Ледяная крупа катится по каменным плитам. Жесткий ветер перегоняет ее из конца в конец. В наклонных лучах пунцового солнца отчетливо прорисовывается каждый припорошенный стык. Линии швов, подбеленных снегом, смыкались у ступеней генерального штаба, поперечные параллели уводили к «Бристолю» и «Европейской». И эта площадь, расчерченная на клетки, как карта, и лютая синева, в которой таяло одинокое облачко, навевали тоскливое ощущение позабытого сна. Как ни мучься, не вспомнить мелодию, не связать обрывки сумеречных струн. Вытянутый в длину фасад отгораживал площадь от Саксонского парка с его петляющими дорожками и прихотливым узором оград. Наверное, там затевали возню мальчишки и чинно прогуливались одинокие старики, а здесь отрешенно зияла закованная в прямоугольный камень пустыня. Странный все-таки обман чувств, минутное помрачение, навеянное переменой погоды. Людская суета заполняет даже четырехмерное пространство пана Минковского. Мир застывших форм и остановленных движений существует лишь на полотнах Кирико или Дельво.
Площадь Пилсудского не то место, чтобы предаваться долгим мечтаниям, а Варшава не тот город.
Печатая шаг, сменяется караул у могилы Неизвестного солдата, подъезжают штабные машины. Золотоволосая красавица, стуча каблучками, перебегает дорогу перед самым радиатором с красно-белым флажком.
Бойко идет торговля булочками с горячей грибной начинкой у решеток парка на Граничной, перетаскивают чемоданы гостиничные мальчики. Под гром барабанов марширует отряд харцеров.
Иероним Петрович Уборевич сел в новенький «берлие» заместителя начальника генерального штаба. Военный атташе на мгновение заколебался, но быстро нашелся и пригласил в свой «рено» багроволицего военного, отмеченного звездой высокого ордена «Белого Орла». Разделяться, пусть и на считанные минуты, было не слишком желательно, но приходилось считаться с протоколом и субординацией. В Польше таким вещам придавалось подчеркнутое значение. Особенно ныне, когда страной фактически управляло военное командование. Визит Уборевича выходил, таким образом, за рамки армейских контактов.
К площади подъехали со стороны Каровой. Встречавший кортеж подполковник распахнул дверцу и вскинул два пальца под окантованный козырек.
— Проше, пан генерал!
— Похоже, зима перешла в контратаку? — заметил Уборевич и с наслаждением втянул морозную свежесть.— Превосходное утро!
Поляки охотно пустились в рассуждения о причудах погоды, туманно намекая на капризы политики.
Озябшие репортеры в темпе схватили несколько общих кадров и, раздавшись в стороны, пропустили молодцевато взбежавших по лестнице военных. Каждому хотелось обязательно заснять Уборевича, но его постоянно заслоняла чья-нибудь украшенная позументом конфедератка. Больше всех повезло Тодеку Зегальскому из «Курьера Варшавского», догадавшемуся расставить деревянный треножник справа от входа. Он сделал портрет в полный рост: развевающиеся полы шинели, сабля на боку, портупея. Немного подпортило солнце, колюче вспыхнувшее на стеклах пенсне. На счастье, в самый последний момент хозяева вежливо приотстали, посторонился и адъютант с серебряным аксельбантом, потянув на себя дубовую дверь. Вот и удалось запечатлеть большевистского генерала.
— Ца-ца-ца! Какой субтильный пан,— поцокал языком Тодек.— И какой моложавый! — он покосился на топтавшегося рядом круглолицего здоровяка в клетчатой кепке с наушниками.
Тот, однако, никак не отреагировал. Молча, словно не к нему обращался коллега, спрятал в карман «минокс» — камеру-лилипут латвийского производства, и заковылял вниз по ступеням.
Не иначе, из «двуйки», определил наметанным глазом Тодек, знавший всех журналистов Варшавы. Господа из второго бюро тоже порядочно ему примелькались. Например, подполковник Броневский, который вошел последним. Но этого, в кепке, Зегальский определенно видел впервые. Такие лица запоминаются, особенно глаза: голубенькие, как у младенца, но словно бы тронутые сладковатой гнильцой. И вообще кто из приличных людей захочет работать с «миноксом»? Даже «двуйка» не станет мелочиться на финтифлюшках.
Тодек собрал штатив и прямиком направился на Маршалковскую, к трамваю.
На другой день типчик в клетчатой кепке снова попался ему на Уяздовских аллеях, возле многоэтажного здания генеральной инспекции. Как последний идиот, он сидел на обледенелой скамейке, закусив погасшую папиросу. Зегальский прошел мимо, отвернув на всякий случай лицо. Если пан Уборевич находится в инспекции, рассудил он, то все становится на свои места: шпик. «Жди, голубчик, пока не примерзнет зад»,— позлорадствовал Тодек. Лично его российский генерал уже не заботил. Дело сделано: «Курьер Варшавский» поместил портрет на первой странице. Жаль, что обрезали по пояс — пропала сабля. Зато превосходно смотрелись диковинные петлицы с четырьмя ромбами и звездой. И пенсне нисколько не бликовало.
Тодек не знал, что так поразивший его своей моложавостью военачальник в двадцать два уже командовал армией. Он вообще мало интересовался историческими подробностями. Его пределом был фоторепортаж.
Заскочив пообедать в «Бристоль», он опять наткнулся на кругломордого с глазами, похожими на подгнившие сливы. Третий раз за неполных два дня!
На возвышении в вестибюле, где в дневные часы накрывали столики, отыскалось свободное место, откуда можно было понаблюдать за странным субъектом, которого так настойчиво подсовывала судьба. Из чистого суеверия Тодек решил поплыть по течению. Авось что- нибудь и перепадет!
Напротив голубоглазого филера сидел, небрежно прикрыв салфеткой белый фуляровый галстук, седой вальяжный мужчина. Ковыряя вилкой недоеденный бризоль, он время от времени поднимал рюмку, но, едва пригубив, отставлял в сторону. Голубоглазый же и пил, и ел с надлежащим усердием, то и дело наливая себе до самого краешка. Вилку он, конечно, держал в правой руке, а левой неустанно запихивал в рот куски хлеба. Лохмы тушеной капусты то и дело слетали на лацканы кургузого пиджачка. Седой всякий раз морщился и отстранялся. На пирующих закадычных друзей это нисколько не походило. В общем, странная пара: барин и хам. О чем они вели разговор, Тодеку оставалось только догадываться. Сколько ни вслушивался в слитный рокот, ни единого слова не уловил. Кто-то поминутно входил и выходил в вертящуюся дверь, звякала посуда, раздавались восклицания, смех. Тут и рядом ничего не услышишь, а Тодек устроился в дальнем углу. Видеть, как жрет, постепенно наливаясь кровью, неопрятный бурбон, стало совсем невтерпеж: того и гляди аппетит испортишь.
— Как всегда, пан Зегальский? — над ним склонился знакомый официант.
— Принесите шницель и рюмку рябиновой,— попросил Тодек. Капустный узор на лацканах напротив отбивал охоту до прежде любимого бигоса.— Вы случайно не знаете, кто эти двое? — он деликатно повел бровью.
— Как не знать! Пан Смал-Штокий, он у нас часто бывает. А вот кто с ним, прошу прощения, понятия не имею. Тоже из украинцев, надо полагать.
Тодек равнодушно кивнул. Где-то он слыхал это имя, но оно почти ничего не говорило ему. Впрочем, отчего не спросить? Журналисту простительно.
— Это какой же Смал-Штокий?..
— Тот самый, пан может не сомневаться.— Официант склонился еще ниже и зашептал в самое ухо: — Посланник Центральной рады в Берлине. В Киев он так и не вернулся, прямиком переехал в Варшаву. Имеет особняк и приличные деньги. Откуда? Положительно сказать не могу.
Тодек заказал еще рюмочку и пирожное с кремом к черному кофе. Он пока не решил, как поведет себя, однако кое-какие мыслишки уже наклевывались. Директория, Украинская народная республика, Центральная рада были для него понятиями довольно абстрактного свойства. Зато о конспиративной деятельности националистов газеты писали регулярно. Каждый поляк знал, что «двуйка» не спускает с них глаз. Поговаривали и об особом интересе гестапо. Горячие споры на подобные темы постоянно затевались в журналистском клубе. Таинственные похищения, неразгаданные убийства, даже какие-то взрывы во Львове — все это как-то связывалось с деятельностью жовто-блакитных боевиков-экстремистов. В погребках, где Зегальский был своим человеком, украинцев, мягко говоря, недолюбливали. Не меньше, чем евреев и немцев. Впрочем, о немецком вопросе толковалось под сурдинку, особенно на трезвую голову. Военная цензура вымарывала любое упоминание о гестаповской агентуре. Осведомленные люди полагали, что неспроста. Слежка наверняка ведется, и бдительная, но остальное покрыто мраком. Никто не смел сказать наверняка об аресте хоть одного германского шпиона. И дураку ясно, что правительство боится раздразнить опасных соседей.
И эта постыдная нерешительность росла прямо пропорционально наглости их фюрера. Тодек верил в мощь польского войска, но критически относился к политике умиротворения. Сопоставив свои приблизительные догадки с поведением «Голубоглазого», он заподозрил немецкий шпионаж, если не хуже — покушение. В кармане с «миноксом» вполне мог оказаться револьвер или, допустим, граната. Акция возле генеральной инспекции, очевидно, не удалась, и вот незадачливый агент вынужден держать ответ перед начальником.
Тодек не спросил себя, зачем понадобилось обставлять малоприятное, надо полагать, объяснение явно неподобающими аксессуарами, вроде графина житной. Да еще на виду всей Варшавы, в отеле «Бристоль». Готовое клише пришлось точно по месту: «Хлопы и пьяницы». И все, и других объяснений не требуется. Недорого стоит патриотизм, взращенный на лозунгах и бульварных романах. Подогретый третьей порцией рябиновки, он толкал к действию. В голове уже рисовался сенсационный заголовок. «Репортер разоблачает» или нечто подобное...
Заметив, что пасынкам Речи Посполитой принесли счет, Зегальский поспешил расплатиться и кинулся в гардероб. Надев пальто, вышел на улицу. Не спуская глаз со стеклянной вертушки, закурил папиросу.
Первым показался экс-посланник. Прищурясь на багровый закат, сунул под локоть трость с серебряным набалдашником и поплотней запахнул шалевый воротник из отборных бобров. Тодек отметил, что и шапка была оторочена тем же искристым мехом.
Вскоре и второй выскочил, нахлобучивая на бритый затылок затрапезную кепку.
Они о чем-то посовещались, но не на мове, как ожидалось, а на добром польском, и зашагали по Краковскому предместью.
Зегальский, не долго думая, двинулся следом. Держась на некотором отдалений, ловил лишь обрывки речи: «Не торопись...» — «...А это правда?..» — «Гриць...» — «И что он?..» — «Дать телеграмму...».
Не так мало, если как следует вдуматься. Sapienti sat[8]. Недаром Зегальский окончил классическую гимназию. Он уже видел, как шпионы суют в окошко зашифрованный бланк, и в блаженной горячке дорисовывал подробности. Доверительную беседу с Люцианом Бронецким, например, или — кто знает, как оно обернется? — с самим министром! Дело нешуточное: орденом пахнет.
Воображение вело по нарастающей, пока заманчивые мечтания не потерпели неожиданный крах. Так бывает, когда, задумавшись на ходу о чем-то необыкновенно приятном, прямиком врубаешься в фонарный столб.
У табачного киоска на углу Краковского предместья Тодека ждало нечто похожее. Оказалось, что Смал-Штокий и Гриць (кто же этот Гриць, если не «Голубоглазый»?) ничуть не торопились на Главный почтамт. Мало того, каждый новый шаг отдалял их от заветной площади Наполеона, между Светокшиской и Варецкой.
Увлекшийся репортер окончательно забыл осторожность, непозволительно сократил дистанцию и был мгновенно наказан.
Гриць — или как там его? — обернулся, как от укола, и уставился на преследователя младенческими очами убийцы.
Тодек чуть не споткнулся на ходу и тоже замер. Тут и Смал-Штокий продемонстрировал импозантный фас. Не оставалось ничего иного, как приподнять котелок и шмыгнуть мимо.
Свернув в первый попавшийся переулок, пан Зегальский бессильно привалился к стене. Губы его дрожали, кривясь в совершенно жалкой улыбке. Ничего себе герой...
А ведь перед ним определенно приоткрылся крохотный кусочек потаенной мозаики, но он не сумел прочитать узор. И это вновь напомнило мучительную и всегда безуспешную попытку понять сон, который однажды тебе уже снился.
Тодек никогда не читал Зигмунда Фрейда и потому не знал, что случается ложная память. И все же близок он был к интуитивному прозрению, очень близок.
Но все развеялось.
На следующее утро командарм первого ранга Иероним Петрович Уборевич отбыл в Прагу. На перроне к нему прорвалась очаровательная, но безбожно надушенная блондинка в шиншилловой шубке. Шестилучевые снежинки невесомо и нежно переливались в завитых локонах.
— Автограф для моего мальчика, пан генерал! — воскликнула она, почти задыхаясь от счастья, и обеими руками протянула газету фотографией вверх.— Он так мечтает надеть мундир!
Уборевич снял перчатку и потянулся за «вечным» пером, но что-то удержало его, и он заложил ладонь за отворот шинели.
— Автографы — привилегия спортсменов и кинозвезд, мадам,— он постарался смягчить отказ.— Передайте мой самый горячий привет будущему солдату. Пусть ему никогда не придется идти на войну.
Провожавшие офицеры растроганно заулыбались.
— Умоляю! — она картинно заломила руки.
— Сколько лет вашему сыну?
— Скоро пять, пан генерал.
— Пусть хорошо учится в школе,— Уборевич закончил приостановленное движение и вынул авторучку.— Ему на память.
Паровоз с шипением исторг горячее облако, по стыкам пролязгала судорога.
Командарм отдал честь.