К Первомайскому празднику на заводе имени Сталина в авральном порядке собрали первый «ЗИС-101». Директор завода Лихачев сам пригнал сияющую черным лаком красавицу в Кремль. Конструкторы учли, хоть и с некоторым отставанием — потом придется наверстывать, лучшие достижения мирового автомобилестроения: обтекаемые формы, девяносто лошадиных сил, восемь цилиндров. Запасное колесо — не на заду, а сбоку — плавно вписывается в изгиб крыла. Легковушка — класс: семиместная, для высших ответработников и комсостава.
Сталин вышел в белом френче и белой фуражке. Критически оглядел машину со всех сторон, встал на подножку и не то чтобы попрыгал, но сделал несколько приседаний, не отрывая подошв от резиновых рубчиков. Затем пнул сапогом туго надутую шину.
— Трясти не будет? Нужно сделать так, чтобы пассажир не ощущал неровностей дороги. У нас еще не всюду проложен асфальт.
Лихачев записал замечание в блокнот.
— Это что у вас? — встав перед радиатором, Сталин потрогал крылатую хромированную фигурку.
— Птица, товарищ Сталин.
— Не сразу можно догадаться, что это за птица. И для чего вам птица? Все загранице подражаете? На «линкольне» — собака, у вас — птица? Собаки, орлы — чуждые нам символы. Почему бы вам не сделать красный флажок с маленькой звездочкой? Пусть все видят, что это именно советский автомобиль. Как по- вашему, товарищ Лихачев?
— Совершенно верно, товарищ Сталин. Спасибо вам за эту замечательную идею. Флажок можно изготовить из красного небьющегося стекла и расположить таким образом,— директор накрыл широкой ладонью злополучную птаху,— чтоб не нарушать обтекаемость... Прошу,— уловив движение Сталина, он поспешно распахнул переднюю дверцу и сразу же заднюю.
Вождь без видимой охоты опустился на сиденье, поерзал, ковырнул пальцем грубоватую кожу. Для себя лично он бы не пожелал такого автомобиля: в «паккарде» значительно удобнее и мягче. В «линкольне» — тоже, невзирая на распростертую в беге собаку. Но в общем и целом новая модель отвечала задаче. Давно пора пересадить кадры на советскую машину, а то ездят на чем попало. Первым делом надо усилить кузов и поставить пуленепробиваемые стекла... Внутри тоже не все благополучно.
Отсутствие стекла, отделяющего пассажирский салон от шофера, Сталин заметил в первую же секунду. Существенная недоработка. Шоферу совершенно необязательно слушать, о чем будут говорить между собой пассажиры. Странно, что Лихачев сам не сообразил.
— Мы возлагаем большие надежды на новый автомобиль. Если вы думаете, что на нем будут ездить одни начальники, то вы ошибаетесь, товарищ Лихачев.
Народ будет ездить, не только начальники. Нам нужны новые такси, кареты скорой помощи. Надо и о больных людях подумать. Вот вы пепельницу тут сделали...
— На скорые пепельниц не поставим! — торопливо заверил директор.
— Правильно сделали,— Сталин продолжал свою мысль.— Не на пол же окурки кидать? Но разве у нас все обязательно курят? Вы курите, я курю, только это не значит, что все курят. Нужно сделать так, чтобы никто никому не мешал: ни пассажиры шоферу, ни шофер пассажирам. Не все курят, и не всем врачи разрешают курить... Вам разрешают?
— Я не спрашивал, товарищ Сталин.
— Врачи любят понапрасну пугать, поэтому их не всегда слушают. Но это не значит, что мы не должны заботиться о здоровье народа. Представьте себе, что больному вдруг стало плохо и он должен глотнуть свежего воздуха.
— Можно опустить стекло,— Лихачев потянулся к ручке.
— А если на улице ветер? Пурга?.. Шоферу начнет дуть в спину, и он может нечаянно простудиться. Тут надо поставить такую ручку,— Сталин оттопырил большой палец, желтый от никотина, и постучал о спинку передней скамьи.— И такое стекло.
— Непременно учтем.
— Как думаете назвать первенца?
— Очень просто: «ЗИС-101». Наш коллектив гордится именем родного завода. Красиво звучит!
Сталин выбил давно прогоревший табак в жестяную пепельницу.
— Газетчики донимают,— неловко улыбнулся Лихачев, уловив молчаливое согласие.— «Какой, мол, подарок приготовил к Первомаю?» Будем рапортовать.
— Сперва устраните недостатки, а газеты никуда не уйдут.
— Уж это обязательно, товарищ Сталин! Устраним.
— Крупное достижение следует отметить таким образом, чтобы было заметно. Почему бы вам не написать статью, товарищ Лихачев?
— Мне?! Какой из меня писатель,— махнув рукой, директор снял темно-синюю, но такого же, как у Сталина, покроя фуражку и рукавом отер вспотевший лоб.— И не поспеть к празднику.
— Боитесь, что Мехлис ругаться начнет? Места нет в праздничном номере... А мы не будем спешить. Зачем нервировать человека?
— Не наберется на статью материала. Не описывать же технические подробности?
— Напишите, как мы тут с вами спорили, осматривая первый автомобиль. Думаю, получится интересно.
Развернутые на все четыре стороны черные соцветия рупоров разнесли по Москве ликующее пение фанфар. Приняв рапорт командующего, нарком Ворошилов слез с танцующей, белой в яблоках, лошади, бросил поводья адъютанту и, придерживая бьющую по сапогу саблю, взбежал на трибуну Мавзолея.
Сталин по обыкновению стоял отдельно от прочих, на левом крыле. Между ним и остальными вождями, сбитыми в плотную кучку, оставался незаполненный промежуток. Сталин был первым, кого видели, вступая на Красную площадь, и единственным, кого жадно искали тысячи радостно взволнованных глаз. Узнавали с первого взгляда, хоть было немыслимо далеко. Но зато все, как на портретах и фотографиях, как на экране: усы, фуражка и неизменная трубка в руке. Приветствуя проходящих легким помахиванием, он неторопливо прохаживался, изредка узнавая кого-то на нижних трибунах.
Печатая шаг, проходили в строгом строю войска. Молодые красноармейцы украдкой косились на одиноко стоящую фигуру, по грудь обрезанную розовым мрамором. Высокий ли, низкий — не разберешь: не с кем сравнивать, а уж великий, так это точно.
Безмерная недосягаемость абсолюта и добрая, тебе одному предназначенная улыбка — они воспринимались в неразрывном сверхчеловеческом единении, олицетворяя высший смысл бытия. Он знает все, все видит, все понимает. Причастность к нему — делом, словом, взглядом — оправдывала существование на земле, сводила на нет неурядицы, обещала сияющий взлет. Увидеть — значит воистину причаститься, включить себя как личность в необозримый круг его неусыпных забот. И если ты, один из многих миллионов, можешь сегодня видеть его, то он конечно же видит тебя, и это уже не разорвать, не изгладить.
— Сталина видели?
— Ну все равно как вас!
В безвоздушном пространстве и заторможенном времени — минута? вечность? — громыхали шеренги. Прошествовав мимо и с особым рвением выпятив грудь, оглядывались уже на соратников. Узнавали немногих. Орджоникидзе — усы и шапка волос, Калинин — седая бородка и в шляпе. Первый красный офицер с огромными звездами на петлицах, понятно, не в счет. Перед началом парада он обскакал сосредоточенные на подходах к площади войсковые порядки.
На трибунах же знали каждого, кто стоял там, на озаренной зеркалами из порфира, мрамора, лабродора, гранита вершине: Чубаря и Андреева, Кагановича в железнодорожной тужурке, Молотова, неулыбчиво посверкивающего стеклышками пенсне, и приветливого Никиту Хрущева в кепке-малокозырочке. А чуть подалее — могучий, с развевающейся шевелюрой Димитров, из-за которого едва выглядывает Ежов, потом Косарев, Межлаук и Литвинов в толстовке. На правом крыле военные, нарком и генеральный комиссар госбезопасности Ягода, начальник Политуправления Ян Гамарник, Тухачевский, Егоров, Буденный — легендарные маршалы.
Нарядно одетые люди с детьми, женами, переминавшиеся в отведенных для них секторах, тесно общались с небожителями в служебной, а то и семейной обстановке. Члены ЦК и кандидаты, комкоры и комдивы, крупные хозяйственники и дипломаты, они куда более трезво смотрели и на Сталина, тем не менее поддаваясь, подчас против воли, общей экзальтации, и на ближайшее его окружение.
Интересовались не столько стоящими на Мавзолее, сколько отсутствующими и делали свои выводы. Сколько их, кто красовался там, во вторых рядах, на прошлогоднем параде, возвысясь над площадью, топталось сегодня рядом. Об иных же и думать не стоило, тем более спрашивать.
Охрана в белой парадной форме, словно мелом вычертила линию, отделяющую парад от трибун, пунктиром обозначила и сами трибуны, и ступени, ведущие на самый сияющий верх. На площадках каменных лестниц, смутно отражаясь в полированных плоскостях, одни над другими попарно, замерли перекрещенные ремнями командиры в ромбах и шпалах.
«Фараон,— подумал Карл Радек, вздернув умненькую, с пушистыми бакенбардами, обезьянью головку.—
Опричнина и земщина»,— внес тонкое уточнение и сразу понял: не то.
Разбитая на строгие прямоугольники пестрая «земщина» у подножий ступенчатой пирамиды не противостояла «опричнине», являя скорее иную ее ипостась.
Прославленные на всю страну директора индустриальных гигантов и герои-стахановцы, стеснительные доярки из вологодских, полтавских, сибирских колхозов и авиаторы в немыслимо элегантных кителях (крахмальная сорочка, галстук!) несли на себе, сами того не ведая, печать избранничества, были призваны представлять . И акын в косматой шапке, коему так не хватало неразлучной домбры, и метростроевец с новеньким орденом на лацкане пиджачка — все, представляя единое целое, казались немножечко ряжеными. Не то чтобы фальшью, но молчаливым каким-то сговором веяло от счастливо взволнованных лиц. Каждый сам по себе был и своеобычен, и, наверное, замечателен, а в общем ансамбле проступали ржавые пятна подмены.
Здесь не было зрителей. Все, от мала до велика, участвовали в действе. Не только коминтерновцы, но даже иностранные дипломаты, заполнив положенные квадраты живой мозаики, оказались вовлеченными в грандиозный размах представления. Их мундиры и экстравагантные туалеты, символизируя обреченный мир, словно подчеркивали мощь и величие единственной в мире страны. Они довершали законченность вселенской иерархии, подобно посланцам варваров перед престолом богдыхана.
Катили, задрав стволы, пушки на конной тяге. Заглушая звон подков, гремели марши. Поочередно сменявшиеся дикторы то мужским, то женским, но одинаково выспренным голосом комментировали подробности. Прогарцевала конница, лихо промчались тачанки с пулеметчиками, что прильнули к зеленым щиткам «максимов», проехали самокатчики.
Стоя рядом с Анной Михайловной, Бухарин по- детски радовался празднику. Солнечный жар и бодрящий холодок, набегавший с облачной тенью, были равно приятны. И музыка, и ликующая разноголосица, и надувавший алые полотнища шальной ветерок.
Какой-то малыш выпустил синий воздушный шар, и его понесло в восходящих потоках над площадью, где уже лязгали гусеницы тягачей моторизованной артиллерии.
Родился Юрочка, жить хотелось долго и счастливо (сорок семь — вовсе не старость) и подмывала здоровая жажда увидеть, осмыслить, выразить. Вспыхивали и угасали идеи, возникали планы, один другого заманчивее: и на Памир съездить хотелось, и книгу о фашизме начать. Он даже набросал вводные тезисы и, наверное бы, втянулся в работу, если б не гвоздила неотвязная мысль о дальнейшей судьбе архива. Они оказались в прямой нерасторжимой связи: эта его работа и Марксовы письма, которым угрожали надругательство и ритуальный огонь. Пожар рейхстага и площадные костры, на которых сжигали книги философов и поэтов, соединяла та же причинная обусловленность. Трудно и больно было думать об этом, постоянно искать и не находить ответа.
Вернувшись в Москву, Бухарин сразу позвонил Сталину и чуть не со слезами просил его, пока не поздно, забрать архив. Расходы на новую командировку фактически покрывали мизерную разницу в ценах.
— Чего ты так волнуешься, Николай? Не надо волноваться и торопиться не надо. Вот увидишь, они пойдут на уступки.— Сталин не только не выразил неудовольствия, что сделка осталась незавершенной, но, напротив, был на удивление мягок и терпелив и даже как будто доволен.
О чем бы ни размышлял Николай Иванович, глаза его невольно устремлялись туда, на левое крыло одетой розовым камнем гробницы.
В какой-то момент — на размеченную линиями брусчатку как раз вступали автоплатформы с прожекторами, звукоулавливателями и длинноствольными зенитками — ему показалось, что Сталин, будто почувствовав взгляд, смотрит теперь в его, Бухарина, сторону.
Дальнейшее происходило, как под стеклянным колпаком, откуда выкачали воздух. Поле зрения сошлось в неимоверной узости конуса, и настала полная глухота.
Сталин отвернулся, пройдясь вдоль стенки, глянул куда-то, и к нему тут же подскочила фигура в малиновой фуражке. По охране сверху вниз пробежало легчай-. шее шевеление, и вот уже кто-то в белом с голубыми, как небо, петлицами пробирается через толпу.
«Сейчас меня возьмут»,— с мертвым спокойствием подумал, а может, и сказал Бухарин. Наверное, все же сказал, потому что Аня то ли вскрикнула, то ли тоже подумала: « Нет!»
— Николай Иванович! — охранник отдал честь.— Товарищ Сталин просит вас подняться на трибуну. Ваше место там.
Многоголосица и яростные краски дня проступали как бы из потустороннего далека, когда Бухарин уже стоял над задымленной площадью, затерявшись во втором или третьем ряду. Низринутый и вновь возвращенный капризом тирана, он не чувствовал ни облегчения, ни благодарности. Унижен, выжат до последней капли, вдавлен в землю тяжелым катком — такое примерно было его ощущение.
— Здравствуйте, Николай Иванович,— заметил Бухарина Тухачевский,— рад видеть вас в добром здравии.
С грохотом проползала стальная лавина: малые плавающие танкетки, легкие БТ, средние Т-26, тяжелые Т-35. Люки круглых, огороженных сзади башен были откинуты. Командиры экипажей — ладонь возле шлема — проплывали в сизой пелене. Слитые с машиной, суровые и непонятные, как бронированные кентавры.
— Какая все-таки силища! — Егоров наклонился к самому уху Тухачевского.— С каждым годом все заметнее рост.
Михаил Николаевич одобрительно кивнул. Начальник генштаба давно и прочно связал себя с высокими покровителями, но отношения, невзирая на частые столкновения, сохранялись добрые, почти товарищеские. Стоявшие рядом Буденный и первый замнаркома Гамарник с такой же растроганной, почти отеческой улыбкой наблюдали за прохождением танков. По- своему понимая роль отдельных родов войск в современной войне и чуть ли не с боем отстаивая свою точку зрения, каждый откровенно гордился и выправкой бойцов, и могучей техникой. Даже танкам порадовались. Снисходительно и не без задней мысли, наверное, но порадовались. Что ж, и на том спасибо.
Тухачевского коробило от восторженных восклицаний в честь красной конницы и ее знаменитых «ростовчанок». Ему так и не удалось пересадить лихих рубак на бронеавтомобиль. Почти четыре года пропали зазря, и то, что Красная Армия все-таки стала такой, как она есть, достигнуто в неимоверной борьбе. Не благодаря новоявленному «создателю», а вопреки ему. Пойдя со скрипом на перевооружение, после того как дважды отверг предложенный план, Сталин по-прежнему благоволит к «стакавам», старым кавалеристам. Самоубийственный тезис об особой маневренности конницы кошмарным призраком витает и в генштабе, и в наркомате. Якира и Уборевича чуть не силком принудили выставить на маневры кавалерийские части. Неужели все еще не ясно, что танки и штурмовая авиация за несколько минут превратят орду ошалевших всадников в кровавое месиво? С кем они будут рубиться своими допотопными шашками? С танкистами, защищенными толстой броней? Лошади против стосильных моторов, пушек и пулеметов, объединенных в скоростную крепость,— абсурд.
Трудно поверить, что тут можно добросовестно заблуждаться. Ворошилов и тот понимает, хоть и маневрирует, как паяц, держа нос по ветру. И невинность соблюсти, и капитал приобрести. Но ведь так не бывает...
Еще не развеялась гарь и не отгремели гусеницы, когда различилось нарастающее гудение моторов. Вырвавшись из-за башенок Исторического музея и враз заполнив собою небо, пронеслись самолеты. Сверху их накрывала вторая волна, вознося над столицей имя вождя. На трибунах зааплодировали. Принято было считать, что Сталин, помимо прочих обязанностей, особо шефствует над военно-воздушным флотом.
За регулярными частями промаршировали отряды вооруженных рабочих. В шлемах, поротно, держа на плече древко с красным флажком, бодро протопали пионеры. Физкультурники с голой грудью прошли, выжимая пудовые гири. Их сменили крепенькие девчата в коротких трусиках и, наконец, хлынуло половодье демонстрации. От Ленинского музея до Лобного места возле Василия Блаженного и далее, двумя рукавами к реке, древняя площадь расцвела кумачом. Закачались над морем голов неисчислимые портреты и всяческие диковины на высоких платформах и длинных шестах.
В колонне автозаводцев катили сделанный в натуральную величину макет новорожденного автомобиля.
«Лазаря пел: не успеть, мол, к Первомаю,— подумал Сталин.— Небось, загодя позаботился,— и с улыбкой кивнул Орджоникидзе: — Молодцы, хорошо».
Народному шествию — с детишками на плечах, с «Да здравствует!» и «Ура!» — не видно было конца. Все повторялось, умноженное в тысячах копий: портреты, лозунги, возгласы, младенцы на головах. Колонны напоминали параллельные ленты конвейера, с которого сходили одинаковые изделия. В едином взмахе взлетали, подобно шатунам, упитанные ляжки заводских спортсменок и, как рычаги, выскакивали вверх руки с флажками и ветками бумажных цветов.
Сталин снисходительно улыбался и чуть помахивал расслабленной ладонью, не донося ее до плеча. Не хотел утомляться. Демонстрации затягивались надолго, но это был день, когда следовало показаться, чтобы видели все, и запомнили, и сохранили в себе. А скупость жеста подчеркивает глубину отточенного немногословия.
Трудно сказать, кто сильнее устал и проголодался: члены правительства или же демонстранты, что встали затемно и черепашьим ходом проползли сюда через всю Москву. Но праздничный обед светил каждому.
На квартире Ворошилова, одной из самых просторных в Москве, дожидался накрытый стол. Приглашенных оповестили заранее.
— Ты случайно не помнишь, Клим, на какой машине ездит Якир? — спросил Сталин.
— Голубой «бьюик». Его весь Киев знает.
— Это плохо, если весь город знает машину командующего. Значит, враг тоже знает?.. Надо беречь командные кадры. Скажи Лихачеву, пусть покажет тебе новый автомобиль. Если понравится, подари товарищу Якиру.
15 мая. «Правда»: «О награждении работников Наркомата обороны и НКВД СССР, обеспечивших образцовый порядок при проведении парада и демонстрации».
Орденами «Красной звезды» награждены: командарм второго ранга Алкснис, комиссар госбезопасности второго ранга Паукер, майор госбезопасности Власик.
Паукер командовал охраной Кремля, Власик — Ближней дачи. Оба находились в прямом подчинении Сталина, минуя ГУГБ.