Глава девятнадцатая ЛЕТИТЕ, ЖАВОРОНКИ, ЛЕТИТЕ!


— За это убивать надо!

— Лёлик! Только без рук! Я всё исправлю!

— Чтоб ты исдох! Чтоб я видел тебя

в гробу в белых тапках!

Чтоб ты жил на одну зарплату!


Закат догорел, надвигалась великая пасхальная ночь. Княгиня Екатерина Петровна Жаворонкова, в девичестве Катя Мещанская, спешила ехать прочь из своих владений, в которых уже нестерпимо царствовала вонь, поднятая из-под земли ублиеткой. Пахло уже не серой, а каким-то особенно ядовито протухшим борщом. Ревякин вспомнил, что ему одно время часто приходилось ездить на Новослободскую, и при выходе из метро постоянно бывал такой едкий и тошнотворный запах. Он тогда ещё всякий раз думал, что где-то там производят какой-нибудь ядовитый газ и постоянно допускают его утечку.

Отцу-основателю и не хотелось-то ехать, но и оставаться в княжестве при такой вони тоже не улыбалось. Уже несколько подданных птичьего государства в течение дня под разными предлогами и по разным поручениям поспешили удалиться — кто в соседнее село, кто в Вышний Волочёк, а кто и даже в Москву.

Отправились на том же джипе «Чероки», на котором позавчера приехали, только теперь княгиня и отец-основатель — на заднем сиденье, а за рулём и на переднем месте возле водителя — слуга Виталик и телохранитель Чинмин Мумуров, которого доселе Ревякин считал таджиком и лишь сегодня узнал, что он дунганин. Об этом и заговорили в первую очередь, когда отъехали.

— Чинмин, — обратился к коренастому крепышу-телохранителю Владимир Георгиевич, — так ты, оказывается, дунганин? А я думал, таджик.

— Я Таджикистана родом, — отвечал тот. — А абще мы, дунгане, аснавном живём Казакстан-Кыргызстан. А сапсем аснавном — Китае.

— Вот и я знаю, что в основном в Китае, — кивнул отец-основатель. — А на китайца ты совсем не похож. И мусульманин.

— Правильна, мы, дунгане, аснавном псе — мусульман.

— Кого только нет в нашем княжестве, — покачал головой Виталик. — Полный интернационал. Так и надо.

— Интернационалист нашёлся! — фыркнула княгиня.

— Интернационал-то ладно, — вздохнул Ревякин. — Он нам пока не мешал, а вот брожение мнений началось — это хуже. Хочу доложиться о зарянках.

Он стал рассказывать о зародившемся в княжестве сепаратизме, искоса поглядывая на свою бывшую жену и всё больше убеждаясь, к кому она так стремится. «Что за вспышка нимфомании её обуяла! — думалось Владимиру Георгиевичу с горечью. — Доигрались мы с этой адской ублиеткой!»

— Не хочется сейчас об этом, — вдруг перебила отца-основателя княгиня Жаворонкова. — Расскажите лучше что-нибудь о мире птиц, Владимир Георгиевич.

— О мире птиц? — Ревякин малость взбодрился. Если она его просит рассказать о мире птиц, стало быть, он ещё не полностью забыт ею как мужчина. — Мир птиц... — мечтательно промолвил он. — Мир птиц многолик и прекрасен. Подобно совершенным и ярким бабочкам, птицы украшают нашу жизнь, наши леса, горы, луга, сады и парки. Птицы неизменно сопровождают нас на всех дорогах жизни. Стоит лишь оглянуться, вслушаться в таинственную тишину весеннего леса, и мир необычных, часто волшебных звуков открывается перед нами. Манит, на всю жизнь увлекает нас бесконечным разнообразием сверкающих красок, движений и звуков. А как нас завораживает песня невидимого в весеннем сверкающем небе жаворонка. А в дремучем лесу очаровывает песня таинственной синехвостки. В сумраке речных зарослей до глубины души потрясает песня обыкновенного соловья. И это первое потрясение никогда не проходит бесследно. Нужно лишь, чтобы такая встреча состоялась как можно раньше. Весенняя песня птиц доступна и понятна каждому живому существу на Земле. Подобно музыке Моцарта, Чайковского, Грига. С самого своего появления человек жил в окружении птичьих песнопений. Они тревожили его, звали за собой в неведомые леса и горы, долины и степи — за линию горизонта, где тысячелетиями чудилась человеку неоткрытая страна вечной весны, счастья и обновления. Эта светящаяся радужными красками даль манила. Подобно гигантской хрустальной чаше, она до краёв была наполнена волшебными звуками крошечных и доверчивых созданий, готовых петь и всегда быть рядом. Эти крошечные существа, живущие всюду, радующиеся каждому дереву и кусту, каждому блюдечку чистой воды, каждому ручейку, живущие в великой гармонии с весенними лазурными небесами, белоснежными облаками, с полями и лесами, полными ярких цветов, сами по себе бесконечно разнообразные и прекрасные, дарят нам волшебное и неповторимое чудо — свои удивительные песни...

— Стоп! — воскликнула вдруг княгиня Жаворонкова.

Виталик мгновенно затормозил.

— Да не ты стоп, — засмеялась княгиня. — Ты езжай дальше.

Машина снова поехала.

— Отец-основатель, — повернулась Катя к своему бывшему мужу, — наизусть вступительную статью выучили?

Всё существо Ревякина залилось горячей лавой стыда. Он действительно выучил вступительную статью Геннадия Симкина из книги «Певчие птицы». Она ему очень нравилась, и он готовил её для такого случая, как сейчас. Но кто бы мог подумать и предположить, что Катя удосужится прочесть эту вступиловку!

— А я-то думаю, — говорила она, — откуда это мне знакомо? А когда ты добрался до блюдечек чистой воды, тут-то меня и осенило. Ведь я как раз недавно читала эту книгу... Забыла фамилию автора... Фимочкин? Синичкин?.. Ну не важно. Я ещё когда читала там вступительную статью, подумала о том, что ты, бывает, с такой же любовью и так же складно рассказываешь про птиц. А оно, оказывается, вот как всё просто объясняется! Володь, ты что, всегда мне тексты из чужих книг наизусть на уши вешал?

— Ты не поверишь, — промямлил Ревякин намертво пересохшим ртом, — но это со мной впервые. Статья Симкина так запала в душу, что сама собою выучилась наизусть. Это плохо?

— А я с наслаждением слушал, — заметил Виталик.

— А тебя никто не спрашивает, — огрызнулась на него Катя.

— А я и ничего, — съёжился слуга.

Долго ехали в полном молчании. Потом Виталик включил радио, по которому пели «Мне малым-мало спалось» вперемежку с пошлой американщиной. Какой-то музыкальный шутничок подкузьмил. Стало ещё противнее, и Ревякин рявкнул:

— Выключи!

Холуй выключил с большой неохотой и, словно в отместку, остановился через десять минут, чтобы целых полчаса что-то там чинить в моторе. Покуда проходила починка, Владимир Георгиевич вышел размяться и сходить по нужде. Уже стояла ночь. Ревякин вдохнул полной грудью и с наслаждением ощутил отсутствие запаха ублиетки.

— Господи, помилуй! — ни с того ни с сего вырвалось у него. Он подумал о том, что едет к православному священнику, он солнцепоклонник, можно сказать, язычник. Когда поломка была устранена, и они снова двигались, отец-основатель спросил:

— Ваше высочество, вы хоть умеете правильно креститься?

— Умею, — ответила Катя хмуро. — Справа налево. Так?

— Так.

Больше они не сказали ни слова, покуда не приехали. Луна ещё не взошла, звёзды светили сквозь кудрявчатую облачность, слабо освещая окрестности маленького села — кладбище, избы, храм, показавшийся каким-то необычайно большим и высоким. До полуночи оставалось пятнадцать минут. У входа на кладбище стоял автобус ЛАЗ обтекаемой формы, из которого ещё выходили старушки и поспешали к храму.

— Сервис! — обратил на это внимание Виталик. Он пристроил княжеский джип неподалёку от автобуса, Ревякин выбрался наружу, подал руку княгине, которая, спрыгнув на землю, весело тряхнула волосами и сказала:

— Какой красивый храм! И как здесь легко — будто вот-вот взлетишь.

Отец-основатель на это лишь тихонько хмыкнул и стал оглядываться по сторонам в поисках сегодняшних недолгих гостей княжества. Но они, вероятно, были уже в церкви.

— Можете остаться в машине, — кинула Катя слуге и телохранителю. — Чинмин мусульманин, а ты, Виталька, поспи.

— Я должен, — возразил телохранитель, уже стоя наизготовку, будто они приехали не на Пасху, а на «стрелку». Только что пистолета не выхватил из-под мышки.

— А я посплю, — сказал Виталик. — У них своя Пасха, у меня — своя пасха.

Отец-основатель зевнул и подумал, что он, пожалуй, посмотрит крестный ход, постоит немного в храме да и тоже придёт в джип дрыхнуть. Он двинулся следом за княгиней и охраняющим её дунганином, отставая от них шагов на пять. Слева и справа поплыли кладбищенские кресты и оградки, кое-где — пирамидки с пятиконечными звёздами, но мало, потом справа потянулась стена храма, от которого веяло чем-то грозным, жутким, способным раздавить маленького отца основателя, недаром в школе говорилось, что храмы строились нарочно, дабы подавлять человеческую личность. Ревякин усмехнулся, вспомнив свою учительницу истории. Она сама была такая монументальная, что подавляла собой личность своих учеников. И имя у неё было какое-то громоздкое, под стать телесному изобилию.

У дверей храма Чинмин остановился, посматривая по сторонам, не желает ли кто-нибудь выстрелить в княгиню Жаворонкову.

Катя, прежде чем войти, размашисто перекрестилась. Ревякин замешкался — идти или не идти в храм, осенять себя крестом или не осенять. Наконец с вызовом в душе решил: идти, но не осенять. И он стремительно шагнул в дверь храма. В ту же секунду его ударило в лоб, да так, что из глаз посыпались искры, и отца-основателя отбросило навзничь. Он услышал грохот каких-то деревяшек, а из головы само собой выскочило имя учительницы — Марионилла Валериановна...

— Не трогай! Не лапь меня, басурманин! — прозвучал чей-то очень знакомый голос. — Говорю, не лапь, слышишь! Руку сломаешь! Помоги-и-ите!!! Правосла-авные!

Сидя на земле, Ревякин мотнул головой, в которой ещё всё гудело, и увидел, как Чинмин, заломив руку сегодняшнему обличителю Жаворонской ереси, оттаскивает того в сторону от дверей храма, а тот упирается и кричит:

— Спаси, Господи, лю... люди Тво... Твоя!..

— Чинмин! — крикнул отец-основатель. — Отпусти!

Тот нехотя выполнил приказ, но чутко следил, что воспоследует дальше.

— А! Максе-енций! — воскликнул обличитель, потирая хрустнувшее в лапах дунганина плечо. — Явился, значит! А храм-то тебя не пускает. Глянь-ка, об незримую стену лоб расшиб. Так же и Марию, блудницу Александрийскую, не пускало в храм незримой стеною! И сколько ни пытайся войти — не пустит тебя гнев Божий!

— Чинмин! — призвал Ревякин, встал резко на ноги. — Это он меня в лоб ударил?

— Он, он ударил, — закивал сердито телохранитель. — Как бык бодайчи.

— Неправда! — отринул показание дунганина обличитель. — Се гнев Божий стену поставил, об которую Максенций ушиблен бысть. А я не бодался. Я дрова нёс. Матушка сырых дров притащила, я их прочь уносил, и при дверях одно полешко упало, я наклонился его поднять, а тут Максенций — и тотчас его незримая сила в лоб ударила.

Тут Ревякин обратил внимание, что обличитель объясняет всё это не ему и не Чинмину, а двум каким-то припозднившимся старушкам, которые любознательно остановились выяснить, что за переполох в притворе украшенного к Пасхе храма.

— Смотрите на него, вернии! — взывал бывший жаворонок, а ныне яростный христианин. — Пред вами ересиарх Максенций. Плюйте в него! Не войдёт он нынче в храм Божий.

— Хватит пороть ерунду, — не выдержал бедный Владимир Георгиевич. — Нарочно же сейчас и войду беспрепятственно.

Он сделал шаг снова к двери храма, но тут совсем уж непонятный и малодушный страх охватил его. Весь день удары судьбы сыпались на отца-основателя, и он не выдержал, дрогнул, боясь какого-то последнего и сокрушительного удара, застопорился, затем махнул рукой:

— А! Пропадите вы все пропадом! — И зашагал прочь, подальше от обличителя и дверей церкви. Сердце его трепетало и билось, будто птица в руке. Маленькое ранимое существо, радующееся любому блюдцу ласки и любви.

Он ждал, что хоть кто-то бросится ему вдогонку, но он оказался никому не нужен после того, как врата храма поставили перед ним незримую преграду. Владимир Георгиевич сел на пенёк, достал сигарету и закурил.

— Зараза! — промолвил он. — Да ведь он попросту боднул меня в лоб своей ретивой башкой!

С колокольни звякнул колокол. Судя по звуку, маленький, ручной. Следом за первым посыпались другие удары с неровными интервалами. Ревякин глянул на часы. Десять минут первого. А должно, кажется, начинаться ровно в полночь.

— Припаздывают святые отцы! — злорадно проскрипел он.

Из дверей выдвинулся крестный ход. Ревякин смотрел на него издалека с какой-то необъяснимой завистью, как дети смотрят на недоступные занятия взрослых, а взрослые — на недоступные им игры детей. Впереди несли фонарь, за ним — икону, огромную свечу, хоругви. Вышел священник, и сразу громче стало звучать пение:

— Воскресение Твоё, Христе Спасе, Ангелы поют на небесех...

Двинулись налево, обтекая медленным ходом вокруг храма. Владимир Георгиевич увидел и своего обличителя, и свою бывшую жену, и своего толстого двойника Белокурова, и его приятеля, специалиста по раскопкам, который так и не произвёл никаких раскопок в княжестве Жаворонки. Померещилось даже, что учительница Марионилла Валериановна тоже идёт вместе с крестным ходом, переваливаясь своим грузным телом, но это просто была такая же крупная женщина. Телохранитель Чинмин Мумуров шёл сбоку, подчёркивая свою мусульманскую непричастность к христианскому событию, но ответственность за судьбу княгини Жаворонковой. Весь крестный ход, по прикидке Ревякина, составил не более сорока человек. Ему хотелось встать с пенька и пойти вместе с этими людьми вокруг храма, увлечённо распевая тропарь, или как там оно называлось, это их пение — кондак ещё какой-то есть... Но вместо этого он докурил одну сигарету и тотчас зажёг и раскурил другую, оставаясь отдалённым наблюдателем. Если бы не злобный обличитель, он, глядишь, и присоединился бы, а так — боялся нового скандала. Хотя Бог его знает, чего он боялся в эти минуты, ибо и он сам не мог бы сказать точно, что так страшит его.

Когда крестный ход обошёл вокруг храма и возвратился в храм, с колокольни перестал раздаваться звон, а у Ревякина иссякла вторая сигарета. Он зажёг третью, медленно выкурил её. Четвёртую смолил, наблюдая, как восходит на небо полная, яркая, белоснежная луна. Облака шли над нею всё реже и реже, и она уже вовсю овладевала пасхальным небосводом Владимир Георгиевич вдруг подумал, что, вполне возможно, где-то, в каком-нибудь таком же закрученном уголке России, как княжество Жаворонки, какие-нибудь совы или соловьи стоят на горе и совершают обряд поклонения луне. Хорошо ещё, если соловьи или совы, а если упыри и вурдалаки?..

Ему стало холодно, да так, что он весь содрогнулся. Он встал и медленно пошёл к храму. Он знал, что надо сделать, — надо перекреститься, и тогда он сможет войти. Он приблизился к двери и уже собрался с духом, но вдруг увидел телохранителя.

Чинмин Мумуров, дунганин-мусульманин, стоял в стороне, прислонившись спиной к высокой могильной ограде, похожий на сову или вурдалака. Тень огромной берёзы скрывала его от лунного света, и было что-то жутковатое в том, как он наблюдал за отцом-основателем. И Владимир Георгиевич дрогнул, не стал осенять себя крестным знамением на глазах у зловещего дунганина, хотя, быть может, ничего зловещего в нём и не было, кроме имени Чинмин, да и то только потому, что русские имена не начинаются на Ч.

— Чинмин! Я буду в машине, если что, — громко сказал телохранителю отец-основатель, не дождался никакого ответа и отправился в джип — спать. Виталий ещё бодрствовал.

— Ну что там? Воскресе Христосе? — спросил он усмешливо.

— Как всегда, — ответил Ревякин, забираясь на заднее сиденье и укладываясь калачиком. Зря он так много выкурил, сон сбежать может. Но, согревшись в джиповом тепле, Владимир Георгиевич, как обиженный и наплакавшийся мальчик, стал погружаться в забытье.

Ему приснилось, будто он — бубновый валет, которого беспощадно шлёпают со всего размаху плашмя об стол и кричат:

— Валет!

— Дама!

— Дама!

— Король!

— Туз!

И другие карты шлёпаются об него, заваливая его, словно расстрелянные трупы.

— Бито!

И он оказывается вместе со всеми битыми в одной куче, в одной гнилой колоде, где так жутко воняет протухшим борщом с Новослободской, ядовитым газом борщином.

Проснувшись, он рассказал об увиденном во сне Кате, а та и говорит:

— Всё и дело-то в том, что ты был бубновый. А я — червонная. И Лёшка — червонный. И все жаворонки — сплошь черви да бубны.

— А Ирина?

— Тоже, как я. Но твой покер — крестовый. Тебе надо искать крестовую даму, с которой ты тоже станешь крестовым, и вместе вы родите крестового короля, а может быть, даже и крестового туза, если посчастливится.

— Чушь какая! — прокряхтел Ревякин, просыпаясь и понимая, что этот разговор с Катей ему тоже приснился.

Он увидел себя в салоне джипа. Виталий профессионально спал на переднем сиденье, громко посапывая. Открыв дверцу, Ревякин выбрался из автомобиля и увидел полную луну уже не справа, а слева от церкви. Часы показывали пять часов пятнадцать минут. Неужели служба в храме ещё не кончилась?! Да ведь до рассвета осталось сорок три минуты! Может быть, Чинмин Мумуров перебил их там всех?

Зябко поёжившись, Владимир Георгиевич зашагал в сторону храма. Когда он подошёл к дверям, то не сразу увидел телохранителя, а когда увидел, отлегло от сердца — дунганин справлял малую нужду, вежливо отвернувшись от храма.

— Господи, помилуй! — тихо произнёс Ревякин и робко перекрестился, боясь, что рука перестанет слушаться и не сможет осенить его крестным знамением.

Перекрестившись, отец-основатель осторожно вступил на паперть, пугливыми шагами миновал притвор и вступил в храм, снова накладывая на себя крестное знамение. В храме горела люстра, подрагивали огоньки свечей, но в целом было довольно тускло. Священник стоял с причастной Чашей, к нему подходили, причащались, а молодой служка в церковном облачении утирал губы причастников красным платком. В стороне от причастников стояли Белокуров, Тетерин, ещё трое мужчин и княгиня Жаворонкова. Не то они уже причастились, не то и не собирались делать этого. Скорее всего, второе. Уж очень у них был отрешённый и непричастный вид. В отличие от них злой ревякинский обличитель подходил к Чаше с самым торжественным и гордым видом. Причастившись, он громко произнёс:

— Христос воскресе, отче Николае!

Потом со скрещёнными на груди руками подошёл к столику, на котором стояли чашечки, съел просфорку и запил. Только после этого он позволил себе сверкнуть страшным оком в сторону Ревякина. Владимир Георгиевич сделал вид, что это не он. Даже ступил пару шагов назад и в сторону. Вскоре Таинство причащения окончилось, и священник, вынеся крест, стал произносить прощальное поздравление, заодно сообщив, что днём снова будет крестный ход и литургия. Затем стали подходить прикладываться ко кресту, на сей раз уже все, включая Тетерина и Белокурова. Катя тоже шла ко кресту, сразу за Белокуровым, но когда Белокуров приложился, она вдруг схватила его за руку, рухнула перед священником на колени, и Ревякин, не веря своим ушам, услыхал, как она довольно громко воскликнула:

— Святой отец! Повенчайте нас! Прямо сейчас! Ради Христова Воскресения!

Лицо священника так и дёрнулось, будто получив пощёчину. Белокуров выдернул свою руку из руки княгини Жаворонковой и сказал:

— Отец Николай! Не слушайте её! Я не собираюсь жениться на этой женщине.

— Не собираетесь? — растерянно промолвил поп, наклонился и стал поднимать Катю с колен, говоря ей: — Встаньте, встаньте! Даже если бы у вас было и обоюдное согласие, я не вправе был бы совершить Таинство венчания. Ни сегодня, ни завтра, ни во все дни до следующего воскресенья венчание не совершается. И не надо меня называть святым отцом, — поморщился он. — Батюшка, да и всё. Надо же такое придумать — «повенчайте»! Не расстраивайтесь. Но и так тоже нельзя. Сперва надо было сговориться да посоветоваться со мною. А вы даже к исповеди не подошли.

— Простите, батюшка, — сказала княгиня Жаворонкова, повернулась и зашагала прочь из храма, прикрыв рот рукою. Проходя мимо Владимира Георгиевича, она зыркнула в его сторону, обожгла взглядом — и исчезла. Он даже не оглянулся посмотреть, как она выходит из храма, в котором после её выходки воцарилось некоторое недоумение.

— Ей-богу, батюшка, я здесь ни при чём! — восклицал Белокуров. — Взбалмошная барынька вбила себе в голову, что может меня осчастливить... Только праздник омрачила...

— Пустяки, — смеялся священник. — Такой праздник таким глупым подвигом омрачить невозможно.

Владимир Георгиевич в душе ликовал и не стыдился своего злорадства по поводу полного фиаско княгини Жаворонковой, бывшей Кати Мещанской. И он бы ещё постоял в храме и порадовался, наблюдая, как возмущены старушки, как растерян Белокуров и как рассмешился отец Николай, но тут отец-основатель увидел своего недруга, двигающегося к нему обличительным шагом.

— Твои проделки, Максенций? Твои?! — уже спрашивал он громко. Нарываться на скандал не хотелось, и Владимир Георгиевич поспешил броситься вдогонку за своей бывшей женою.

— Изыди! Изыди! — слышалось за его спиной грозное слово, и нетрудно было догадаться, что вслед ему посылаются изгоняющие крестные знамения.

Выйдя из храма, Владимир Георгиевич увидел всё ту же яркую и полногрудую луну, а на востоке — свет зари, а на дороге — уезжающий восвояси джип «Чероки». И он не сразу понял, что его бросили. Потом побежал, всё больше прибавляя ходу. Наконец, завопил во всё горло:

— Э-э-э-й! Стойте! Куда вы! Стойте же, черти!

Но черти либо не слышали и забыли его, либо, выполняя приказ своей взбалмошной барыньки, нарочно улепётывали, бросив отца-основателя на растерзание ересеборцев.

Загрузка...