Ранним утром в Народный комиссариат по иностранным делам зашел товарищ в габардиновом пальто. Предъявил удостоверение и прямиком проследовал в Третий западный отдел. Пробыв некоторое время за закрытой дверью, он вышел, но не один, а вместе с заместителем заведующего, и все, кто видел, как они спускались по лестнице, сразу поняли, что это значит.
Часам к четырем тусклый день без остатка истаял в купоросном растворе. Каменные вазы на безликом фронтоне наркомата едва посверкивали ворсистым инеем. Почти отвесно сыпались лохматые клочья, мотыльками мятущиеся под фонарем.
Литвинов взглянул на часы и принялся собирать бумаги для вечерних занятий. Жил он неподалеку, на Спиридоновке, в одном из крыльев представительского особняка, построенного в стиле модерн, но с неоготическими изысками: переходы, соединительные арки, остроконечные башенки. Нарком обычно обедал с семьей, а после уходил в кабинет, где застревал далеко за полночь. Поутру же, что-нибудь около десяти, вновь выезжал на Кузнецкий.
Сходный распорядок установился и в Наркомтяжпроме, и в Наркомюсте, и в Наркомпросе — везде. Аппарат гибко приспособился к биологическому ритму вождя и принял его за эталон.
Сталин, конечно, мог и не позвонить, но если звонил, то, как правило, среди ночи. Этих звонков ожидали с замиранием сердца. К глубоко затаенной опаске примешивалось лестное ощущение особой значимости именно твоей отрасли, твоего участка, непреложное свидетельство личной принадлежности к высшим этажам власти. Вместе с наркомами бодрствовали их замы, дежурили начальники управлений, отделов. Мало ли какая справка понадобится?
Литвинов вызвал по внутреннему телефону замнаркома Крестинского, старого товарища по большевистскому подполью.
— Николай Николаевич, приглашаю разделить вечерний досуг!.. Так сказать, на чашку чая.
— Ох, знаю я эти чаи... Впрочем, какая разница, где сидеть? Так оно даже лучше: спокойнее... Ты, конечно, в курсе?
— Вот и славно,— Литвинов проигнорировал вопрос.— Тогда как обычно.
— Какие-нибудь материалы понадобятся? — после долгой паузы поинтересовался Крестинский.
— Нет, я все беру с собой... Разве что по Германии? Федор, наверное, тоже будет.
Они понимали друг друга с полуслова.
Максим Максимович положил трубку и по городскому позвонил в Институт красной профессуры, где преподавал историк Ротштейн, тоже старый партиец, верный, испытанный друг.
— Я опять, как снег на голову... Не откажешь, голубчик?
Вопрос был данью вежливости, не более. С каждым днем их становилось все меньше, твердокаменных, спаянных общей памятью о царской каторге, эмиграции, тюрьмах, побегах. Отдав революции тело и душу, они уцелели чудом, словно смерти назло. Теперь она с удесятеренным рвением прибирала своих данников. И никогда еще им, презиравшим страх, не было так страшно, как в эти долгие зимние ночи. Из терпеливой сиделицы свирепой охотницей стала смерть. Словно подстегнутая нагайкой. Как заноза застряло в памяти это беспокойное слово «подстегнутая»! Ассоциативно оно как-то связано с закрытием общества политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Дурной знак, «подстегивающий».
Набив до отказа вместительный добротный портфель, Литвинов с торопливым испугом, словно его застали врасплох, похлопал себя по карманам, ища ключи от несгораемого шкафа. И тут же перевел дух, увидев связку в стаканчике для скрепок, рядом с бронзовым пресс-папье.
Он запер стальную дверцу, наложил пластилиновую печать. Потом застегнул карманы темно-синего кителя и вышел в приемную. Внизу заглянул к главному секретарю Гершельману:
— Спокойной ночи, счастливого вам дежурства.
Подойдя к автомобилю, Максим Максимович смахнул тающие на ресницах снежинки. Ряды бессонных окон напротив косо подсвечивали их молчаливый исход. Низринуты с небес: все вместе и все-таки каждая в отдельности, подумал он и вдруг различил слитный шелест падения. Максим Максимович с болью припоминал тех, кому уже никто не смел, да, в сущности, и не мог, протянуть руку помощи. И еще гвоздила забота о Крестинском, который пока стоял рядом, бок о бок, хоть ощущались глубинные подвижки и настороженное ухо ловило дальний скрежет разлома.
В кинохронике о героях-полярниках почему-то особо запомнилась отколовшаяся льдина, медленно уносимая течением. Казалось бы, что тут такого? Узенькая лента открытой воды! А уже конец, уже ничего не поделаешь. В действие пришли неподвластные тебе силы. Собственная беспомощность — вот что страшнее всего. И видишь, и понимаешь, но даже пальцем не смеешь пошевелить.
Когда после убийства Кирова прошла первая волна арестов, краем затронувшая и НКИД, он пытался вступаться в чуть ли не каждого, и порой не совсем безуспешно. И за других тоже потом просил, с кем непосредственно не был связан, но кого знал и помнил как кристальных большевиков. Только это уже не действовало. Мельница раскручивалась на полный ход. И как проявление неумолимого абсолюта, утверждалось правило отколотой льдины. Кого уносило, о тех даже не спрашивали. Они уже не принадлежали к миру живых. Пустота — всепоглощающая, глухая. Страх оставался страхом. Но неведомо как родилась и новая этика, заступившая место прежней, новый хороший тон: не видеть, не говорить, даже не думать. Так «принято», так «полагалось».
Литвинов постоял, держась за приоткрытую дверцу,— все не мог продышаться. Наконец тяжело ступил на подножку, бросил впереди себя портфель и опустился на сиденье.
Шофер тут же нажал стартер. Постовой на перекрестке Кузнецкого моста и Лубянки приложил рукавицу к заснеженному капюшону.
И поплыли за мутными стеклами улицы с вечно спешащий куда-то толпой, витрины продуктовых магазинов, кумачовые транспаранты, пивные ларьки. Все как всегда: жгучий зрак светофора, янтарное полнолуние циферблата, мрак кривых переулков, разлет площадей. И сутолока возле метро, и случайный обрывок мелодии из уличных репродукторов, и знакомый портрет в скрещении лучей.
Обманчивая мозаика вечера, раздерганного на фрагменты. Вопреки всему не умирала надежда на высший смысл. Без нее невозможно было работать, а значит, и жить.
Кремлевский телефон зазвонил, когда Максим Максимович, переодевшись в толстовку, вдохнул аромат куриного бульона с клецками и выдернул туго накрахмаленную салфетку из мельхиорового кольца.
— Мы обсудили ваше предложение, товарищ Литвинов,— Сталин говорил неторопливо, размеренно, выделяя значение каждого слова.— На церемонию похорон английского короля Георга Пятого съедутся многие видные деятели. Такую возможность необходимо использовать, это верно... Вы меня хорошо слышите?
— Да-да, товарищ Сталин!
— Есть мнение, что Красную Армию должен представлять заместитель наркома. Как вы считаете, товарищ Литвинов?
— Мне кажется, что это произведет весьма благоприятное впечатление, причем не только на английские круги.
— Значит, не возражаете? — В глуховатом голосе вождя Литвинову почудилась скрытая усмешка.— Договор с Францией до сих пор не ратифицирован. Это нас никак не устраивает. Будет полезно, если военная делегация прямо из Лондона направится в Париж.
— Понятно, товарищ Сталин.
— В вопросах ратификации позиция французского генштаба может оказаться решающей. Стоит немножечко подхлестнуть господ депутатов.
«Партия как бы подхлестывает страну»,— вспомнил Литвинов, опуская трубку. Ему ли было не знать, как раздражают Сталина проволочки с ратификацией подписанного еще второго мая франко-советского договора. В сложной парламентской процедуре вообще не было нужды. Конституция позволяла обойти все эти бесконечные дебаты в комиссии по иностранным делам и предстоящее голосование в палате депутатов, сенате. Вполне достаточно простого утверждения президентом республики. Но Лаваль решил пустить документ по полному кругу. Якобы для придания акту большей торжественности, как он заявил пятнадцатого мая в Москве. Сталин, как мог, обласкал тогда французского министpa, но ничего конкретного так и не добился. Он правда, сорвал досаду на нем, Литвинове, но хоть перестал упрекать в благодушии, и на том спасибо. Мнение НКИД полностью подтвердилось. В руках Лаваля договор был лишь средством давления на Германию. Недаром газеты писали, что Лаваль заручился согласием Гитлера на «тур вальса с СССР». Сталин заподозрил и более дальнюю цель: вывести Советский Союз лицом к лицу с Гитлером, который недвусмысленно заявил о своих притязаниях в Европе: Эльзас и Лотарингия, Данциг, литовский Мемель, Судеты. Взаимное опасение задеть потенциального противника получило отражение и в коммюнике...
Литвинов дождался конца трапезы и, пригубив стакан чая, унес его в кабинет. Все тексты были у него под рукой.
«Представители обоих государств установили, что заключение договора о взаимной помощи между СССР и Францией отнюдь не уменьшило значения безотлагательного осуществления регионального восточноевропейского пакта в составе ранее намечавшихся государств и содержащего обстоятельства ненападения, консультации и неоказания помощи агрессору. Оба правительства решили продолжать свои совместные усилия по изысканию наиболее соответствующих этой цели дипломатических путей».
Более чем осторожно.
К числу «ранее намечавшихся государств» принадлежали, естественно, и Германия и Италия. Это вытекало из общей концепции коллективной безопасности, но выхолащивало конкретную направленность договора. Тем более что понятие «агрессор» обрело вполне конкретное лицо. Германия попрала Версальский договор, вышла из Лиги Наций, ввела войска в Саарскую область, где прошел инсценированный нацистами плебисцит. Италия же вообще развязала войну/ послав экспедиционный корпус в далекую Абиссинию. Но на конференции в Стрезе эта вопиющая акция не только не встретила противодействия, но вообще практически не обсуждалась.
Литвинов понимал опасения вождя, но не мог разделить его колебаний. Альтернативы не было. Приходилось делать недвусмысленный выбор между блоком фашистских государств, а он отчетливо вырисовывался, и западными демократиями. Да, последние вели двойную игру и вообще были в глазах Сталина ничуть не лучше, если не хуже, фашизма. Однако серьезность положения не позволяла оставаться в плену умозрительных схем. Советско-французское сближение было продиктовано очевидным совпадением интересов. С советской стороны было отмечено, что «товарищ Сталин высказал полное понимание и одобрение политики государственной обороны, проводимой Францией в целях поддержания своих вооруженных сил на уровне, соответствующем нуждам ее безопасности».
Пожалуй, это вполне взвешенная позиция. Преувеличивать риск подобного аванса явно не следует, ибо задержка с ратификацией существенно ослабляет его значимость.
Если уж говорить о «подстегивании», то действительно существенным прорывом на дипломатическом фронте явился советско-чехословацкий договор от шестнадцатого мая. Текст его, по существу, воспроизводит статьи франко-советского соглашения. За исключением примечательной оговорки, внесенной во второй пункт протокола:
«Одновременно оба правительства признают, что обязательства взаимной помощи будут действовать лишь... при наличии условий, предусмотренных в настоящем договоре, помощь стороне — жертве нападения — будет оказана Францией».
С одной стороны, это фактически придавало трехсторонний характер обоим документам, а с другой — давало Советскому Союзу свободу маневра в том случае, если Франция уклонится от помощи. В Чехословакии восприняли договор с радостью и облегчением. Недаром он был немедленно ратифицирован. Обмен грамотами состоялся уже восьмого июня, во время пребывания Бенеша в Москве. Тут все прошло с блеском.
На встрече со Сталиным и Молотовым было очень верно подчеркнуто, что стороны придают исключительное значение «действительному осуществлению всеобъемлющей коллективной организации безопасности на основе неделимости мира».
Союз с Чехословакией, а за ней стояла малая Антанта, и прежде всего Румыния, означал уже недвусмысленный вызов экспансионистским планам Гитлера. Отсюда и характерные нюансы в формулировке: «действительное осуществление». В таком контексте и упоминание «неделимости мира» определенно бросало вызов фашистской пропаганде, где расхожим выражением были как раз слова о «переделе мира». Естественно, что вокруг ратификации франко-советского договора завязалась, такая борьба. Гитлер и профашистские силы в самой Франции пойдут на любую крайность.
Нельзя исключить и инциденты, вроде убийства Луи Барту. Вот уж кто ненавидел фашизм и понимал всю его подноготную! Тонкого ума был человек, высочайшей культуры... После него осталась невосполнимая брешь. Рейно, Блюм, Мандель не идут ни в какое сравнение. Лава ль вообще малограмотный: ни с того ни с сего отнес Персию к средиземноморским державам. Смех, да и только. А главное, все время оглядывается на Берлин, целиком погряз в самом низкопробном политиканстве. Отрезвить Париж способна либо хорошая встряска, но это война, либо освежающее дуновение с Уайт Холла.
Но его не так скоро дождешься...
Момент для визита в Москву лорда-хранителя печати Антони Идена, яркого представителя влиятельной группы «молодых консерваторов», был выбран с тонким расчетом. Вместе с Саймоном он участвовал в переговорах в Берлине. И вообще Иден — фигура перспективная. Не каждому дано в тридцать четыре года стать заместителем министра иностранных дел. Он явно идет в рост. Уже лорд-хранитель печати. Москва давала шанс добиться положительных результатов, и он его не упустил. Сталин и Молотов предпочли бы партнера более высокого ранга, но уж что есть. Зато итог обнадеживающий: «дружественное сотрудничество обеих стран в общем деле коллективной организации мира и безопасности представляет первостепенную важность для дальнейшей активизации международных усилий в этом направлении».
На большее у молодого лорда, к сожалению, недоставало полномочий.
Словом, задел получается крепкий. Усилия, порой непомерные, принесли кое-какие плоды.
Теперь, когда дано «добро», можно потихоньку двигаться дальше. А Тухачевский — кандидатура отличная. И языки знает блестяще. Доверительная беседа с глазу на глаз порой выводит из тупика самую запутанную проблему.
Гости приехали почти одновременно. Домработница сервировала в кабинете круглый стол с самоваром. Были поданы традиционные французские булочки, маковые баранки, чайная колбаса и тонко нарезанный лимон.
Максим Максимович разлил чай и коротко ознакомил с поручением Сталина.
Крестинский удовлетворенно кивнул, мимолетным жестом огладил залысины и принялся размешивать сахар.
— Я помню покойного короля еще молодым офицером флота,— покачав головой, Ротштейн улыбнулся давним воспоминаниям. Он много лет прожил в Англии, организовал комитет «Руки прочь от России», затем вошел в состав советской мирной делегации. После поездки в Москву правительство Ллойд Джорджа отказало ему в обратном въезде. Он был полпредом в Персии, до тридцатого года — членом коллегии НКИД.
Литвинов никогда не торопил собеседников. Отставив подстаканник, задумчиво катал хлебные шарики.
— Я хочу сказать, что похороны слишком протокольная процедура для серьезных бесед. Все расписано по минутам. И до, и после.
— Политика тонкая вещь,— Литвинов промокнул губы салфеткой.— Когда есть обоюдное желание, все так или иначе устраивается.
— И оно действительно есть, Макс? На Уайт Холле дуют разные ветры.
— Сейчас, как никогда, важно мобилизовать общественное мнение, но мы сами себе напортили, так все перекорежили, что впору черепки собирать.— Николай Николаевич Крестинский пожал плечами.— И зачем, спрашивается? Так, за здорово живешь, расколоть рабочее движение. Оскорбить преданных нам людей, оттолкнуть от себя! Кому это было нужно?
— Будем реалистами,— Литвинов успокоительно коснулся его плеча.— Линия меняется.
— И только-то? А не поздно ли, дорогие товарищи? Стыдно-то как! Социал-демократия, видите ли, левое крыло фашизма! Чего мы достигли таким, извините, вкладом в марксистскую теорию? Расчистили путь злейшему врагу рабочего класса? Отдали в руки палачей лучших борцов?.. Уверяю вас, Гитлер смеялся, круша налево, направо. И коммунистов, и социал-демократов...
— Оставим это, Николай Николаевич,— Литвинов в сердцах скомкал салфетку. Его мясистое лицо налилось кровью.— Прошу запомнить: прежняя концепция категорически отброшена,— он резко взмахнул кулаком.— Исполком Коминтерна в своей практической деятельности руководствуется прямо противоположными принципами. Неужели вы так ничего и не поняли?
— Нет, почему? — смешался Крестинский.— Я всей душой приветствую курс на единство левых сил, но, прежде чем всерьез говорить о практических шагах, необходимо сделать самые серьезные выводы из наших просчетов. И, главное, открыто и недвусмысленно признать их.
— Боюсь, что это нас слишком далеко заведет,— словно бы вскользь заметил Литвинов. Откровенничать стало опасно. Сталин определенно стремился столкнуть его с Крестинским. Николай Николаевич достойный, порядочный человек, но многого не понимает или не желает понимать. Член ленинского Политбюро, бывший секретарь ЦК, он уязвлен и слишком замкнут на личных переживаниях.
— Прошу прощения, Максим Максимович... Такой уж день нынче выдался. Одно слово: лиха беда — начало. Никак в себя не могу прийти.
— Давайте работать, товарищи.