Нгуен Тхе Фыонг

РАССКАЗ БЫВШЕГО АКТЕРА

На свет я появился в деревне Тхыонглао, в темной клетушке, примыкавшей к конюшне богатого помещика. Моя мать была когда-то актрисой, славившейся на всю округу. Завороженный ее красотой и чудесным голосом, помещик купил девушку, чтобы сделать ее наложницей, но потом, боясь своей ревнивой супруги, отдал бывшую актрису в жены конюху.

Так поженились мои родители. Я всегда с жалостью думал, что минуты счастья, которые моей матери было суждено познать, протекли возле этой конюшни. Она рассказывала, что пела от радости, когда узнала, что носит под сердцем ребенка.

— Когда я пою, — говорила она мужу, — мне становится легче.

Как-то вечером родители принялись рушить рис, и моя мать стала напевать народные песни, она и не заметила, что возле дверей собралась толпа. Помещик тоже слушал, спрятавшись в кустах, но госпожа помещица заприметила его там, и ему пришлось с конфузом отправиться восвояси. А моему отцу злая женщина сказала:

— Передай жене, чтоб не смела больше устраивать здесь лицедейство. Иначе я прогоню вас обоих прочь.

С тех пор моя мать не осмеливалась больше петь так, как прежде, а если и затягивала песню, то пела негромко, вполголоса. Она нередко напевала, убаюкивая меня. Отец обычно, вспоминая об этом, добавлял:

— Поистине, в крови ее горел священный огонь.

Я знаю от отца, что она не пропускала ни одного представления, если в нашу деревню забредала бродячая труппа. Взяв меня на руки, она шла смотреть представление, а когда труппа уходила из деревни, мать целыми днями ходила задумчивая и грустная.

Единственной радостью была для нее любовь к отцу. Эта любовь заставляла ее без жалоб и сетований до самой смерти (а умерла она, когда мне минуло шесть лет) переносить самые тяжкие унижения, какие только выпадают на долю прислуги.

Я очень смутно помню лицо моей матери, но я никогда не забуду ее голоса, не забуду, как она пела, баюкая меня.

Именно в эти минуты, я думаю, она передала мне тот самый священный огонь, который пылал в ее крови: с самого раннего детства я любил разрисовывать себе лицо и петь. Мы жили все там же, при конюшне, и отца часто не бывало дома целыми днями. Однажды, вернувшись с поля, он застал меня с венком из цветов на голове: я пел, указывая пальцем на стрекозу. Это я разыгрывал, по-своему конечно, знаменитую роль безумной Ван из спектакля, который я недавно видел. Отец долго наблюдал за мною, а потом невнятно пробормотал что-то. Мне послышалось, что он сказал:

— Как хорошо, что у меня сын, а не дочка.

— Когда я вырасту, непременно пойду в актеры, как мама, — ответил я твердо.

Отец посмеялся над этим, он счел это детским увлечением:

— Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?

Но детское увлечение стало жизненным призванием. До шестнадцати лет я жил с отцом. Но однажды я сбежал из того дома при конюшне. Мимо нас проходила бродячая труппа, я не удержался и примкнул к ней.

В своих странствиях с реквизитом за спиной я нечасто вспоминал о своем отце. Однажды острый запах конского навоза вдруг напомнил мне о доме, и я всем сердцем пожалел отца. Но возвращаться к нему мне не хотелось. Через три года я узнал, что он умер. Но я не посмел вернуться в деревню, не посмел прийти на его могилу и надеть траур.

Я стал актером народного театра тео. Скитаясь по деревням, я исходил всю страну. Вскоре благодаря голосу, который я унаследовал от матери, стала расти моя известность. Теперь моим именем называли те труппы, в которых я играл, выступая, конечно, в заглавных ролях. Сирота, человек безо всяких привязанностей, я находил радость только в своем искусстве. Так было до того дня, пока я не полюбил Ныонг, молодую актрису, она тоже играла главные роли.

Как описать вам Ныонг, какой она была в то время? Это совсем не трудно. Бикь, наша дочь, — точное повторение своей матери. То же лицо, то же очарование, тот же пленительный голос: мне всегда казалось, что Ныонг передала ей все самое лучшее.

Ей было всего двадцать лет, когда она умерла, мать моей Бикь, моя жена, первая актриса. Я любил ее безумно. Не знаю, способны ли нынешние молодые мужья любить так, как любили мы. Но мы не тратили время на то, чтобы изливать друг другу нежные чувства. Наша любовь проявлялась только в маленьких знаках внимания, которые согревали сердце. Для меня не было большего удовольствия, чем подрисовывать брови моей Ныонг перед спектаклем. А я только позволял ей завязывать повязку мне на голове перед тем, как выйти к зрителям.

Бикь родилась через год после свадьбы. Сейчас ей двадцать. Месячным ребенком она начала вместе с нами бродячую жизнь.

Для меня это было счастливое время. Мы любили наше искусство, любили друг друга и нашу дочку. Мы уже начали подумывать о том, чтобы скопить немного денег и съездить в деревню Тхыонглао, зажечь благовония на могилах моих родителей. Да, это было прекрасное время…

Беда настигла нас годом позже, когда Ныонг еще кормила грудью малышку Бикь. Несколько вечеров подряд мы давали представления в деревне Нгаукбой, как всегда с успехом. Но вот однажды после спектакля к нашему старшему пришел местный начальник тонга[69]:

— Вы кончаете свои представления здесь, но вам придется задержаться у нас, потому что ваша певичка Ныонг будет прислуживать, петь и услаждать гостей на пиру, который я устраиваю для богатых и влиятельных людей деревни. Ты слышал? Я собираю гостей завтра вечером.

— Но мы не поем на пирах и не привыкли прислуживать и услаждать гостей, — возразил я ему.

Начальник тонга смерил меня презрительным взглядом.

— А это, видно, и есть муж певички? — спросил он нашего старшего.

— Да, почтенный.

— Скажи, что ему нечего бояться. Из-за того, что его жена споет у меня, от нее не убудет.

И он захохотал. Его смех до сих пор еще звучит у меня в ушах. Я хотел было вздуть негодяя, но наш старший знаком остановил меня.

— Эти люди здесь всевластные повелители. Нельзя с ними держать себя гордецом. Беда, если они затаят на нас обиду.

Но я ни за что не хотел, чтобы жена пела на потеху этим людям. Ныонг всю ночь не спала и вздыхала.

— Если я не пойду к ним, они устроят нам какую-нибудь подлость, — говорила она.

— Ну и пусть. Ты понимаешь, что тебе нельзя идти туда?

Мне на ум пришла история жизни моей матери, она не давала мне покоя.

А наутро нам было приказано без разрешения властей не покидать деревню. Этот приказ служил предупреждением: неприятности будут еще серьезнее, если Ныонг не подчинится желанию начальника тонга. Бежать было нельзя. Мне пришлось скрепя сердце согласиться.

У меня перед глазами и сейчас еще стоит лицо моей жены, когда она передавала мне девочку, перед тем как пойти в дом к начальнику тонга. Мертвенно-бледная, с подведенными бровями, она вся была немое страдание.

И когда она двинулась вслед за стражником, которого прислал местный правитель, в ушах у меня зазвучал голос моего отца, его горькие слова:

— Разве это дело, быть актером? Сынок, зачем тебе такое ремесло?

Тысячи мыслей и сомнений одолевали меня, пока я с девочкой на руках ожидал возвращения жены. Я не находил себе места и тревожился тем больше, чем старательнее мои товарищи пытались скрыть свое беспокойство. Наконец, не в силах совладать с собою, вместе с одним из друзей я пошел к дому начальника тонга. Подойдя ближе, я услышал ее голос, Ныонг пела. Я постучал в ворота, но никто не открыл: видно, люди притворились, будто ничего не слышат. Ограда, окружавшая усадьбу, вздымалась высоко, словно стены крепости. Мне не оставалось ничего другого, как ждать.

Ныонг вернулась только под утро, когда запели петухи. Взглянув на нее, я сразу понял, что стряслась беда. Она остановилась в дверях и молча посмотрела на меня. Ее платье было разорвано, волосы спутались.

Я обмер. Ныонг, очень бледная, сделала несколько неверных шагов, взяла девочку на руки и, ни слова не говоря, села рядом со мной. Потом вдруг разрыдалась.

— Теперь я… я не могу смотреть тебе в глаза.

Мне и позже никогда не приходило в голову хоть в чем-то винить ее. Я сидел как потерянный, а она рыдала на моем плече. Потом я поднялся и взял нож. На испуганные крики Ныонг сбежались актеры, они пытались удержать меня от какого-нибудь отчаянного поступка.

А я побросал все театральные костюмы на землю и стал с остервенением резать, кромсать их на куски:

— Проклятое ремесло! Теперь все, все кончено, навсегда, навсегда!

Остался цел только платок с расшитой золотом каймой, с которым Ныонг обычно появлялась перед зрителями. Она схватила его и, зарыдав, спрятала в нем лицо.

Едва рассвело, мы отправились в горы, хотя товарищи из труппы не хотели нас отпускать. В пути Ныонг подхватила тропическую лихорадку. Приступ свалил бедняжку, и нам пришлось укрыться в заброшенной караульной вышке. Малышка Бикь, оставшаяся без молока, плакала и требовала грудь. Ныонг то и дело теряла сознание, ее голова лежала у меня на плече. Иногда она приходила в себя и шептала:

— Дорогой, вот и пришла моя смерть.

К вечеру Ныонг попросила, чтобы я дал ей подержать нашу дочку. Она даже пошутила, обращаясь к девочке:

— Ты никогда не будешь играть на сцене, как твои папа и мама, нет, не будешь, дочурка?

А потом она обернулась ко мне:

— Я, наверно, противна тебе, — она слабо улыбнулась.

Я схватил ее за руки и стал целовать пряди волос, упавшие на лицо.

— Храни его, — проговорила она, протягивая мне платок с золотой вышивкой. — Это единственное, что у нас осталось от нашей актерской жизни.

— Ты, наверно, хочешь есть? — спросил я. — Сейчас я сбегаю в деревню за похлебкой.

— Нет, нет! Не оставляй меня, я ничего не хочу, — испуганно сказала она и добавила: — Мы будем работать на рисовых полях в Тхайнгуене. Ты знаешь, как я ловко сажаю рассаду. Наша дочурка ни в чем не будет нуждаться.

Она еще бормотала что-то о том, как мы будем жить, но вдруг глаза ее затуманились. Она изо всех сил сжала мне руку, слезы брызнули у нее из глаз:

— Милый! Я умираю… Я чувствую, как у меня холодеют ноги…

Это были ее последние слова.

Итак, вслед за матерью из жизни ушла моя жена. Казалось, тот самый священный огонь погас навсегда. Наши песни умерли на задних дворах конюшни, в заброшенных хижинах, открытых всем ветрам.

Я похоронил Ныонг возле дороги, какие-то сердобольные крестьяне помогли мне, а потом я двинулся дальше, в горные края, с дочуркой Бикь за спиной. Там мне удалось наняться в батраки. И только революция перевернула нашу жизнь. Я ушел в Народную армию, а малышку Бикь удочерила моя рота.

Чем больше взрослела дочка, тем сильнее походила она на свою мать. И не только внешностью. У нее были те же вкусы, тот же характер, тот же голос и тот же священный огонь в крови… Она начала петь почти сразу же, как только научилась говорить. И она стала актрисой, она играет главные роли в армейской театральной труппе. В пятьдесят четвертом году, когда мы уходили сражаться под Дьенбьенфу, я передал ей материнский платок.

— Храни его: это память о твоей матери, о твоей бабушке и о твоем отце, если… если случится так, что я не вернусь.

Но я вернулся. А Бикь осталась актрисой. Видя, что я часто грущу, она мне говорит:

— Женись, отец! Ты не должен вечно жить прошлым.

Но я думаю иначе. Я убежден, что нельзя забыть той ночи, когда я искромсал ножом свои театральные костюмы, и того, что было потом. Это надо помнить, чтобы оценить то, что принесла нам революция.


Перевод Н. Никулина.

СТАРЫЙ ДРУГ

Порыв холодного осеннего ветра распахнул окно, и в теплой комнате вдруг повеяло свежестью. Чаунг вздрогнул. Он дотянулся до окна, закрыл его и опять уютно развалился на новеньком диване. Потом мельком взглянул на часы. Казалось, рабочий день только-только кончился, Чаунг всего лишь успел поужинать, и вот вам, пожалуйста, уже почти семь вечера. Он взял толстый еженедельник и стал лениво перелистывать. Глаза его были устремлены на журнальные столбцы, а мысли заняты совсем другим. К половине восьмого ему опять надо быть у себя в учреждении. Без него там у них ничего не получится, без него будет не совещание, а так, одна видимость… И всюду нужен глаз да глаз. А что поделаешь? Иначе у самого на душе не спокойно. Попробуй только ослабить поводья, там такое пойдет…

Из другой комнаты послышался голос жены.

— Ут, посмотрите, пожалуйста, — говорила Ван домработнице, — не поспел ли чайник, заварите чай и подайте Чаунгу. Да, и еще, вымойте ноги малышу. Я пока котелок отскоблю, рис варила сегодня на таком сильном огне, что если сразу не отчистить, потом и вовсе не отдерешь.

Уловив в голосе жены нотки нежной заботливости, Чаунг почувствовал, как ощущение какого-то душевного уюта переполняет все его существо. Он отложил журнал и еще раз взглянул на часы. Протянул руку к пачке душистых сигарет, взял одну, размял в пальцах, закурил. Благоуханный дым облачком растекся по комнате, повис у оконного стекла, запутался в занавесях из цветного шелка.

Чаунг залюбовался белым дымком, витавшим в шелковых складках. Глаза его затуманились. Что такое счастье, если не такие вот осязаемые мелочи? Этот ласковый женский голос, в котором звучит забота о тебе, этот занавес из тонкого шелка, этот тихий уютный вечер после трудного рабочего дня… Вчера, беседуя с журналистами, послушал, как эти парни рассуждают о счастье, и даже не по себе стало. Право же, пустая болтовня… Что они знают о счастье? Пусть философствуют себе на здоровье, а я скажу вам, что счастье должно быть конкретным и ощутимым, как любой рабочий план. Осточертело это глупое умничание и разные красивые слова. Чаунг прищурил глаз, глубоко затянулся сигаретой и чуть-чуть улыбнулся уголком губ. Это был верный признак, что он доволен. И это довольство тихой радостью разлилось в его душе. Он снова прислушался к голосу жены:

— Ут, не забудьте потом повязать мальчику шарф, а то уже начинаются осенние ветры. И уговорите его, пожалуйста, лечь в кроватку пораньше, меня вечером не будет.

Тут Чаунг вдруг вспомнил, что сегодня концерт. После обеда прислали пригласительный билет для него и жены, они собрались было ехать вдвоем, а тут вдруг это совещание, и теперь Ван придется пойти одной.

С улицы донесся голос из репродуктора… Чаунг рассеянно слушал последние известия о событиях в Южном Вьетнаме. Что-то вдруг спугнуло его мечтательное настроение. Он погасил сигарету и собрался было встать, но тут в комнату вбежала Ван. Рукава кофты она закатала, обнажив белые мокрые руки. Он взял эти руки и привлек ее к себе.

— Переодевайся скорей, а то опоздаешь.

— Раз ты не идешь, я тоже останусь дома.

Чаунг молча залюбовался женой. На овальном лице изящными дугами темнели брови, которые так гармонировали с милым носиком, тонкими губами. Ван была хороша кроткой и неброской красотой. Она по-прежнему была красива, хотя со времени их свадьбы прошло немало лет.

Чаунг обнял жену и крепко прижал к груди.

— Ну не капризничай, у меня дела. Поедешь на концерт одна, не пропадать же билету.

Ван сняла руки мужа со своих плеч, прошлась мимо зеркального шкафа, поправила прическу и повернулась к Чаунгу.

— Что ж, пусть будет по-твоему. Но в таких случаях принято наряжаться, а мне это как-то не по душе. Мне больше нравится, когда мы в субботу просто сами покупаем билеты и идем в театр, чувствуешь себя свободно, не приходится все время быть начеку. Ладно, я сейчас оденусь.

Чаунг бросил на нее долгий взгляд:

— Подожди меня, дорогая. С минуту на минуту подойдет моя машина, мне ведь на совещание. И тебя кстати подвезу. Не придется добираться на велосипеде, крутить педали.

— Нет, нет, — отозвалась Ван. — Я лучше пройдусь пешком.

Чаунг сдул табачный пепел с рубашки:

— Ты все боишься слухов да пересудов. Зачем обращать внимание на такую чепуху? Мы заслужили, чтобы пользоваться благами больше, чем иные. Это досталось нам не даром…

Ван промолчала. Может, она в чем-то несогласна с ним. В последние годы, особенно с тех пор, как супруги перебрались в Ханой и Чаунг получил высокий пост, у Ван время от времени вдруг появлялось какое-то смутное несогласие с мужем.

Ван открыла шкаф, вынула красивое платье аозай[70] из дорогой ткани, надела его и залюбовалась своим отражением в зеркале.

— Милый, а ведь это платье очень идет мне, правда? Но я почему-то стесняюсь его надевать. Не привыкла, видно.

Она вынула из шкафа шерстяной шарф и протянула его Чаунгу:

— Возьми, пожалуйста, уже холодает.

Чаунг старательно закутал шарфом шею. Надел свой обычный наглухо застегивающийся китель. Стоя перед зеркалом, пригладил воротник, теперь они оба сразу отразились в большом зеркале. Его массивное квадратное лицо с чуть поредевшими бровями и холеной белой кожей казалось солидным и внушительным. Он взглянул на жену. Ее фигурка оставалась почти такой же тонкой и стройной, как и в двадцать лет, когда она работала в комитете женского союза того самого района, куда случайно назначили Чаунга. За годы, прошедшие после войны Сопротивления, Ван немного пополнела, но кожа сохранила свой прежний чуть свинцовый оттенок. Сегодня, в этом наряде, она казалась еще привлекательнее. И почти исчез, не бросался больше в глаза этот самый чуть-чуть сероватый оттенок кожи. Чаунгу пришло в голову, что никогда еще он не видел Ван такой красивой. Он порывисто обнял жену и поцеловал в щеку.

— Милая, припудрись, — сказал он.

Ван попыталась было высвободиться из объятий мужа:

— Что с тобой? Прямо сумасшедший, едва не задушил. С тебя штраф…

— Штраф так штраф, я готов заплатить, — засмеялся он.

Ван тихонько прижала ладони к щеке мужа.

— Полно. А то смотри — дождешься у меня, будет наказание…

Раздался стук в дверь, Чаунг тотчас выпустил из объятий жену, быстрым шагом подошел к дивану, уселся и притворился, будто поглощен журналом.

— Войдите, — громко сказал он.

Домработница Ут, робко приоткрыв дверь, просунула голову и едва слышно, заикаясь, сказала:

— Извините, к в-вам гость.

Чаунг машинально взглянул на часы: они показывали три минуты восьмого. Он посмотрел на жену:

— Гость? Кто-нибудь из знакомых или чужой?

— Чужой, — отвечала Ут.

— Чужой? Странно. Кто же это: мужчина или женщина?

— Мужчина. Я никогда его раньше не видела. Похоже, что он прямо с поезда. За спиной мешок, а в руке плетеная клетка с голубями. Я сказала, что вы заняты, и велела ему подождать на улице.

Чаунгу все это явно не нравилось:

— Хм… Плетеная клетка с голубями? Хм… Может, вы скажете ему, что дома никого нет?

Ван повернулась к мужу:

— Давай сначала узнаем, кто пришел, ведь время у нас еще есть. Машина пока не приехала.

Чаунг рывком отложил в сторону журнал:

— Ладно, Ут, пригласите его.

* * *

Чаунг одернул свой наглухо застегнутый китель с отложным воротником, еще раз взглянул на часы и вышел в гостиную; там он расположился в кресле, обтянутом кремовым штофом. Он опять сделал вид, что углубился в чтение, лицо его приняло холодное, официальное выражение, но в прищуре глаз угадывались тревога и раздражение.

Раздался стук входной двери, смех, по дорожке, усыпанной галькой, зашуршали сандалии.

Дверь распахнулась, и в комнату ворвался свежий, прохладный воздух. Из темного дверного проема шагнул мужчина лет тридцати в полинявшей простой крестьянской одежде черного цвета, в руках он держал клетку с голубями, за плечами болтался матерчатый мешок. Мужчина на мгновение остановился, пристально посмотрел на Чаунга, потом радостно рассмеялся и шагнул прямо к нему:

— Ха-ха-ха! Небеса! Так вот где я застукал тебя, дружище.

Чаунг поднялся, на его лице было написано недоумение и промелькнула тень неудовольствия столь вольным обращением. Чаунг подошел к гостю, с достоинством протянул руку и вымолвил ледяным тоном:

— А-а, здравствуйте…

Незнакомец схватил белую, холеную руку Чаунга, сильно и грубовато тряхнул и, не дожидаясь приглашения хозяина, потащил его прямо во внутренние комнаты:

— Ха-ха! Ну вот, наконец-то! — говорил он, с трудом переводя дух. — Признаться, сперва я тебя не узнал. Но я решил: на этот раз во что бы то ни стало разыщу старого друга. А женушка моя, право же, пророк. Я было не хотел брать с собой голубей, боялся, не найду тебя. А женушка все свое: бери-бери, вдруг повезет, найдешь его, будет гостинец из деревни. Дело-то, понятно, не в ценности, а дорого, что от старого друга.

Чаунг продолжал с недоумением вглядываться в гостя. Вроде бы что-то знакомое есть в этом лице… В самом деле, очень знакомое… Эти чуть-чуть раскосые глаза, и густые черные, как будто подведенные углем брови, этот большой рот, эти крупные крепкие белые зубы, этот громовой голос, которым бы только приказы отдавать. Все это удивительно знакомо. Ясно, что перед ним кто-то из старых знакомых, но кто именно, Чаунг припомнить не мог. Поэтому он, строго поглядывая на гостя, отвечал лишь вежливыми междометиями:

— А-а, о, да…

А гость продолжал без передышки:

— Так вот, я эту клетку взял. И не ошибся. Конечно, у тебя здесь всего хватает, но это же гостинец из деревни. Завтра поджарим, полакомимся. Их надо обработать, потушить хорошенько на медленном огне, добавить бобов, вкусно будет, просто на редкость. Известно, работа здесь у вас в этом Ханое тяжелая…

Чаунг указал на кресло:

— Пожалуйста, прошу садиться, отдыхайте…

От этих слов гость еще больше развеселился:

— Ну и ну! Ты со мной обращаешься точно с высоким гостем: «прошу», «пожалуйста»… Слушай, вот что… В Ханое воздух нечистый, не то что у нас в деревне. Тебе надо брюхо набивать хорошенько, тогда будешь работать как следует на благо народа. Правильно я говорю?

Гость снял с плеча матерчатый мешок и положил на стол, а клетку поставил на пол, даже не заметив, что он выложен красивой кафельной плиткой:

— Вон они тут, голубчики. Теперь им тепло. А то порода эта холода совсем не терпит. Завтра я тебя таким блюдом угощу…

Две морщины резко обозначились на лбу у Чаунга — мозг его напряженно работал. Он старался отыскать в памяти имя этого человека и не мог. В годы, когда приходилось работать в разных районах, друзей было не перечесть. А гость, видно полагая, что хозяин узнал его, все говорил, все радовался. Чаунг, успокоившись, сидел рядом. Он то посматривал на часы, то в окно, то вставал и заглядывал в соседнюю комнату, стараясь показать гостю, что он очень занят и у него нет времени. Выражение его лица все время менялось. То на нем читалось недоумение, то оно становилось холодным и официальным, как бы предостерегая гостя от чрезмерной фамильярности. Ведь их могут увидеть люди, возможно и подчиненные Чаунга, а в их присутствии любая фамильярность была бы непристойной. Чаунг всегда старался быть с людьми сдержанным и холодно-корректным. Он полагал, что при его высоком положении это самый лучший способ обращения. Если кто-нибудь начинал «тыкать» его по старой привычке, Чаунг умел осадить такого невежу и взглядом или словом дать понять, с кем он разговаривает… Но вскоре на лице Чаунга опять появилось выражение растерянности. Странный гость со своей громогласной веселостью и непосредственной наивной болтовней оказался непробиваемым. Чаунг попытался принять строгий вид. С непроницаемым лицом он разлил чай и, подавая маленькую чашечку гостю, учтиво сказал:

— Прошу, выпейте чаю. Извините… Как вас звать?

В чуть-чуть раскосых глазах гостя вспыхнуло на миг изумление, потом он расхохотался и что есть силы хлопнул хозяина по плечу.

— А, вон оно что! Так ты, значит… ты меня не узнал, дружище? Я Хоай. Забывчив ты, я посмотрю. Хоай из Тханьфаунга! Теперь вспомнил?

Гость посмотрел своим ясным взглядом прямо в глаза Чаунгу. И Чаунг в самом деле вдруг вспомнил. Ах да… Хоай, Хоай из Тханьфаунга… Когда-то, десять с лишним лет назад, Чаунг был низовым партработником в Тханьфаунге, тогда он обедал и ужинал в доме Хоая… Картины тех лет всплыли в памяти Чаунга. Тогда его, молодого работника, перевели в освобожденный район. Шла война. Он нашел пристанище в доме Хоая. Тот тоже был низовым кадровым работником. Почти сверстники, они стали закадычными друзьями, несмотря на то, что Хоай был потомственным крестьянином, а Чаунг горожанином, да и образования Хоаю не хватало. Суровая война Сопротивления сгладила эти различия. Мать Хоая считала Чаунга сыном. Сначала Чаунг говорил ей: «вы», «уважаемая», но потом стал звать ее мамой, как и Хоай.

Чаунг поднял глаза и всмотрелся в сидевшего перед ним человека, поредевшие брови его изогнулись. Знакомые издавна черты вдруг явственнее проступили в облике старого друга, который сильно изменился: похудел и постарел. После десяти с лишним лет разлуки, после таких перемен в своей жизни Чаунг почти совсем забыл этого человека. Дружба Чаунга с Хоаем, наверное, была тоже искренней, но для него она осталась чем-то заурядным и преходящим, как и все обыденное. А для Хоая встреча с Чаунгом оказалась самым глубоким впечатлением жизни, которая прошла в деревне за живой изгородью из бамбука, — Хоай помнил его и никогда не забывал. Чаунг все вглядывался, подняв брови, в опаленное солнцем лицо Хоая. Да, но зачем этому крестьянину вдруг понадобилось добираться до него, Чаунга? Может быть… И вдруг все прежние воспоминания исчезли. Чаунг быстрым взглядом окинул друга. М-да… В наши дни это вполне обычное дело. Не привела ли к нему гостя какая-нибудь просьба? К примеру, он может попросить, чтобы Чаунг пристроил его где-нибудь в городе. Очень, очень возможно. Или по меньшей мере… Чаунг не стал додумывать, что по меньшей мере. Ясно, что с этими старыми друзьями нужна прежде всего осторожность. Как бы то ни было, его нынешнее положение, его высокий пост заставляет держаться совсем иначе, чем прежде. Решив так про себя, Чаунг не пожелал проявить радости и после того, как узнал друга. В подобной ситуации попробуй проявить излишнее радушие, потом не оберешься хлопот. Однако Чаунг все же отбросил маску суровой холодности и с деланной теплотой проговорил:

— А-а… да, Хоай… Вспомнил. Ну вот, чай…

Старый друг снова рассмеялся, показывая свои крупные, но белые и блестящие зубы.

— То-то. Я не сомневался, что ты меня сразу признаешь. В деревне женушка мне говорила: мол, смотри, друг тебя не признает, ты там со стыда сгоришь. Я ей, понятно, ответил: Чаунг не такой парень, мы с ним как родные братья. А женушка говорит: ведь уже десять лет с хвостиком минуло, тебя наверняка давно уже забыли. Я ответил ей, что посмотрим, чья возьмет. И поехал.

Фу, как нескладно выражается этот тип, какую околесицу он несет… Чаунгу стало не по себе от того, что старый друг сидит в его доме. Он почувствовал себя как человек, которому вдруг приходится ни за что ни про что терпеть неудобства. Чаунг многозначительно взглянул на часы, желая, чтобы гость это заметил. В ту же минуту у ворот послышался автомобильный гудок. Ворота распахнулись, и вскоре в комнату вошел шофер:

— Прошу вас, машина подана.

Чаунг нерешительно посмотрел на старого друга, улыбнулся краешком губ:

— Прошу извинить. Такое дело… У меня совещание.

Помолчав, Чаунг произнес, запинаясь, с вымученной улыбкой:

— А как насчет ночлега? Ночуешь здесь? Да?

Хоай так и прыснул:

— Какой может быть разговор? Неужели я от тебя пойду куда-то искать ночлег? У тебя, я понимаю, дела…

— Да, дела.

— Это я знал наперед. Такая уж у вашего брата доля.

Ван уже давно прислушивалась к разговору. Когда же раздался сигнал автомобиля, она вошла в комнату.

— Поедем, дорогая, — обернулся к ней Чаунг. — Да, познакомься с моим… — он замялся, — другом. А это Ван — моя жена.

Хоай посмотрел на Ван. При виде этой изящной женщины в красивом наряде он оробел, но через минуту робость исчезла.

— Подумать только, — сказал он, весь сияя, — а я и не знал. Мне-то казалось, что он так и останется холостяком.

Ван успела заметить прозрачность этих чуть раскосых глаз под черными, как бы подведенными углем бровями, и в ее взгляде на мгновение мелькнула растерянность, не отрывая глаз от подола своего платья, она улыбнулась:

— Вы к нам погостить? Простите, я была занята и не смогла сразу выйти к вам поздороваться.

Хоай покачал головой и замахал руками:

— Бросьте, какие могут быть со мной церемонии. Я ведь здесь свой человек. Спросите-ка старину Чаунга. Нас, как говорится, одна вша ела.

Хоай повернулся к Чаунгу:

— А теперь старина Чаунг взлетел, высоко взлетел.

Чаунг не отвечал. Он наклонился к плетеной клетке на полу. Пара голубей била крыльями в своей тесной тюрьме. Чаунг взял клетку и, подойдя к двери, крикнул:

— Ут, где вы? Будьте добры, отнесите-ка это на кухню.

Ван стало вдруг как-то не по себе от бестактности мужа. Неужели он не понимает, что делает, или, может, он ценит дружбу дешевле, чем пол, выложенный цветной кафельной плиткой? Холодное высокомерие в первые минуты встречи, а потом вежливая сдержанность — все это давало пищу для размышлений. Видно, не спокойно на душе у Чаунга. И чтобы Хоай не обратил внимания на странности мужа, она налила полную чашечку чая и придвинула ее Хоаю:

— Пейте, пожалуйста.

А тот так и сиял, радуясь встрече со старым другом, которого не видел многие годы, но твердую веру в которого сохранил.

— Скажи только, чтоб не оставляла клетку на сквозняке. Ночи теперь холодные, пропадет птица, — проговорил он, покосившись на Чаунга.

Опять вошел шофер, чтобы поторопить своего начальника.

— Ну ладно, ты… отдыхай, друг… А у меня срочное дело, — сказал Чаунг. — Очень жаль… конечно. Ут, пожалуйста, приготовьте постель для Хоая. Ван, едем, дорогая, уже опаздываем. Ну извини, Хоай, будь как дома.

Ван вдруг села напротив Хоая и, обернувшись к мужу, сказала:

— Я останусь. Поезжай один, дорогой.

— С какой это стати? — удивился Чаунг.

— Мне не хочется сидеть одной на концерте.

В голосе Ван слышались едва заметные сердитые нотки. Но Чаунг не обратил на это внимания, он быстро зашагал к машине. Затарахтел мотор, крякнул гудок, автомобильные шины зашуршали по дорожке. Ван придвинула чашечку с чаем Хоаю.

— Вы… вы пейте, пожалуйста, — сказала она, тихо улыбнувшись. — Муж так занят, в глазах темно. Все спешит, все торопится.

— Я и сам вижу. Сейчас без дела никто не сидит. А уж Чаунга-то я знаю хорошо. В работе он зверь, с головой уходит в дела, о себе и думать забывает, — проговорил Хоай, прихлебывая чай.

Услышав эту искреннюю похвалу мужу, Ван почему-то смутилась и, чтобы переменить тему, спросила:

— Вы с поезда, наверное, устали. А поужинать успели?

Как бы что-то вспомнив, Хоай задумался, а потом, широко улыбнувшись, ответил:

— Нет, не успел.

Ван положила перед ним кипу журналов, а сама побежала переодеться. Бросив нарядное платье на кровать, она принялась хлопотать на кухне. Ей не хотелось просить Ут о помощи, и она со всем усердием занялась ужином для Хоая. Сама не сознавая того, Ван хотела загладить вину за холодный прием, который Чаунг оказал старому другу.

* * *

Часам к восьми ужин был готов. Ничего особенного в доме не нашлось, но Ван постаралась сварить суп повкуснее и успела съездить на велосипеде на соседнюю улицу и кое-что прикупить. Когда она внесла поднос с едой, Хоай даже вздрогнул:

— Ой, зачем такая роскошь! Если так тратиться, никаких денег не напасешься. Я понимаю, Чаунг занимает видное положение, но в Ханое деньги так и текут: то одно, то другое. Без экономии нельзя.

Ван стало неловко, щеки у нее раскраснелись отчасти потому, что она хлопотала у очага, а отчасти от этих слов, сказанных от души.

— Ничего, — проговорила она, — в кои-то веки вы к нам заехали. Ну, а экономить, конечно, нужно круглый год.

— Если вы меня будете так угощать, то я к вам больше и показаться не посмею. Однако, коль еда на подносе, надо есть.

Хоай придвинул к себе поднос:

— Вы-то, наверное, не знаете, а ведь мы раньше с вашим Чаунгом были неразлучными друзьями. Потом прошло десять лет, пути разошлись: я там, он здесь. Я все разыскивал Чаунга.

Ван, видя, что Хоай за разговорами забыл о еде, напомнила:

— Кушайте, а то остынет.

Хоай взял чашку горячего риса, поел с аппетитом и поставил чашку на поднос:

— Случилось это году в сорок девятом или пятидесятом. Старину Чаунга перевели с повышением, он уехал, а я так и живу в своих родных краях. Образования-то у меня нет, потому я как был «низовым», так и остался. А Чаунг — голова. Я и тогда ему говорил: здесь ты точно рыба на мелководье, с твоими способностями тебе нужно дело покрупнее. Жизнь показала, что и я в людях кое-что смыслю. Давно я хотел разузнать, как сложилась жизнь моего друга. Наконец в прошлом году встретился мне один наш общий знакомый, он мне и сказал, что Чаунг в Ханое, на высоком посту. Выходит, что я был прав. У старины Чаунга голова отличная… Вот и подумал я: как бы то ни было, а старого друга я навещу, вспомним, как спали вместе на одной рваной циновке. Да до сих пор все разные хлопоты мешали, никак не удавалось выбраться. Женушка до последнего дня меня отговаривала. И жатва, мол, скоро, и путь дальний, хотя вроде и поезда ходят, и пароходы. Работы в деревне, знаете, невпроворот. Но я сказал: отпустите меня на несколько дней к другу. По правде говоря, женушка моя сейчас в интересном положении. Но я все-таки поехал проведать друга. Думаю: если сейчас не поохать, народится ребеночек, тогда года два-три пройдет, прежде чем удастся вздохнуть чуть-чуть свободнее. Вот и приехал, повидал старину Чаунга, с вами познакомился и на душе легче стало.

Все это Хоай выпалил единым духом, сияя. Ван не осмеливалась его перебивать. Хоай, окончив говорить, широко улыбнулся и опять с аппетитом принялся за еду. Большими загрубевшими пальцами, почерневшими от работы, он неловко держал тонкую фарфоровую чашку. Ван время от времени подкладывала ему еще рису. Подцепив палочкой кусочек соленья, Хоай поднял свои черные, будто нарисованные углем брови и посмотрел на нее.

— А вы молодчина, живете в Ханое, но овощи солить умеете. В деревне у нас это главная еда. Как только принимаюсь за соленые овощи, всегда вспоминаю один смешной случай. Когда старина Чаунг жил у нас в доме, была еще жива моя мама. Как-то она купила немного овощей и велела Чаунгу нарезать для соленья. Не знаю, как уж это у него вышло, только Чаунг изрезал все на мельчайшие кусочки, будто для каши. Мама так смеялась, так потешалась, вот, мол, что значит городской — в школу ходил, с детства забот не знал, ему никогда и овощи резать для соленья не приходилось. Представьте, какое чудно́е блюдо пришлось нам съесть в тот раз!

Ван улыбнулась. Ее заразило искреннее веселье Хоая, заинтересовали его немудреные рассказы. И, глядя на него, она снова подумала, что муж держал себя со старым другом недостойно. Ван было стыдно слушать, как Хоай с искренней теплотой говорит о Чаунге, как расхваливает его. Подчеркнутая вежливая холодность мужа казалась ей непонятной. И Чаунг выглядел теперь недостойным такого искреннего отношения. Но может, она слишком строго судит о муже? Ведь он безумно занят, у него нет и пяти свободных минут… К тому же Чаунг вначале даже не узнал друга… Да, но разве таких друзей забывают? А впрочем, если подумать, и в этом, пожалуй, ничего особенного нет. Сколько друзей было у Чаунга за эти годы, какие-то лица могли и стереться в памяти. Но после того, как Чаунг узнал Хоая, почему он ни единым словом, ни единым жестом не показал, что верен прежней дружбе. Ван почему-то вспомнила о своих маленьких тайных несогласиях с мужем, которые с некоторых пор накапливались в душе. Нет, наверное, она слишком горячится, возводит на мужа напраслину. И она решила сказать несколько хороших слов о муже, чтобы поддержать Хоая, но почему-то промолчала. Хоай же не обратил внимания на задумчивость Ван и тревогу в ее глазах. Отставив чашку, он аккуратно сложил палочки для еды.

— Не стесняйтесь, кушайте еще, — проговорила Ван.

Хоай тихонько щелкнул по своему кожаному поясу и улыбнулся белозубой улыбкой.

— Наелся. А стесняться не в наших правилах. Так уж у нас заведено. Словом, деревня — деревней, юлить не умеем, говорим все, как есть.

Хоай опять засмеялся. И от этого смеха как бы поблекли те оправдания, которые Ван придумала для мужа. После ужина Хоай хотел было вымыть посуду, но Ван решительно воспротивилась.

Она открыла кран, от холодной воды онемели кончики пальцев, но она продолжала старательно мыть посуду. И ей вдруг стало тревожно, когда она поняла, что ее уважение к мужу, кажется, тает и тает…

* * *

Часам к десяти Хоай уже похрапывал на односпальной кровати. Он спал, завернувшись в одеяло, которое привез с собой. Хоай наотрез отказался, когда Ван намекнула, что он мог бы укрыться ватным одеялом, которым обычно пользовались они сами, ведь в доме найдется еще одно одеяло, которым они могли бы укрыться, хоть оно и старенькое.

— Спасибо. Одеяло пригодится вам самим. Я все предусмотрел. Захватил одеяло из дому. От людей наслышался, что если едешь к другу в Ханой и в холодное время не захватишь с собой одеяло, а летом сетку от москитов, то как бы ни любил ты друга, наделаешь ему хлопот. Так что, я все знаю.

Ван не посмела дать Хоаю старое одеяло. Она закрыла окно в его комнате и пошла к себе в спальню.

Улица постепенно затихала. Только иногда по мостовой прошуршит машина, да по тротуару застучат туфельки на деревянной подошве. Откуда-то из темноты донесся далекий крик разносчика. Ван с беспокойством думала о муже, прежние мысли одолевали ее. Конечно, не надо торопиться с выводами. В чем-то он, может быть, и прав, но все-таки старая дружба… Дверь скрипнула и открылась. Ван услышала осторожные шаги мужа. Она притворилась, будто спит.

Чаунг надел пижаму и тихо лег в кровать. Малыш Куанг крепко спал рядом с Ван. Ее черные волосы как бы струились по белой подушке. Чаунг обнял жену и крепко поцеловал ее в щеку. Ван открыла глаза.

— Почему ты так поздно?

— Весь вечер говорил, даже горло заболело. Только что кончили. Ну, а как этот…

— Ты хочешь сказать — Хоай. Как ты странно говоришь о нем: «этот».

— Какая ты сегодня сердитая. Надолго к нам пожаловал Хоай?

— Он не говорил… А ты что, боишься, как бы с ним не было хлопот?

Чаунг помолчал и спросил опять:

— Зачем он к нам заявился? У меня сейчас нет времени принимать старых друзей, я не могу размениваться на мелочи. Он намекал на что-нибудь?

Ван почувствовала, что лицо у нее вспыхнуло:

— Ты считаешь, что поддерживать старую дружбу — это значит размениваться на мелочи?

Чаунг не ответил прямо.

— Дружба, — начал он, — основывается на общности идеалов, на верности общему делу. Надо обращать все помыслы к великому, общему для всех, а не… ну, словом, не стоит слишком много времени уделять мелочам, которые могут обернуться ненужными неприятностями…

— А по-моему, ты не прав. Великое, общее должно проявляться в малом, именно в том, что ты считаешь мелочами. Например, в верной дружбе.

— А разве я утверждаю, что верных друзей не надо ценить?

— Хоай рассказывал, что прежде вы были неразлучны, говорит, одна вша вас ела, на одной циновке спали.

— А я и не отрицаю, все это было… Но иногда люди используют это для того, чтобы извлечь выгоду. Да, когда оглядываешься на прошлое, эта дружба выглядит прекрасной, но сейчас она может оказаться не столь уж прекрасной. Надо быть осмотрительным, когда речь идет о прошлом, пусть даже прекрасном прошлом. Ты должна помнить, что сейчас проклятый индивидуализм проникает повсюду, он разъедает даже старую дружбу…

— Странную ты исповедуешь теорию. А я думала, что добрые воспоминания неизменно хороши и их надо уважать. Похоже, что ты совсем не понимаешь Хоая.

— Милая, не глупи. Сейчас новые времена, нельзя все мерить старой меркой. Не буду же я ради поддержания старой дружбы с Хоаем делить с ним сейчас одну рваную циновку, как прежде. Вот видишь, получается — ты призываешь к измельчению чувств.

— Ты уже мне и ярлык приклеил… Разве я говорю, что для поддержания дружбы надо спать на рваной циновке? Ведь иногда дорого просто дружеское участие, искренняя заботливость. Не обязательно спать вместе на рваной циновке. Главное — что у человека в душе. Вот я что думаю.

Чаунг бережно обнял жену и притянул к себе.

— Полно, уже поздно. И что это ты сегодня ударилась в морализм? Ведь все очень просто: Хоай — старый приятель, приехал погостить, но положение у меня теперь изменилось, я не могу с ним возиться, как раньше; мы будем его дважды в день хорошенько кормить и поить[71], и это уже славно. Не понимаю, чего ты так разволновалась из-за пустяков?

Помолчав, Чаунг добавил:

— А если он собирается о чем-нибудь просить, вот тут нужна осмотрительность. Необдуманный либерализм может обернуться неприятностью. Не следует давать волю эмоциям, тем более что эти эмоции целиком в прошлом.

Чаунг натянул одеяло на голову и еще крепче обнял жену. Из соседней комнаты доносился храп Хоая.

Высвободившись из объятий мужа, Ван повернулась к сыну. Чаунг уже через минуту спал, а она все ворочалась. После разговора с мужем она поняла, почему он был так осторожен и холоден с Хоаем. Чаунг умен, он все делает обдуманно. Но часто эта рационалистичность раздражала ее. Ван признавала, что не может соперничать с мужем, когда надо убеждать, доказывать, какое-то чувство собственной неполноценности заставляло ее так думать. И потому она редко что-либо обсуждала с мужем. Она никогда не противоречила ему: не хотелось вносить в семейные отношения атмосферу «политики», что ли… Сегодня Ван нарушила это правило. Она задумалась: может быть, соображения Чаунга и его осмотрительность не так уж беспочвенны. Ведь в жизни так часто встречаешь людей, которые пользуются знакомствами, злоупотребляют дружбой. Полным-полно ловкачей, которые, узнав, что один из друзей занял высокий пост, начинают донимать его просьбами, да еще такими, что ставят его в неловкое положение. Случалось и так: иной нахал, обманувшись в своих ожиданиях, начинал упрекать, а то и просто поносить высокопоставленного приятеля. Таких примеров Ван знала множество. Назначили, скажем, человека на высокую должность, дали оклад побольше, тотчас набежала родня — вообразили, что теперь тут можно кое-что урвать: одни просят в долг, а другие просто вымогают. Недаром же в старину говорили: «Коль один выбился в чины, все родичи живут его милостями». И сейчас такое нередко случается. Один товарищ сначала терпел, а потом всем напрочь отказал. Вот тогда-то посыпались упреки и клевета. Ван навещала его жену — свою подругу, — бедняжка как начнет рассказывать, чуть не плачет. Вспомнишь, смешно становится. Выходит, Чаунг прав. Может, я и в самом деле сентиментальна? Но ведь Хоай был его близким другом! «Одна вша ела, на одной рваной циновке спали». Чаунг не один месяц жил у него в доме. И вот спустя десять лет появляется старый друг. Он человек простой, искренний, открытый, этот Хоай… Тут совсем другое дело. С таким незачем держаться настороженно. Такого друга Чаунг сам должен был бы давно разыскать. А он считает, что надо быть осмотрительным даже тогда, когда речь идет о прекрасном прошлом? Чаунг несправедлив. Но почему же этот несправедливый человек так преданно любит ее? Она вспомнила, что думала о муже совсем недавно. Теперь она могла уже по-новому оценить перемены в характере мужа. У Чаунга появились привычки и мысли, которых не было в те далекие времена, когда молодые супруги, с ранцем за плечами, встречались ненадолго в лесу и, простившись, расходились в разные стороны. Да, Чаунг и сейчас любит ее. Это она знала. Он старается, чтобы она хорошо выглядела, была по-прежнему красива и молода. Но Ван, согретая этой преданной любовью, видела, как равнодушен он к окружающим, как фальшивит, пытаясь скрыть это равнодушие. Ван страдала. Она очень любила мужа и тревожилась, что в ее душе меркнет прежний образ Чаунга. Безусловно, Чаунг трудолюбив. Успехи придали ему еще больше энергии. А как уверенно он стал судить обо всем! Ван видела все это. Но поступки Чаунга вызывали у нее сомнения: что затаил он в глубине души? А может, все это упорство и трудолюбие только ради эгоистичных целей? Может, и его любовь к ней — тоже всего лишь проявление эгоизма? Вот к Чаунгу явился старый друг, он был его близким, задушевным другом в самые тяжелые дни, а Чаунг сразу стал хладнокровно прикидывать, как вести себя с ним. Почему он не обрадовался Хоаю? Значит… значит, Чаунг неблагодарный человек! Нет… может, Чаунг прав. Не надо спешить… Сколько людей способно ради корысти злоупотребить дружбой. Хоай тоже, может быть, такой. Возможно, Чаунг и прав. Но ведь этому человеку Чаунг многим обязан. К чему тогда расчетливость, напускная холодность? Странно… безразличие… а порой и лицемерие… В висках у Ван стучало. А рядом крепко спали муж и сын. С улицы было слышно, как шуршит по асфальту бамбуковая метла. Была поздняя ночь.

* * *

На следующий день, в воскресенье, Чаунга опять поглотили дела. Казалось, ему не хватает восьми рабочих часов, чтобы переделать все. Пришлось назначить совещание даже в воскресенье. Рано утром он торопливо вышел из дома и сел в машину. Днем пообедал, отдохнул и опять уехал на работу до самого вечера.

За обедом они перебросились несколькими фразами с Хоаем. Разговор вертелся вокруг одного и того же: говорили о дождях и жаре, о деревенских заботах, немного о положении с продовольствием, немного о политике. Чаунг старался быть сдержанным, не слишком официальным, но и не очень дружелюбным.

Хоая же не покидало хорошее настроение, он буквально не мог рта раскрыть, чтобы не помянуть старую дружбу. Ясно, что для Хоая в этой дружбе было заключено очень многое… Он ни в чем не подозревал своего друга, не догадывался, что тот с досадой думает о нем. Чаунг же был вежлив и любезен. Хоай отметил про себя, что Чаунг стал немного черствым… Но ведь он так занят. Кругом кипит работа, и он в самой ее гуще. Зато Ван так заботилась о Хоае, что у того создалось самое хорошее впечатление о семье друга, он был уверен, что здесь очень хорошо относятся к нему. И был доволен.

Искренняя простота Хоая и вчерашний разговор с Ван заставили Чаунга задуматься. Воспоминания тоже нашли отклик в его душе. В такие минуты он долго смотрел Хоаю прямо в глаза, пытаясь понять, нет ли у приятеля какой-то затаенной мысли. Но глаза Хоая смотрели открыто, они так и сверкали из-под густых угольно-черных бровей. Может, вовсе и нет у него никаких задних мыслей? Но мало ли что: сейчас нет, а завтра будут. А потому осторожность не повредит. В любом случае излишняя чувствительность здесь ни к чему, и, конечно, не стоит предаваться сентиментальным воспоминаниям. Не исключено, именно тогда старый приятель обнаружит свои намерения, которые пока что скрывает. Неизвестно еще, к каким осложнениям могут привести сантименты, особенно если перед тобою друг, который не занимает, как ты, высокого поста. Так рассуждал Чаунг. У себя в учреждении он редко бывал на дружеской ноге со своими сотрудниками. Он всегда старался сохранять строгий тон и держал людей на расстоянии. Даже тем, к кому он питал симпатию, он не показывал своих чувств. Именно таким, считал он, должен быть стиль руководителя, если этот руководитель не хочет расстаться со своей должностью. Он не одобрял свободной дружеской манеры, которую усвоили некоторые начальники, не признавал обращения к подчиненным на «ты». Все это, конечно, вело к фамильярности и зачастую создавало трудности. Такой руководитель легко может оказаться на поводу у своих сотрудников.

На следующий день, взяв на руки сынишку Чаунга, Хоай отправился гулять по Ханою. Хоай впервые был в столице, а потому все изумляло и радовало его. Нагулявшись, Хоай долго играл с мальчиком, весь дом прямо содрогался от их смеха. А Ван чувствовала себя, как преступница, она все время словно боялась чего-то. Иногда ей хотелось, чтобы Хоай поскорее уехал. Тогда он сохранил бы в своей душе образ Чаунга таким же прекрасным, как прежде. Поэтому, встречая простодушный взгляд Хоая, который ни о чем не подозревал, она испытывала смущение.

После ужина все собрались пить чай. На этот раз Чаунг был дома. Ван вязала шапочку для сына. Чаунг выпил чашечку чаю и уткнулся в газету. Хоай посадил мальчугана на колени и забавлялся с ним. И вдруг он обратился к Чаунгу:

— Эх, чуть было не забыл. Чаунг, старина, хочу я тебя попросить об одном одолжении. Скажи…

Чаунг, словно не слыша его, уставился в газету, но успел тайком бросить взгляд на Ван, как бы говоря: «Ну вот, пожалуйста. Кто прав?» Ван поймала этот насмешливый торжествующий взгляд, она опустила голову и только быстрее заработала спицами. В эту минуту малыш уронил мячик, который подпрыгнул несколько раз и закатился под шкаф. Хоай, не закончив своей просьбы, бросился на помощь малышу и, улегшись на пол, пытался вытащить мяч из-под шкафа. Видя, что дядя сует под шкаф и голову, малыш со смехом взъерошил Хоаю волосы. Целыми днями он увивался возле Хоая. Ему очень нравился этот добрый, заботливый дядя. А каких куколок он умеет вырезать из пробки! Они умели разевать рот и двигать руками.

Поскольку Хоай так и не успел сказать, какая у него просьба, у Чаунга было время, чтобы обдумать несколько предположений, родившихся у него в голове. О чем хотел попросить Хоай? Чтобы его пристроили в городе и он мог насовсем уехать из деревни? Эта мысль сверлила Чаунга со вчерашнего вечера. Если так, то просителя легко поставить на место. Нужно отказать ему наотрез, без всяких церемоний. Вообще-то, конечно, можно было бы помочь ему, не нарушая никаких принципов и правил. Но стоит только уступить один раз, и за этой просьбой пойдут другие, начнутся неприятности да осложнения. А может, Хоай хочет попросить денег?.. Чаунг бросил взгляд на приятеля, который все пытался выудить мячик из-под шкафа. Очень может быть… Что бы там ни было, но ясно одно — Хоай хотел о чем-то просить его. Если эта просьба касается денег, Чаунг, разумеется, мог бы дать ему немного, но, тогда кто может поручиться, что Хоай не станет попрошайничать часто. А потом уж держись… Беда, да и только! Эти мысли мгновенно пронеслись в голове у Чаунга, и лицо его выражало смущение и растерянность. Он протянул руку к коробке с душистыми сигаретами, взял одну, размял в пальцах, закурил, выпустив тонкую струйку дыма. Он снова взглянул на жену. Ван, по-прежнему наклонив голову, быстро работала спицами. Сомнения одолевали ее.

Когда Хоай достал наконец мяч, Чаунг нашел наилучший, как ему казалось, выход. Надо предупредить Хоая, не дать ему произнести свою просьбу вслух, тогда не придется откровенно и решительно отказывать. Это лучше всего. Чаунг решил направить разговор в другое русло и, когда Хоай с малышом на руках вернулся к столу, спросил:

— Хоай, а какие у вас в этом году виды на урожай? Работы небось много. Ловко ты сумел оттуда сбежать, пусть даже и на время.

Хоай, похлопывая малыша по спинке, заулыбался:

— Работы круглый год столько, что в глазах темно. Так-то, старина. А вырвался я сюда потому, что очень уж по тебе соскучился. Поверь, не от безделья это. Я уже говорил тебе, как женушка меня до самого отъезда отговаривала. Но я ей ответил, что очень мне нужно друга проведать; ей-то что: перелезла через изгородь и — уже у подружки. Уговорил все-таки, отпустила.

Хоай опять улыбнулся, показывая свои некрасивые белые зубы.

Черт подери, снова все та же пластинка: соскучился по другу, разыскивал друга. Чаунг ловко ушел от опасной темы.

— А что сейчас делают в деревне?

Хоай повернулся к Ван, его густые черные брови поднялись вверх.

— Посмотрите-ка, Ван, — проговорил он с усмешкой. — Старина Чаунг позабыл даже, как рис растят. Сейчас середина девятого месяца[72], колос уже золотится, люди распахивают землю под рисовую рассаду, готовятся сеять, а потом будут готовиться к жатве. Заговорил я про рис и вспомнил смешной случай. Тогда, понятно, мы были еще ребятами. Ты помнишь, дружище, как мы шли с тобой к Длинным полям? Идем через болота, я стал тебя пиявками пугать, а ты и впрямь перепугался, закричал, оступился и угодил в самую трясину, с головы до ног выпачкался. Как вернулись домой, мама меня за это совсем запилила. А пиявки и в самом деле страшные…

Ван посмотрела на Чаунга и рассмеялась. Чаунг кивнул:

— Как же, как же, припоминаю…

Хоай слегка постучал по столу.

— Были мы тогда совсем молодыми, и чего только с нами не бывало. За целую ночь не расскажешь. Когда ты, старина, уехал, мама очень по тебе скучала. Если к обеду есть что-нибудь вкусное, сразу про тебя вспомнит. А я ей говорю: «Полно, мама, у него широкая дорога, здесь бы он заглох». А она: «Я-то знаю, да жалко мне его, городской он и с малолетства только и знал, что в школе учиться, а теперь туго ему приходится, одни соленые овощи ест».

Чаунг быстро взглянул на Хоая:

— М-да… Добрая была старушка. А как все-таки рис в этом году? Неплохой? Теперь небось все убедились, что частый посев дает отличный эффект.

— Виды на урожай хорошие. У нас в кооперативе народ доволен. А частый посев… его с умом применять надо, все зависит от того, какая земля, какие удобрения. Да, Чаунг, а ты помнишь, дружище, Тан, ту милую девушку с хутора Динь?

Чаунг потер лоб:

— А-а, это ты про ту, которую мне твоя мамаша все сватала…

— Вот именно. Память у тебя что надо. Тогда-то мы шутили, а потом оказалось, что дело тут нешуточное. Ты уехал, а бедненькая Тан затосковала, все ждала тебя. Как только, бывало, встретит, непременно спросит, не собирается ли, мол, белолицый Чаунг вернуться в наши края. Жаль мне было девушку. Видно, полюбилось ей твое белое личико, потому и звала тебя белолицым Чаунгом. Потом мама моя видит, как она мается, и сказала девушке, что Чаунг, мол, уже женился — это чтобы Тан не ждала тебя и зря не надеялась.

Хоай скосил глаза в сторону Ван:

— Это я старые байки рассказываю, позабавить вас хочу. Вы не сердитесь. Старушка моя сама придумала про женитьбу Чаунга, чтобы Тан бросила о нем думать, а по правде сказать, мы тогда и знать не могли, что там со стариной Чаунгом.

Ван усмехнулась, посмотрела на Чаунга и еще ниже склонилась над вязаньем. Рассказ Хоая на мгновенье вернул Чаунга к милым воспоминаниям юности. М-да, где ты, милая Тан? Когда он жил у Хоая, она каждый день находила какой-нибудь повод, чтобы заглянуть к ним. То за ситом придет, то за листьями для приправы. А встретит Чаунга, смутится, покраснеет и сказать ничего не может. Как-то раз чуть на столб не налетела. Мать Хоая сказала тогда: «Нравишься ты ей. Не иначе как хочется ей за городского выйти». Было Чаунгу в тот год немногим более двадцати, и, когда он узнал, что девушка к нему неравнодушна, ему это польстило. Но потом он уехал из деревни и забыл о Тан. Сегодня же он снова как наяву увидел перед собой знакомую фигурку девушки с темноватой кожей и чувственным взглядом чуть удлиненных глаз.

— Теперь она небось замужем, — задумчиво проговорил Чаунг.

Хоай прыснул:

— Уж не думал ли ты, старина, что она тебя до сих пор ждет? Она вышла замуж в другую деревню, на том берегу реки Ма. Кажется, уже четверо, не то пятеро ребятишек. Иногда встречаю ее, когда она приезжает навестить родные места, и непременно спрашиваю в шутку, мол, не забыла ли она белолицего Чаунга. Она покраснеет и стукнет меня кулаком: дескать, вот тебе, насмешник.

Говоря это, Хоай строил уморительные рожи — Ван заливалась смехом. Чаунг тоже засмеялся, но сразу спохватился. С этими воспоминаниями дело зашло слишком далеко. Надо знать меру. Поговорили, и довольно. В нынешних обстоятельствах следует соблюдать умеренность во всем, что касается воспоминаний. И Чаунг поспешил перевести разговор:

— Скажи, Хоай, а газеты вы там получаете регулярно? Есть ли трудности в идеологической работе среди крестьян?

* * *

Так и текла беседа, искусно направляемая Чаунгом. Опять о дождях и жаре, о деревенских заботах, о положении с продовольствием, о политике. Хоай совсем забыл о своей просьбе. А часов в девять все разошлись спать.

Ван легла, укрыв одеялом малыша, ее мучил все тот же недоуменный вопрос, почему Хоай так и не произнес своей просьбы. Чаунг же был доволен тем, как он искусно ушел от опасного разговора, и полагал, что он своими намеками сумел дать понять приятелю: беспокоить его, Чаунга, просьбами не следует. Взаимоотношения остались прекрасными, ни один не может ни в чем упрекнуть другого.

Чаунг не торопился улечься в кровать, не спешил опустить полог, он сел рядом с Ван и закурил. Скосил глаз, затянулся, передвинул сигарету в уголок рта и выпустил дым. Это был признак того, что Чаунг доволен. Он мечтательно следил за тем, как дымок устремился, рассеиваясь, к окну и словно растворился в складках цветной занавеси из тонкого шелка.

* * *

Наутро Хоай сказал, что собирается уехать девятичасовым поездом. Дома ждут дела, да, и женушка, должно быть, уже беспокоится. Она наказывала, чтоб не задерживался. Да и самому уже не по себе — не знает, как там они без него.

Чаунг не сдержал радости:

— Вот как?! Передавай привет жене и детям. Будет время, приезжай погостить еще.

Ван взглянула на мужа. Тот уже снова сидел с невозмутимым видом. В глазах Ван мелькнуло что-то недоброе, ее брови слегка нахмурились, тонкие губы дрогнули и, заколебавшись на мгновение, она вдруг выпалила:

— Хоай, вчера вы хотели что-то спросить у мужа, да так и не спросили…

Чаунг метнул на жену выразительный взгляд и недоуменно пожал плечами. Он вынул изо рта сигарету, помял в пальцах и опять сунул в рот. Ван старалась держаться спокойно и делала вид, что не замечает тайных знаков мужа.

Хоай с размаху хлопнул себя по бедру:

— Вот беда! Котелок у меня совсем не варит. Не напомнили бы — совсем забыл. А потом бы раскаивался. У меня вот какая просьба: мой маленький все болеет и болеет, никакие лекарства не помогают, слышал я, есть в Ханое отменный детский бальзам из деревни Ваунг. Я и хотел спросить Чаунга, не продают ли где его здесь? Я бы купил немного. А нет, так не надо. Если вы знаете, где продается этот бальзам, скажите, до девяти я еще успею.

Хоай раскрыл свой мешок, вытащил и показал всем пузырек:

— Это я для бальзама приготовил. Женушка говорила, мол, пузырьков в Ханое полно. Но я решил: зачем старине Чаунгу искать для меня пузырек, а вдруг у него нет? Я и сунул пузырек в свой мешочек. Да, правильно женушка говорит, совсем у меня память отшибло.

Чаунг растерянно заморгал. На мгновенье он смутился, но тут же снова принял невозмутимый вид.

— Вот оно что… Детский бальзам из деревни Ваунг… детский бальзам… — протянул он.

Ван побледнела. Ее лицо серовато-свинцового оттенка потемнело еще больше. Словно холодный, пронизывающий ветер пахнул ей в лицо. Неужели… Неужели это и есть та самая просьба Хоая? Все оправдания для мужа, которые она выискивала, рухнули. Выходит, правда все, что она думала о холодности, расчетливости, осмотрительности и лицемерии Чаунга? В ней что-то надломилось. Чаунг продолжал натянуто улыбаться. А перед Ван стояло открытое лицо Хоая, его некрасивые белые зубы, эти брови, будто подведенные углем, и чуть раскосые глаза. Ван стало неловко смотреть в эти глаза.

У ворот дважды коротко просигналила машина. Чаунгу пора на работу. Вошел шофер и, как всегда, доложил, что машина подана. Посмотрев на мужа, который, пытаясь скрыть смущение, старался сохранить внешнее спокойствие, Ван сказала:

— Чаунг, ты опоздаешь… Загляни, пожалуйста, ко мне на работу и попроси, чтобы мне разрешили сегодня выйти после обеда. Я съезжу в Ваунг, куплю детского бальзама для Хоая.

— Да что вы! Зачем это? — забеспокоился Хоай. — Вы мне только скажите, где это, я сам куплю. К чему вам из-за меня опаздывать на работу? Сейчас всем время дорого. Полно, не надо. Я ни за что не соглашусь. Я сам мигом сбегаю за этим бальзамом и поспею к поезду. А Чаунгу и вам нужно на работу.

— Нет, Хоай. Я отработаю после. А ты, Чаунг, иди, тебя ждут.

Чаунг поправил воротник и протянул руку Хоаю:

— Ну, что ж. Ладно. Счастливо. Извини — у меня дела.

Хоай схватил протянутую ему белую руку, сильно встряхнул:

— Ну что ты все деликатничаешь? Если я тебя не прощу, то кто тебя простит? Мне скоро на поезд. Десять лет не виделись. Очень доволен, что навестил тебя, узнал, что ты здоров и по службе продвинулся. Когда будет отпуск, приезжай к нам в деревню с женой и сыном. У нас отдыхать куда лучше, чем на курорте Шамшоне. Я наловлю карпов, нажарю, до отвала наешься.

Хоай повернулся к Ван:

— Вы, наверно, не знаете старину Чаунга так, как я. Ведь он большой любитель жареных карпов. Я было хотел прихватить десяток, да сейчас они тощие и невкусные. Ну, Чаунг, приезжай, приятель.

Чаунг закивал, натянуто улыбнулся, еще раз пожал руку Хоаю и быстрым шагом двинулся к машине. Взревел мотор, зашуршали колеса.

— Ну вот опять я доставляю вам хлопоты, — сокрушенно произнес Хоай, — Если бы знал, не стал бы и разговора заводить о бальзаме. Зря вы все это придумали. Погостил у вас, и ладно, а оказывается, все-таки заботы доставил.

Ван взяла пузырек, прошла в спальню и оделась потеплее. Уже держась за руль велосипеда, она сказала Хоаю:

— Побудьте с мальчиком. Я скоро вернусь.

Она быстро зашагала к воротам. У нее за спиной послышался смех — это Хоай принялся играть с маленьким Куангом.

Ван никогда не слышала о детском бальзаме из деревни Ваунг, она знала только жареный ком[73] из деревни Ваунг. Может, слухи эти пустые или Хоай что-нибудь напутал? Но Ван решила все как следует разузнать. Она изо всех сил крутила педали. Холодный муссон бил ей прямо в лицо. Но она не чувствовала холода, она быстро миновала людные улицы, выехала в предместье и повернула на дорогу, ведущую к деревне Ваунг.

* * *

Вернувшись домой к обеду, Чаунг не нашел жены. Он бережно взял на руки сына, поцеловал его и вместе с ним вошел прямо в спальню. Ван лежала, отвернувшись к стене. Чаунг спросил:

— Что с тобой, Ван?

Она не отвечала, Чаунг, не выпуская малыша из рук, опустился на кровать и, взяв жену за плечи, повернул ее к себе. Глаза Ван были красными.

— Отчего ты плачешь, дорогая? — удивленно спросил он.

Ван посмотрела в моргающие глаза Чаунга:

— Неужели ты не думал о Хоае и своем отношении к нему?

Чаунг попытался скрыть свою растерянность:

— А-а… Вот ты о чем… Зачем плакать по пустякам? Не понимаю. Вставай, пора обедать, и сынок уже проголодался.

От Ван не ускользнула растерянность Чаунга и его старания сохранить хладнокровие. Чаунг, конечно, думал о случившемся. Но он не хочет перед ней подать виду. Он фальшивит. Ее взорвало:

— Чаунг, мне очень стыдно. Мне кажется, что ты не любишь меня по-настоящему, твоя любовь ко мне — любовь эгоиста.

Ван остановилась и добавила иронически:

— Самое печальное, что Хоай уехал, мне кажется, с самыми прекрасными впечатлениями о тебе и твоих дружеских чувствах.

Никогда прежде Ван не говорила таких резких слов мужу. Она любила его так же сильно, как и в первые дни после замужества. Хотя с некоторых пор какие-то сомнения омрачали ее любовь, но никогда еще она не теряла уважение к мужу так, как сегодня. Она почувствовала, что на душе у нее стало еще тяжелее. Она посмотрела на белое, холеное лицо Чаунга, который притворялся спокойным и старался не глядеть ей в глаза. Поглаживая маленького Куанга по пухленькой щечке, он скривил губы и тихо произнес:

— Ну… Любишь ты делать событие из мелочей…

Ван молча отвернулась и положила голову на подушку. В ее душу проникли страх и тревога. Если все эти трения усилятся, во что превратится их жизнь? Вряд ли они будут счастливы тогда рядом друг с другом. Но отчего я в самом деле плачу и молчу, будто беспомощное дитя? Ван поднялась, взглянула в окно.

Откуда-то донесся бой часов, которые пробили двенадцать. Порывистый муссон все так же рвался в окно, стучал ставнями. Шелковые занавеси надувались и вновь приникали к чистому оконному стеклу.


Перевод Н. Никулина.

Загрузка...