иная обстановка в стране. Но они предпочли поддержать генсека, Чингисхана, как всего три года спустя изволил выразиться Бухарчик. Грош цена запоздалым прозрениям. Ничего, кроме крупных неприятностей, они не приносят. О том разговоре (третьим был Каменев) кто-то донес Сталину. За что ни возьмись, либо предательство, либо гнусный фарс. Текст беседы, разумеется в искаженном виде, был напечатан в Париже, в меньшевистском «Социалистическом вестнике». Кто передал? Какими путями? Сплошной мрак.
Постояв с минуту у закругленного угла поликлиники, выстроенной в подчеркнуто утилитарном конструктивистском стиле, Сокольников медленно натянул кожаные перчатки. Без всякой на то надобности он перешел на другую сторону улицы Коминтерна и зашагал к воротам Кремля. «Не пройдет и двух лет...» — отдавалось в ушах неотвязным рефреном.
— Ты чем-то расстроен, Гаря? — встретила его жена и, не дождавшись ответа, заговорила о собственных неурядицах: кто-то из собратьев-писателей опять лягнул ее на собрании.— Хоть совсем уходи из литературы, не то мещане с партбилетом вгонят в гроб,—ч пожаловалась она.— Абсолютно невозможно работать.
— Ох уж эти телефонные доброжелатели! В их передаче самые невинные слова превращаются чуть ли не в политическое обвинение. Не обращай внимания. Литературные царапины скоро заживут. Вспомни, как ты убивалась, когда узнала о злой шутке Карлуши, а в результате? Пшик! Рассосалось, как детский синяк.
— И ты называешь это шуткой? — вспыхнула Галина Иосифовна.— Подлость — вот единственное слово!
Нет, ничего-то она не забыла. Радек знал, что творил. Придумал-таки, как побольнее ударить: «Хорошая книжка Серебряковой, написанная Сокольниковым».
— Успокойся,— Сокольников подосадовал на свое явно неуместное напоминание. («Для женщин нет мелочей».) — Путь к звездам тернист. Ты же хорошо пишешь. Не по-женски, по-мужски, в хорошем смысле слова,— быстро поправился он.— Сейчас тебе приходится воевать со всякими ермиловыми, а выйдя из Союза писателей, будешь отбивать атаки соседки по лестничной площадке. Изменятся только масштабы. Выбирай, что лучше...
— Ты, как всегда, прав, Гаря. Прости.
— Знаешь, кого я сейчас встретил? — Сокольников не хотел волновать жену, но бухаринское пророчество невольно сорвалось с языка.— Я сразу подумал о предсказании Казота, помнишь? — закончил он, не испытав облегчения.
— Якобинский террор? У нас?
— Разве что в случае войны,— словно бы размышляя вслух, почти вынужденно признал он.— И это будет куда страшнее. Французы гильотинировали тогда что-то около четырнадцати тысяч, а у нас, как ты понимаешь, масштаб иной. Сотни тысяч, миллионы невинных жертв... И, как всегда, это будут лучшие люди. Остается надеяться, что нам удастся избежать войны.
— Какое трудное время, Гаря! Мы и сами себе боимся признаться, что живем под гнетом невыносимых тяжких предчувствий. Таинственные смерти, глухое отчуждение друг от друга... Я говорю не о нас с тобой, но о близких нам людях, товарищах. Все мы словно бежим от мысли о беде, легко обманываем себя, страшимся вглядеться в завтрашний день. Почему так, Гаря? Неужели это все от него? — Галина Иосифовна сознательно не назвала имени. Так уж было у них заведено. Когда она впрямую спрашивала мужа о Сталине, он либо отмалчивался, либо уходил от ответа. «Твое дело — литература,— следовала обычная отповедь.— Политическое ремесло всегда связано с грязью. Оно не для тебя. Трудная это штука, политика. Пиши книги, объективно, правдиво пиши и, главное, не будь бабой».— От него? — повторила с настойчивостью.
— Если так будет продолжаться, он соорудит столбовую дорогу капитализму,— мрачно кивнул Сокольников и тут же внутренне покоробился: «При чем тут капитализм?»
Галя права. Страх заливает немотой горло, подсказывает неверные слова, толкает на ложь. Что говорить о других, если он, член ленинского ЦК, не решается назвать вещи их подлинными именами? Кажется, все видел достаточно ясно, все понимал.
Предложив отменить пайки, закрытые санатории, ателье мод и прочие унизительные подачки, сознавал, что борьба с партийной номенклатурой заранее обречена. Достало, однако, донкихотского безумства нацелить копье на главную опору — генсека?
«Смотри, пожалеешь, Григорий!» — Сталин позвонил ему по вертушке в ночь перед съездом, но он все- таки выступил, не побоялся дать бой. Ни в личных беседах, ни в ЦК, ни в Политбюро — нигде не кривил душой. Протестовал против диких жестокостей коллективизации. Не скрывал своего отношения к полицейскому процессу «Промпартии». «Спрос рождает предложение,— еще при Дзержинском предупреждал.— Чем больше средств получат ваши работники, тем больше будет дутых дел. Такова специфика вашего весьма важного и опасного учреждения».
Что же случилось теперь? С ним, Григорием Сокольниковым, с ними со всеми? И главное, на что надеяться? Финал предрешен всей жизнью. «Бедный Ниночка,— подумал он о Бухарине.— Ему так же трудно и тошно. Все, все одинаково виноваты».
— Да что с тобой, наконец! — чуть ли не с отчаянием воскликнула Галина Иосифовна.— Говорю, говорю, а он молчит!
— Извини, я забыл позвонить Серго,— он потянулся к телефону.— Срочный вопрос.
Вопроса не было, тем более срочного. Всего лишь минутный порыв излить наболевшее.
Договорились на десять вечера. К двенадцати Орджоникидзе возвращался к себе в наркомат.
Верно сказано: в здоровом теле здоровый дух. Десну излечили. Бухарин окреп. Регулярная физзарядка вернула ему ощущение внутреннего благополучия. Мрачные предчувствия, если и не развеялись вовсе, то явно ослабили мертвящую хватку. Словом, ушли с поверхности в те глубинные слои, где отстаивается, густея со временем, общая — и своя для каждого — истина о неизбежном конце всего сущего. И темные вестники, что повергали прежде в уныние, утратили, словно размытые зыбями, четкие очертания. Выявилась возможность альтернативы.
Увидев в вагоне «Стрелы» примелькавшуюся спутницу, Николай Иванович премило раскланялся с ней и даже вступил в беседу. Всякий раз, отправляясь в Ленинград на заседание президиума Академии наук, он встречал эту прелестную незнакомку, никакого касательства к академическим делам не имевшую. О случайном совпадении не могло быть и речи. Но и предполагать нечто прямо противоположное,- непосредственно угрожающее показалось необязательно. Общий, как говорится, порядок, примитивный стандарт — не более. Стоит ли из-за этого портить кровь? Жить стало если не легче, то проще.
Из неустойчивого равновесия выбил телефонный звонок Сталина.
— Давненько мы не виделись с тобой, Николай. Почему не заходишь?
Превозмогая подступившее к горлу удушье, Бухарин вошел в кабинет. Раньше Коба нуждался в нем, льстил: «Мы с тобой Гималаи, остальные — ничтожества». Все обернулось коварством и ложью.
Против ожидания Сталин встретил его почти по- дружески. Вышел из-за стола, усадил, выколотив трубку, сел рядом.
— Мы решили командировать тебя за границу для покупки архива Маркса и Энгельса. Австрийские социал-демократы хотят продать архив именно нам. Это вынужденный, но очень важный для нас шаг. Они опасаются за сохранность архива в случае возможной войны и, не в последнюю очередь, нуждаются в деньгах. В нашу задачу не входит финансовая поддержка социал-предателей, но и допустить, чтобы архив Маркса и Энгельса попал в недостойные руки, мы тоже не можем. Поэтому придется крепко поторговаться. Крайнюю цену мы тебе указали.
О согласии Сталин не спрашивал. Просто ставил задачу.
— Понятно, Коба,— кивнул Бухарин. Неожиданное предложение всколыхнуло в нем самые противоречивые чувства, но преобладало все-таки облегчение. Обдав благодарной высвобождающей теплотой, оно ободряюще заструилось по жилам. Сталин набил трубку, прошелся по кабинету и, став спиной к выдюженному кафельной плиткой калориферу, так же размеренно и обстоятельно продолжил инструктаж:
— В состав комиссии мы включили директора ИМЭЛ Адоратского и председателя ВОКСа Аросева. Аросев, несомненно, торговаться сможет, но в знаниях Адоратского я сомневаюсь, ему могут подсунуть что угодно вместо Маркса. Проверить рукописи сможешь только ты.
Неторопливо раскурив трубку, Сталин взял со стола сколотые бумаги.
— Вот тебе постановление Политбюро и инструкции. Ознакомься.
Скрывая дрожь, Бухарин стиснул переплетенные пальцы. Невероятность происходящего застилала глаза. Подумать только: Коба выпускает его за границу!
Однако все так: цель командировки, состав комиссии, Адоратский во главе. Он, Бухарин, на втором месте.
В отдельной памятке были поименованы лица, с которыми надлежало вести переговоры: главари Второго Интернационала и австрийской социал-демократии Отто Бауэр и Фридрих Адлер, а также меньшевики- эмигранты Дан и Николаевский. Все, кроме последнего, фигуры известные, заклятые друзья.
— Но, Коба,— попытался возразить Бухарин,— я же резко полемизировал и с Бауэром, и с Даном. Особенно в брошюре «Международная буржуазия и Карл Каутский, ее апостол». И вообще постоянно подчеркивал неизмеримую подлость и банкротство Второго Интернационала... Не знаю, насколько удобно в такой ситуации...
— Большевик ведет открытую полемику в печати по принципиальным вопросам марксизма. Значит ли это, что он не может продолжить ее лицом к лицу с оппонентом? Нет, не значит.
Бухарин послушно поддакнул. Его нисколько не смущала возможная дискуссия с лидерами австромарксизма. Зато перспектива встречи с меньшевиком Даном определенно наводила на размышления. Это в его «Социалистическом вестнике» появилась запись злополучной беседы с Каменевым, вызвавшая настоящий скандал в Политбюро. С эмиграцией опасно вести какие- либо дела. Тем более что по сей день неизвестно, кто мог предать огласке доверительный разговор с глазу на глаз. (Сокольников не в счет: он практически не участвовал и вообще скоро ушел.) Но как скажешь об этом Кобе? Заикнуться, и то немыслимо. Все равно что подставиться под топор. Тогда, в двадцать девятом, он очень ловко использовал ситуацию и конечно же все превосходно помнит.
— Я назвал Феликса Дана гувернанткой, прогуливающей старца Каутского,— Бухарин все же попытался прояснить обстановку.— И вообще эти «Либерданы»...
— Костюм у тебя, Николай, поношенный, так ехать неудобно. Срочно сшей новый, теперь времена у нас другие, надо быть хорошо одетым.— Сталин не пожелал вникнуть в нюансы. Вопрос для него был решен.
Возникшие было опасения вскоре развеялись. Коба завистлив, мстителен, но не настолько же... Вот и на прошлогоднем банкете он предложил тост: «Выпьем, товарищи, за Николая Ивановича Бухарина! Все мы его знаем и любим, а кто старое помянет, тому глаз вон!» Никто, так сказать, за язык не тянул, а доказательство налицо. Значит, едем!
В квартиру Николай Иванович вбежал, подпрыгивая, как мальчишка.
— Анюта! — радостно обнял жену.— Нипочем не угадаешь, что сейчас приключилось! Ну, Коба выкинул номер! Анекдотический случай: я — и Дан! — захлебываясь смехом, пересказал разговор.
А через час позвонили из спецмастерской Наркоминдела.
— Товарищ Бухарин,— мастер говорил с ярко выраженным местечковым акцентом.— Мне надо срочно снять с вас мерку, чтобы успеть пошить вам хороший костюм.
— Извините, товарищ! — Николай Иванович и думать не желал о таких пустяках.— Но я очень занят. Никак не смогу выбраться. Нельзя ли без мерки?
— Без мерки нельзя, если вы не хотите, чтобы с вас смеялась вся заграница. Лично я не знаю такого случая, чтобы шили без мерки. На глаз — бывало, делали, но в прежнее время. Так что прошу прощения. Я вас задержу всего на момент.
— Боюсь, не успею. В три часа редакционная «летучка».
— Я могу подождать вас до вечера.
— А если снять мерку по старому костюму? — Бухарину казалось, что он нашел выход из положения.— Я вам его подошлю.
— По старому? Это, конечно, можно, но предупреждаю вас, выйдет плохо. Молодой человек растет вверх, пожилой человек растет вниз. Люди худеют и люди полнеют. Такова жизнь. И вообще сделайте мне удовольствие, товарищ Бухарин! Я всегда мечтал хоть одним глазком увидеть живого Бухарина — не на портрете. Ведь это такой случай, такой исключительный случай! Я думаю, вам не каждый день приходится шить себе новый костюм.
Делая выразительные знаки жене, Бухарин сдавал позицию за позицией.
— Если я не смог отказать Кобе, то почему я должен обидеть портного? — сказал он, надевая пальто.
— Тем более что твой единственный костюм на тебе,— улыбнулась Анна Михайловна.— Ты бы просто не смог поехать в редакцию.