До Тю

В ЗОНЕ ОГНЯ

Дом, где жила Лиен, приютился в маленьком переулке на южной окраине города. Начинался переулок прямо у железной дороги; и всякий раз, когда мимо проходил поезд, дома начинало трясти, случалось, даже переворачивались стоявшие на столах чашки. От угольной пыли посерели старые крыши и раскидистые кроны высившихся вдоль переулка бангов, с которых и в зимнюю пору не опадала листва. После сильных дождей потоки воды, черной и мутной, гулко падали с кровель и листьев, заливая маленькие дворы, и по всему переулку долго еще стояли потом большие глубокие лужи. Раньше, до начала бомбежек, дожди доставляли великую радость окрестной детворе: малыши — в одних трусах, а то и совсем нагишом — сбегались отовсюду и шлепали по лужам вслед за бумажными корабликами. Забаве этой, само собой, предавались одни мальчишки. Девочки — они ведь поспокойнее — чинно сидели на ступеньках подле своих дверей и болтали, следя за крохотными суденышками, готовыми вот-вот погрузиться в пучину; а пальцы их проворно перебирали лоскутки и обрывки шерстяных ниток, подобранных в сундучках у матерей, — девчонки шили наряды своим куклам. Вот так же росла здесь, в переулке, и Лиен; пожалуй, она и сама не заметила, как стала взрослой, просто, вроде само по себе так вышло: из переулка, где день и ночь слышен шум воды, льющейся в тендеры из водонапорных колонок, гудки паровозов, катящих вагоны по стрелкам на станции Ваунг, и громкие крики мальчишек, она — сразу вдруг повзрослевшая — стала ходить в музыкальное училище, точь-в-точь такая же, как сотни других девушек на улицах Ханоя, ее города, о котором сложено столько песен — их она особенно любила петь. И потом, когда она закончила училище и стала актрисой городского театра, песни о Ханое она исполняла в каждом концерте. Певицы выступали теперь на площадях и в парках при свете развешанных на деревьях лампочек, без грима, в обычных платьях, перед зрителями, трудившимися по ночам на земляных работах: они насыпали и утрамбовывали брустверы орудийных гнезд, рыли убежища и траншеи. В одной из песен были такие слова: «Куда ты спешишь, отчего так сияют твои глаза, девушка со звездой на фуражке и винтовкою на ремне?..» Когда Лиен пела эту фразу, ей чудилось, будто композитор именно ей посвятил свою песню, подглядев однажды, как из зоны эвакуации она спешит на велосипеде обратно в город. Она пела, вслушиваясь в звучание своего голоса, хотя и знала сама, что она сейчас в хорошей форме и ее высокое сопрано прозрачного и чистого тембра звучит проникновенно и ясно.

В те дни, когда американским самолетам удавалось прорваться к столице, Лиен испытывала особую гордость за свой город. Сквозь раздиравший барабанные перепонки вой реактивных турбин слышался грохот зениток, словно где-то катилось, громыхая по крышам, огромное колесо; следом за ракетами, настигавшими самолеты, волочились хвосты оранжевого дыма, потом ракеты взрывались, как грозовые разряды, и, наконец, на улицы выкатывались маленькие агитмашины с динамиками, увешанные лозунгами и плакатами с яркими цифрами, они объезжали город, сообщая победные вести. Если же во время бомбежки ей случалось оказаться вне города, Лиен не могла пересилить волнения и тревоги (информация о результатах налетов передавалась без промедления, но бывала подчас слишком скупой и неполной) и глядела издали на город, мечтая, чтоб у нее за спиною выросли крылья и она могла бы слетать и убедиться, что прильнувшие друг к дружке дома в ее переулке целы и невредимы.

* * *

Домой она добралась уже ночью. Лиловая тьма затопила переулок, кругом ни души. Она старалась как можно тише вести за руль свой велосипед, но он все равно стучал и позвякивал на камнях. Поставив его у дверей, она перебежала к соседнему дому и позвала тихонько:

— Тетя Зоан, вы не спите?

— Это ты, Лиен? Весь день тревоги да бомбежки, а тебя где-то носит дотемна! Я уж не знала, что и думать…

Раз-другой чиркнула спичка, потом загорелась лампа, и в доме стало светло. Скрипнула, отворяясь, дверь.

— Заходи… Небось выступали где-то далеко?

— Ездили на позиции у самой реки[17]. Только начнем концерт — сразу тревога! И так несколько раз. Думали, хоть увидим, как зенитчики стреляют по самолетам, но те почему-то так и не объявились. На обратном пути только добрались до переезда — тревога! Свет, понятно, погас, и постовой давай свистеть и загонять всех в убежище. А мы решили: будь, что будет; налегли на педали и — домой. На улицах никого, все равно как в лесу. Наши все меня подзадоривали: ну-ка спой что-нибудь, да погромче!

— Солдат-то у реки, наверно, много, а?

— Очень. За вечер мы побывали в трех подразделениях. И знаете, я там встретила…

Она вдруг запнулась и испытующе поглядела на соседку.

— Кого же ты там встретила?

— Да так… одного парня, мы с ним учились в десятом классе. Их часть недавно перевели в Ханой.

— Эх, если б наш До был с ним в одной части!

— Он говорил мне, что видел До в Хайзыонге. До здоров, и у него все в порядке. Вы не дадите мне мой ключ?

— А может, у меня переночуешь?

— Да нет, мне надо еще кое-что собрать. Завтра очень рано на работу.

Лиен сняла со стены висевший в углу за керосиновой лампой ключ, вышла, прикрыв за собой дверь, и побежала домой. Когда она зажгла лампу, ей почудилось, будто пустая сыроватая комната стала вдруг просторнее, чем раньше. Цветы на маленьком столике посреди комнаты совсем завяли, осыпавшиеся лепестки пестрели вокруг вазы. За нею виднелся краешек фотографии — старшая сестра Лиен с мужем. Усевшись на стул, Лиен долго глядела на них, потом придвинула лампу, поглядела в стоявшее на уголке стола зеркало и поправила чуть растрепавшиеся на затылке волосы. Из зеркала на нее смотрели большие, широко раскрытые глаза, темневшие на бледном лице, они, казалось, спрашивали: «Чему это ты, Лиен, радуешься?.. Отчего так бьется твое сердце и румянец, как огонь в очаге, согревает твои щеки?..»

Она снова взглянула на фотографию: «Куи, сестричка, ты ведь у нас старшая! Скажи мне хоть слово… Я его люблю… Скажи, это хорошо или плохо? Я помню наш с тобой разговор… Я вовсе не увлеклась одной лишь приятной внешностью, но… но я не могу тебе объяснить, за что я люблю его. Когда я остаюсь дома одна, мне все равно кажется, будто он рядом и держит мою руку в своей ладони, такой большой и горячей. Во мраке мне чудится его лицо под каской, я слышу запах его пропитавшейся по́том и пылью гимнастерки и голос — глубокий и низкий… Сестра, отчего он так быстро переменился? Ведь ты была еще дома, когда он уходил в армию; помнить, он сидел и болтал с нами за этим столом, худой и нескладный школьник, а я возилась — для виду — с веточками полураскрывшихся цветов, дожидаясь, когда же он наконец уйдет. Я догадывалась: он хочет поговорить со мною, но старалась избежать этого разговора, словно опасалась чего-то. Я твердила друзьям, что если когда-нибудь и полюблю, то у любимого моего непременно будет прекрасный певческий голос, сильный и звонкий. А у него-то и вовсе нету ни голоса, ни слуха. Когда мы провожали его всем классом до станции Травяной ряд, я старалась казаться равнодушной, последней протянула ему руку и сказала холодно: «Ну, прощай, новобранец…» Незадолго до этого прошел ливень, привокзальные улицы были залиты водой, и проносившиеся грузовики оставляли за собою бурлящие водовороты. Напротив, на коньке гостиничной крыши, сидели рядком белые голуби… На обратном пути, едва свернув в наш переулок, я бросилась к их дому. «Да, Лиен, — сказала его мать, — вот и уехал мой До…» — «Не грустите, — ответила я, — прощаясь со мной на вокзале, он попросил заботиться о вас…» Наверно, он бы очень обрадовался, если б увидел, как ласково я обняла ее, и услышал эти мои слова. Я тогда только начала понимать, как легко вторгаются в нашу память парни, надевшие солдатскую форму, поняла, что было бы непростительно позабыть о тех, чьи жизни отданы нам без остатка, чьи радости и огорчения зависят от нас. Я стала писать ему письма: они уходили в одном конверте с письмами его матери; писала я коротко, конечно, но это не были формальные отписки, просто я не знала, о чем писать. Чаще всего я пересказывала ему новости нашего переулка: к примеру, как мы провожали на фронт тебя и Куана и засиделись допоздна, распивая чай с засахаренными семенами лотоса и слушая Бетховена, и вдруг посередине «Лунной сонаты» завыли сирены; Куан сразу стал отсылать тебя в убежище, а ты — прогонять в убежище меня, я ужасно рассердилась, и мы — все трое — расхохотались. Тогда не было такой луны, как сегодня, но и при свете звезд видны были на синеватом фоне облаков наклеенные на оконные стекла бумажные петухи[18]. Соседи поднимались по переулку, как пассажиры на палубу готового к отплытию корабля. И запах цветов шыа[19], доносившийся с дальних улиц, заполонил дом. Ты и сама, конечно, помнишь ту ночь!.. Что ж ты молчишь, сестра? Положила голову на плечо Куану и знай себе улыбаешься…

Город теперь стал совсем малолюдным, и наш переулок тоже. Дети почти все эвакуированы. А ведь не так давно я и сама была в эвакуации с музыкальной школой и прекрасно все помню. Мы жили в деревне и однажды решили помочь крестьянам собрать урожай. На поле стояла вода, мы закатали брюки и только шагнули с межи, глядь — пиявки! Перепугались до смерти. А я еще подобрала прилепившееся к травинке гнездо с икринками ка куонга[20], думала — водяной цветок, и прицепила на блузку. Пока дошла до дому, начался страшный зуд, потом по всему телу пошли волдыри, проболела почти неделю.

Ну а сейчас, сестрица, я давно уже в Ханое, подготовила небольшую концертную программу. Мы объезжаем воинские части. Сегодня выступали у моста, послушать нас пришло много солдат. Там я и встретила До, жаль, не успели даже толком поговорить. Его роту перебрасывают к электростанции…»

* * *

Жизнь тетушки Зоан можно сравнить с длинными четками, составленными из дней ожидания и проводов. Мысли об этом не покидали ее никогда, но она не рассказывала о них детям. Она почитала себя человеком самым обычным: как на улице никто не вздумал бы обратить на нее внимание, так и истории ее мало кому интересны. Но самой ей воспоминания эти служили утешением в разлуке с мужем и сыном. Засыпала она обычно очень поздно. По ночам город становился непривычно спокойным и тихим, и тишину его лишь изредка нарушали гудки паровозов на станции да дребезжащие колокольчики мусорных машин, занятых своей каждодневной работой. Тетушка Зоан лежала на постели в опустевшем доме и глядела в окно. Свет фонаря, висевшего у входа в переулок, едва доходил до ее окна, и тусклого света еле хватало, чтоб различить на стене фотографию мужа. Время от времени — и всегда неожиданно — взрывался вой сирен; той, что стояла на крыше Большого театра[21], вторила другая — с Института ирригации. Тревога! Мгновенно гасли фонари, потом из уличного громкоговорителя раздавался спокойный и ясный женский голос, извещавший о приближении вражеских самолетов. Диктор отчеканивала каждое слово, и тетушке Зоан в конце концов начинало казаться, будто женщина эта, как и она сама, с вечера еще ни разу не смежила глаз; у нее не возникало больше ни малейшего сомнения в правоте этих звучных и четких слов: самолеты идут в таком-то направлении и находятся в стольких-то километрах от города. Тотчас выбегала она из дома и, усевшись у входа в убежище, кричала соседкам, чтобы они гасили свет и уносили детей в укрытие. Она следила за проносившимися над головой американскими самолетами, рвавшиеся им вдогонку зенитные снаряды громыхали, как шутихи на недавнем празднике. На соседнем дворе звонко трещал пулемет ополченцев. Красные дуги трассирующих пуль, переплетаясь, расцвечивали все небо. Синеватые сполохи разрывов выхватывали каждую ступеньку у входа в убежище. Наконец звучал отбой, и снова кругом воцарялась тишина. Соседи, подталкивая друг друга к выходу, вылезали из укрытия, и дети тотчас же, шумя и перекликаясь, разбегались по домам. Первым делом они щелкали выключателями, проверяя, есть ли свет, потом к выключателям подходили взрослые и говорили: «А свет-то горит как ни в чем не бывало…» Или: «Опять нет света; интересно, куда они на этот раз угодили?..»

Тетушка Зоан входила в дом, запирала за собой дверь и тотчас укладывалась в постель. Обычно после беспокойств и треволнений ей быстрей удавалось уснуть. Она не дремала, не ворочалась в полусне, а засыпала сразу и не просыпалась уже до рассвета. А утром чувствовала себя свежей и бодрой, хоть и спала-то, в общем, недолго. Такой освежающий сон бывает только у женщин, которые — хоть им и за сорок — на здоровье не жалуются и работают на славу.

Кроме воскресений, когда она отдыхала дома, и второй половины дня по четвергам — в это время она ходила на занятия по повышению культуры и грамотности, тетушка Зоан, держа в руке свой нон, каждый день торопилась спозаранку на трамвайную остановку. Она устроилась рабочей в бригаду Транспортного отдела; они занимались почти все время ремонтом поврежденных мостовых и дорог — работа не очень сложная, но утомительная и тяжелая. Сегодня они работают здесь, на этой улице, а через пару дней, глядишь, уже и на новом месте. В бригаде их, кроме нескольких мужчин — техников и шоферов, — в основном были женщины. На работе ходили они в старой заплатанной одежде, тяжелых сапогах и грубых брезентовых рукавицах, так плотно закутав черными косынками лица, что видны были одни глаза — черные, с набегавшими на ресницы капельками пота. Среди катящих взад-вперед колес тяжелых самосвалов, в черном чаду кипящего гудрона, рядом с ревущим багряным пламенем они стучали молотками и кирками, ровняя дорожное полотно, потом высыпали на него слой щебенки. И слух их давно притерпелся к шуму падающей из леек воды, к шороху метел и хрусту щебня под подошвами сапог.

В полдень бригада прекращала работу и собиралась у обочины в тени ближайшего дерева. Там, примостясь между вымазанными гудроном тачками, они торопливо съедали обед, принесенный поварами на коромыслах, и, прикрыв нонами лица, отсыпались, пока не спадал зной.

Нередко случалось так, что, едва они кончали работу, район снова подвергался налетам, шариковые бомбы и ракеты разбивали дорогу, покрывая ее рваными дырами воронок и следами разрывов. И тогда они — на глазах у окрестных жителей — возвращались назад и, расставив свои пестроокрашенные дощатые загородки с красными тряпицами — предупреждение шоферам, — разжигали огонь под бочками с гудроном и опять начинали штопать дорогу. Даже в дни самых жестоких бомбежек они работали уверенно, без спешки, и один лишь их вид вселял спокойствие в сердца людей, остававшихся в городе; глядя на них, каждый, казалось, еще сильней ощущал свою общность с этой землей, на которой он жил и сражался; упорство дорожников стало в глазах горожан как бы вызовом, брошенным захватчикам.

Тетушка Зоан в последнее время чувствовала себя хорошо, как никогда; она работала не жалея сил и в душе даже чуть-чуть гордилась своими трудовыми успехами. А ведь она и работать-то стала недавно — всего года два. Раньше сидела она дома, вела хозяйство, заботилась, чтобы сын был сыт, обут, одет и хорошо учился. Муж ее, кадровый офицер, служил в Ханое и вечерами возвращался домой, к семье. Дома его всегда ждал ужин, старательно приготовленный хозяйкой. И среди прочего зимой из вечера в вечер подавалась чашка капустной похлебки с мелко нарезанными корешками имбиря, а летом — чашка похлебки из водяного вьюнка, вымоченного с плодами шау[22]. Когда муж задерживался по делам или на собрании, она оставляла ему ужин на столике в углу — сын обычно готовил за ним уроки, — накрыв перевернутым кверху дном выдвижным ящиком белую фаянсовую миску с рисом и чашки с едой.

Но пятого августа все переменилось. Три дня подряд мужа не было дома, потом он явился рано утром — спокойный, только уж больно неразговорчивый. Поев, он сообщил жене и сыну, что получил короткий отпуск для отдыха и сборов перед отправкой на фронт. Сын их До, услыхав эту новость, заволновался; он решил: отца посылают в Четвертую зону, ведь именно на нее несколько дней назад неприятель обрушил свои бомбы, он даже в присутствии родителей не сумел скрыть своего желания тоже быть там — желания, смешанного с некоторой долей зависти, что для его возраста, впрочем, вполне естественно. Но тетушка Зоан поняла сразу, что мужа ждет неблизкая дорога и что Четвертая зона останется далеко позади. Убрав и помыв посуду, она дотемна сидела недвижно и смотрела на мужа и сына, спавших на топчане в соседней комнате.

Она понимала: не за горами тот день, когда окончится привычный для нее уклад семейной жизни и ей не придется больше хлопотать на кухне или тревожиться в дождь из-за забытого на дворе белья. Маленький дом их опустеет, и не услышишь в нем больше мужских голосов и тяжелых шагов, от которых даже здесь, в кухне, сотрясается пол, не будет и привычного запаха потных рубах и гимнастерок, которым, казалось, пропитались и топчаны, и марлевый полог.

— Значит, уходишь, — сказала она мужу, — потом за тобою следом уйдет и До. Он говорил тебе, что не стал подавать заявление в институт? Записался добровольцем в армию.

— Так надо, ты уж его не удерживай.

— Да ведь он теперь что перелетная птица, даже если и захочешь, не удержишь.

— Ты-то сама — с тех пор как мы поженились — который раз меня провожаешь?

— Сам небось знаешь, который…

В день отъезда она с сыном проводила мужа до самых казарм. Она надела нарядное длинное платье с разрезами по бокам, сшитое из тонкой светло-коричневой ткани; обычно она доставала его из шкафа только на Новый год и праздник Республики. Когда они подошли к казармам, тетушка Зоан увидела в комнате ожидания много женщин примерно ее лет, одетых попроще. Тут ее стали одолевать сомнения: хорошо ли, что она так разоделась на проводы? Она остановилась у ворот, украшенных сегодня на удивление, и заговорила со знакомым офицером, уезжавшим вместе с мужем.

— А что же ваша жена не пришла?

— Она у меня только что после родов: слаба еще, почти не выходит. А вы молодец — пришли такая нарядная, для нас это важнее красивых слов. Слыхал я от вашего мужа, что вы решили устроиться на работу. Может, надумаете в универмаг, где моя хозяйка, вдвоем веселее будет?

— Да, мы с мужем так решили, не знаю пока, куда подамся, но дома, конечно, не усижу. Сын небось тоже скоро уйдет. А я, сказать по правде, давно собираюсь заняться полезным делом.

— Ясно, не желаете отставать от мужа?

Она весело рассмеялась.

Муж хотел проводить их немного. На узкой, посыпанной щебнем дорожке она уступила сыну место рядом с отцом. Они попрощались; муж сказал сыну всего несколько слов и обернулся к ней.

— Каждый раз, — произнес он, понизив голос, — когда мы расстаемся на долгий срок, ты надеваешь нарядное платье. Или я, может быть, не прав?

Она не удержалась и при всем народе, как бывало в молодые годы, взяла его за руку и тихонько заплакала.

«Конечно… Конечно, он прав. Вот уже двадцать лет как мы вместе, и который раз уходит он на войну. Провожая его, я всегда надевала самое красивое платье. Но сколько бы ни приходилось ждать, я и в мыслях-то не держала, будто мне с замужеством не повезло. Когда мы поженились, я была совсем девчонкой — только что стукнуло двадцать. Продавала цветы на улицах; бывало, носишь на коромысле по городу корзины с цветами, пока ноги не загудят… А не прошло и полмесяца после свадьбы — в Ханое началась перестрелка[23]. Я тогда целую неделю пробыла с его взводом. Они занимали несколько домов, в смежных стенах пробили ходы сообщения… Ходила за ранеными, приносила бойцам поесть, таскала воду. Потом они получили приказ оставить город. Прощались мы, помню, во дворе трехэтажного дома, Стояла декабрьская ночь, звезды как будто утонули в темноте неба.

В день освобождения Ханоя он вернулся вместе со своей дивизией. Когда сын впервые увидел его, он спрятался за моей спиной и глазел на отца, как на совершенно чужого человека. Но я давно подмечала в мальчике отцовские черты. Он был для меня всем — залогом нашей верности и памяти, нашего счастья, о котором я не могла говорить вслух. Это был наш сын, он вырос в разлуке с отцом, но он ждал его вместе со мной. Мы встретили его, и с первого дня началось новое ожидание — ожидание предстоящей разлуки. Ведь я знала: в жизни надо многое еще переделать, значит, он должен снова уйти. И, расставаясь, я всегда говорила себе: «Держись, не надо расстраиваться». А он обычно глядел на меня и вспоминал на прощание о самом простом и обыденном…»

* * *

Обстановка в городе была напряженной. «Миги», остававшиеся незамеченными отсюда, с улиц, когда они, идя на перехват, пролетали над городом, возвращались на виду у всех; похожие на серебристых ласточек, они высоко в небе покачивали крыльями. За дальними пригородами громыхали ракеты, и гул этот напоминал разрывы бомб. Ближе к полудню улицы совсем обезлюдели. Матери с грудными детьми укрылись в муниципальных убежищах из кирпича и бетона. А остававшиеся в домах дети держались поближе к лестницам. Когда взрослые сбегали после тревоги вниз, они видели, как детишки — старшие, таща на спине маленьких, — ныряли под лестницу и сидели там в полутьме, сжавшись в комок.

Давно не было такого жаркого лета. Небо хранило в неприкосновенности яростную свою синеву. Над кирпичными домами висело раскаленное марево, на берегу Красной реки, возле плотины зной выжег кусты желтоцветных гелиотропов. На дне высушенных жарой индивидуальных ячеек копошились, ища хоть какой-нибудь прохлады под опавшими листьями, тощие квакши. Трамвайные вагоны, пробегая по узким улочкам, вздымали целые вихри горячего воздуха и пыли, и издали казалось, будто они чудовищно разбухли, напрочь перегородив дорогу. Проспекты были усыпаны облетевшими листьями шау, подметальщицы сгребали их метлами в огромные кучи.

После ночного перехода рота, в которой служил До, подошла к Ханою и заняла подготовленные заранее позиции около моста. Но едва расчеты развернулись на огневых рубежах, следующей же ночью был получен приказ перейти на новые позиции — поближе к электростанции. Участок, где были отрыты орудийные гнезда, укрытия и землянки, располагался на берегу, под плотиной, рядом с огородом, засаженным зелеными широколистными бананами, а дальше, за маленькой деревушкой, под песчаным откосом текла Красная река. Воды ее, отливавшие кирпичным цветом, напоминали огромное свежеокрашенное полотнище, расстеленное для просушки на солнце.

Когда закончилась установка орудий в гнездах и техника была приведена в боевую готовность, расчеты завалились спать прямо возле лафетов. Все было выполнено очень быстро, дела эти для солдат давно уже стали привычными, отработано каждое движение, каждая деталь. Наутро горожане, шагая по набережной, глянули вниз, на берег, и неожиданно увидели артиллерийские позиции, зенитки и деревянные самолетики на длинных шестах. За высокими брустверами, выложенными зеленым дерном, то и дело появлялись головы в касках; мелькали красные флажки командиров, указывавших направление огня, и следом за ними поворачивались прикрытые маскировочными листьями стволы. Листья бананов, уложенные на брезентовые кровли палаток, успели уже пожелтеть. Вот, пожалуй, и все, что могли разглядеть с набережной прохожие. Но все внимание и все помыслы солдат, привыкших денно и нощно находиться на земле, в окопах, были прикованы к небу. Прежде всего, важнее всего — небо! А уж потом, оторвав от него взгляд, солдаты глядели на широкую реку, спешившую к морю, на мост Лонгбиен — прямую линию, как бы нарочно проведенную, чтобы разграничить воду и небо. Неподалеку среди городских улиц высились одна подле другой трубы электростанции, невозмутимо выдыхавшие в небо клубы дыма. По ночам шум и грохот электростанции разносились особенно далеко. Вдобавок еще на водонапорной станции гулко шумела вода, и рокот ее настолько напоминал звук дождя, что спавшие в палатках солдаты вскакивали иной раз среди ночи и звали товарищей накрывать чехлами пушки. Но такое могло почудиться только спросонок. Майское небо и по ночам оставалось прозрачным и чистым; ярко горели звезды, и, если долго глядеть на них, звезд становилось все больше и больше. Над электростанцией по-прежнему поднимался дым: одно мутное облачко, второе, третье…

На новых позициях До первую неделю чувствовал себя новобранцем, все казалось ему необычным и интересным. За три года он не раз участвовал в боях и где только не побывал со своей частью. Начав службу рядовым бойцом, он закалился под огнем, многое узнал, многому научился и теперь командовал расчетом, причем считался хорошим командиром. Но, вернувшись сюда, в свой родной город, он снова с волнением и трепетом ждал боя и, как бывает перед первым сражением, спрашивал сам себя, что его ждет и как повернется бой. Он подолгу глядел на небо, стараясь определить, что же в нем особенного, и убеждался: оно такое же, как в других местах — знакомое и близкое, — небо его родины.

Синее пространство над плывшими вперегонки белыми облаками всегда вызывало у зенитчиков особенно пристальный интерес: там, за облаками, мог укрываться враг. Нередко противник, подойдя на большой высоте, вдруг пикировал на цели именно сквозь просветы в облаках. Темные черточки стремительно принимали очертания реактивных чудовищ, оглашавших все вокруг ревом и скрежетом. Во время боя одни из них обрушивались наземь грудою лома, другим удавалось уйти, но все они сеяли пламя и смерть. После боя небо, как бы подавив вспышку гнева, смолкало, и купы белоснежных облаков стирали оставленные врагами следы. Но как на земле стереть следы их деяний? Он своими глазами видел сожженные дотла деревни, разбомбленные и рухнувшие в воду мосты. Теперь настал черед Ханоя пройти сквозь эти страшные испытания. А небо над городом сегодня, накануне вражеского налета, было еще прекрасней и спокойней, чем всегда.

Все расчеты получили приказ: подправить и привести в порядок палатки, разбить рядом с позициями огороды и высадить вдоль ведущей в расположение части дороги бананы. Принадлежащие роте куры[24] скоро освоились на новом месте; они шныряли повсюду и затевали жестокие бои. Зенитчики, взобравшись на лафеты, с изумлением глядели на птичьи побоища: полно, да наши ли это куры? А наверху, за плотиной, по дороге на Иенфу[25], целый день бегали трамваи. Длинные вагоны с раскрытыми окнами, громыхая, мчались друг за другом, звенели звонки, толкались пассажиры: одни выскакивали из дверей, другие прыгали на подножки.

Однажды под вечер До получил разрешение сходить домой. Он вскочил в трамвай и доехал до последней остановки.

Свернув в переулок, он увидел Лиен. Поднявшись на цыпочки, она ухватила ветку банга и гнула ее к земле, На ней была белая пижама, волосы стянуты кольцом на затылке. Завидев гостя, она отпустила ветку и убежала в дом.

До заметил, что их дверь прикрыта неплотно, а по земле к крыльцу тянутся влажные пятна. Наверно, мать недавно пронесла на коромысле воду. Он вошел в дом а вдруг оробел. Все вещи стояли на своих привычных местах, только почему-то уменьшились, и потолок в доме вроде стал пониже. Заглянув во внутренний дворик, он увидал мать с черпаком из консервной жестянки в руке, она поливала старые виноградные лозы. На стене кухни по-прежнему белели кривобокие буквы — он сам начертив их когда-то куском известки со всей прямотой и непосредственностью детства: «Берегись! Лиен воет громче сирен!»

— Мама! — окликнул он негромко.

Опустив черпак в кувшин с водой, она выпрямилась и долго молчала.

— Откуда ты, сынок?

— Мы сейчас стоим возле самой набережной.

— Лиен тебя видела там на прошлой неделе, не так ли?

— Да. Мы как раз переправляли орудия, вдруг слышу: кто-то поет. Я сразу узнал ее голос.

— А она мне тут нагородила! Или это ты велел ей скрыть все от матери?

— Я боялся, как бы вы сгоряча не побежали меня искать. Не хотел зря беспокоить.

— Глупенькие вы оба. Ты ужинал? Почему не пострижешься? Ишь как оброс!

— Мы это хозяйство еще не наладили.

— Ладно, умойся хотя бы. Лиен как раз натаскала воды.

Он быстро разделся и, оставшись в одних трусах, присел на корточки рядом с кувшином и заткнул пальцами уши, фыркая и вздрагивая каждый раз, когда мать не спеша выливала черпак ему на голову.

— Выходит, вы здесь, неподалеку. Надо будет тебя навестить. Я сейчас как раз работаю на набережной.

— Если надумаете, приходите — только вечером, днем не надо.

Она поднялась, взяла небрежно брошенные сыном на виноградные лозы гимнастерку и брюки, пропахшие машинным маслом и по́том, и протянула их До. Глядя на его широкую спину, по которой сбегали капли воды, она вдруг, сама не зная отчего, заплакала. Сколько лет мечтала она о таком счастье: сын ее вырос, стал настоящим мужчиной, сильным и смелым.

Во двор вошла Лиен. Она только что причесалась, волосы красивыми волнами падали на ее круглые плечи.

— Что, тетушка, он небось по уши в грязи? — спросила она насмешливо.

— Да они ведь там все время в земле возятся со своими пушками.

— А вы на позициях моетесь водопроводной водой, — спросила Лиен, — или в реке купаетесь?

— Обычно купаемся в реке, но сейчас вода очень мутная, приходится ходить в районную баню. Ну, а если лень тащиться в такую даль, плещемся в индивидуальных ячейках, там осталась дождевая вода.

Он заметил, как Лиен опустила голову, пытаясь скрыть улыбку. Над чем, интересно, она смеется? Наверно, он говорит нескладно?.. Или ей смешно, что они купаются в грязной воде?.. Пожалуй, второе; она и раньше вечно его высмеивала: мол, нет у него любви к чистоте. Ну и ладно, где ей понять, как беспокойно и трудно живется солдату! Глянула бы хоть разок, на что похож их обед после боя: все перемешано с землей и песком; непонятно, рис ты жуешь или камни грызешь, и ничего — закладывают за обе щеки.

Сверху во двор ворвался ветер и погнал по дорожке сухие листья.

— Скоро стемнеет, мама, мне пора.

— Торопишься как на пожар, не успел и дома побыть.

— В следующий раз задержусь подольше, мой расчет сегодня ночью дежурит.

— Ты-то хоть, Лиен, побудешь дома? Сама вроде говорила, сегодня у вас нет концерта.

— Схожу прогуляюсь немного и сразу вернусь.

Они остановились в начале переулка; переезд был закрыт: проходил товарный состав, и слова их утонули в звонком перестуке колес.

До, наклонясь к самому ее уху, спросил:

— Лиен, для чего вы хотели сломать ветку банга?

— Что вы сказали?

— Я спросил, зачем ветку банга…

— А-а, поняла. Я хотела поймать зеленого жука, только он сидел очень высоко.

— Бывает, жук — вот он, а неохота его ловить…

— Ничего не слышу! — она, покраснев, отвернулась и закрыла руками уши. — Вагоны очень гремят… жук и улетел.

Поезд наконец прошел, оставив после себя облако мелкой, похожей на морось водяной пыли. Зеленый жук, прятавшийся в ветвях, поднялся в воздух и, громко жужжа, перелетел через крышу двухэтажного дома.

По небу ползли белесые тучи.

Когда они дошли до перекрестка, в домах уже загорались окна; вспыхнули было уличные фонари, но потом замигали и снова погасли. Где-то звенели веселые голоса детей. В небе зажигались одна за другой звезды, словно огни далекого неведомого города.

* * *

Прислоненную к стволу шыа тачку мороженщика обступила целая толпа. До протолкался вперед, купил два эскимо и угостил Лиен. Они ели мороженое не спеша, маленькими кусочками. До почему-то вспомнил, как однажды минувшей зимой их подняли по тревоге холодным туманным утром: они заняли орудийные гнезда; До занял свое место, поставил ногу на педаль и… ступня словно вмерзла в лед — так охладился за ночь металл.

— Помните, как-то по дороге из школы вы купили мороженое и хотели угостить меня, а я отказалась?

— Ага, вы тогда обидели меня смертельно. Хорошо еще, сразу подошел трамвай, и мы вместе побежали к вагону.

— А потом, когда мы сели в трамвай, вы отдали мороженое мальчишкам, которые ехали «зайцами» на подножке. Мне стало ужасно обидно, я просто смотреть на них не могла.

— Будет вам обманывать.

— Да нет, правда. Знаете, после того, как вы ушли в армию, нашу школу эвакуировали в деревню. Пойдешь, бывало, к колодцу за водой и стараешься утопить черпак на самое дно, чтобы вода была похолодней. А сама думаешь: «Вот бы сейчас мороженого!..»

Как же быть, что сделать, чтоб он ей поверил? Он должен… должен ей поверить… У этого самого колодца она с ребятами распевала по утрам гаммы: рот открыт, губы округлены, как положено… «А-а… А-а-а…» От ее голоса даже рябь по воде шла. В колодце, когда она опускала черпак, отражалось синее небо. Все эти деревенские колодцы похожи один на другой: их роют обычно у подножий холмов, вода в них в любое время года стоит на одном уровне — не поднимается и не уходит, и можно разглядеть каждый камешек на дне. И если случалось — по неловкости — уронить черпак, в прозрачной воде ничего не стоило подцепить его и вытащить обратно. Зимой над колодцем легкой дымкой вился пар и вода была так холодна, что от нее коченели пальцы. Впрочем, женщины и девчата никогда не умывались возле колодца; набрав воды, они отходили в сторонку, там, у стены из пористого камня, их надежно укрывали густые кусты марсилии. А умывшись, они пристраивались у самого колодца постирать белье, рядышком с мужчинами, которые мылись тут же, поливая друг друга, шумно пыхтя и отфыркиваясь. Нескончаемые разговоры у колодца обычно не касались серьезных тем, зато здесь можно было услыхать всякие новости и сплетни, люди не скупились на острое словцо, то и дело звенел смех.

А Лиен — не все время, конечно, но когда на нее находило настроение — тревожилась о соседском парне, ушедшем на фронт. Фронт виделся ей хоть и не совсем верно, но зато очень-очень ясно. По трудным дорогам, через крутые горы и глубокие пропасти, ползут озаренные вспышками осветительных ракет тяжелые грузовики, а кругом распаханные поля. Колонны бойцов — среди них и Куи, и ее муж Куан, и их сосед До — день за днем идут по длинным безлюдным лесам и вдруг где-нибудь на речном берегу встречают девушек из молодежной ударной бригады[26], они узнают своих землячек, но едва успевают переброситься несколькими шутливыми словами. Само собой, в бригадах есть и девчата из Ханоя. Они даже здесь умудряются выступать на праздничных вечерах в длинных белых платьях с разрезами (сами шьют их из парашютов осветительных ракет), напудренные собственноручно натертой из рисовых зерен пудрой, с подкрашенными губами (помаду заменяет маркая красная бумага — обертка от патронов). Лиен чудилось, будто она слышит властный зов этих людей, живущих напряженной и трудной жизнью; она мечтала поскорее отправиться в путь по дальним дорогам и петь для солдат на переднем крае. Ей и в голову не могло прийти, что Ханой вскоре тоже станет фронтовым городом и она будет петь перед солдатами здесь, рядом с торчащими из-за бруствера пушками. И, узнав ее голос, До найдет ее и крепко сожмет ее ладонь в своей большой горячей руке, вымазанной в песке и глине…

Он расспрашивал, как здоровье его матери, что пишет отец, есть ли письма от Куи и ее мужа. Она отвечала ему, а сама думала о другом: она знала, что полюбит До, от этого никуда не уйдешь; ему не придется больше робеть перед решительным объяснением, сейчас ни к чему эти клятвы на старинный манер…

— Кто-то стоит на той стороне улицы и смотрит на нас!

— Лиен, спойте мне что-нибудь, тихонечко.

— Что же спеть, может, вот эту… «Ханойцы»? Муж сестры, когда они собирались в дорогу, принес дан[27], и Куи пела эту песню.

— Вот черт, трамвай! Не успел я послушать песню. Может, хоть скажете что-нибудь на прощание?

Она стояла молча. До хотел было что-то еще сказать, но понял: это уже ни к чему. Лиен вдруг обняла его и неловко поцеловала в губы.

— Будете теперь надо мной смеяться?

— Смеяться… я?

Ветер, легкий, словно пола шелкового платья, летел вдоль улиц. Зазвенел звонок трамвая, и из-под дуги снопом брызнули искры. Где-то над Зяламом[28] по небу, точно прутья гигантской метлы, прошлись лучи прожекторов. Завтра Лиен будет выступать на том берегу перед артиллеристами и рабочими, восстанавливающими мост.

* * *

Ночь была темной, но До, вспоминавший свою встречу с матерью, не замечал этой кромешной тьмы. Мать была самым близким человеком на свете, а ведь он так редко думал о ней. Он, конечно, не помнил, как мать носила его на руках и какие она говорила ему тогда ласковые слова. Но он знал: мать любила его с самого первого дня и растила его в каждодневных трудах и заботах.

В апреле в зарослях огнецветных личжи куковали кукушки. Белые облака и небесная синь отражались в медленных водах реки Дай[29]. В тех краях жили мамины родичи, и она переехала к ним вместе с сыном. Родня была так многочисленна, что он никак не мог запомнить всех в лицо. Тетки, родные и двоюродные, иные старше его лишь на несколько лет, задаривали его подарками. Все хорошо бы, да только родственники без конца подбивали маму снова выйти замуж. В такие дни она подолгу не выходила из кухни, и плечи ее платья становились белыми от пепла; очаг топили соломой, и от едкого дыма щипало глаза. Мать, женщина рослая и крепкая, выбегала во двор и, сняв с головы косынку, стряхивала пепел. Одна лишь бабушка противилась сторонникам нового мамина замужества. «Люди болтают дурное о моем зяте, а вы и рады! — твердила она. — Стыда не оберетесь, когда он возвратится». А мама говорила ей: «Наверно, его и вправду убили, осталась я одна с малышом, если уж сын совсем отобьется от рук, придется идти замуж». До приходил в ужас: нет, нет, он будет хорошим и послушным. И, прижавшись к матери, плакал навзрыд. А мама, глядя на него, смеялась и говорила: если он и впрямь такой послушный, пусть замолчит сию минуту. Ну а легко ли, когда разревешься по-настоящему, вот так, сразу остановиться? Мама же знай укоряла его…

Теперь-то он понял, у нее на уме тогда было одно: хоть бы он подрос поскорее. Мать с первого дня хотела, чтобы он стал солдатом. Когда их провожали в армию, на клумбах посреди школьного двора алели цветы. Мама, улыбаясь, разговаривала с учительницей, и он услыхал ее голос: «Гляжу я на До — вылитый отец! Похож на мужа как две капли воды». За эту веру в него он был благодарен матери. Лицо ее — в тот день, когда они прощались, — он запомнил на всю жизнь. И на дальних дорогах, и в минуты боя оно вдруг являлось ему как воплощение незыблемой веры, придавая ему силу и стойкость перед самыми тяжелыми испытаниями. Мать, провожая отца, не спросила, когда он вернется, она сказала только: «Ну, счастливо. Если будет возможность, черкни нам хоть пару слов, чтоб мы здесь не волновались». Отец ничего не обещал ей и промолчал в ответ на эту ее нехитрую просьбу, но сыну тогда сказал: «Запомни, куда бы тебя ни занесло, пиши матери регулярно. Будешь лениться, я, когда встретимся, тебе это попомню!» — «Да будет вам, — вмешалась мама. — Оба небось хороши, как ухватитесь за ружья, обо всем и думать забудете». До понимал: сказано это было лишь для острастки, сама она так не думала. Кто ж позабудет мать, что осталась дома одна-одинешенька? Каждый ведь только о том и мечтает, как он вернется домой и, скинув форму, усядется за сваренный матерью обед… То-то отец удивится, увидав за столом рядом с мамой девушку, живущую по соседству! Мама, конечно, сперва промолчит: пусть, мол, глядит, изумляется. А он сам и Лиен небось растеряются, не найдутся, что и сказать. Ну да отец хоть и строг, а мамино слово для него — закон. Так что придется им во всем положиться на мать. Он знал: этот день настанет, он ждал его и верил, как верил в неизбежную и полную победу. И это правильно, что мы уже сегодня думаем о прекрасном будущем, о тех радостях, которых мы так жаждем и которые с каждым днем все ближе и ближе, потому что рождаются из нынешних наших тревог, сомнений и поисков.

Этой ночью он бодрствовал у орудий вместе со своими однополчанами, чтобы мать могла спать спокойно. Будь она сейчас здесь, с ним, он поклялся бы ей, что готов, если понадобится, в завтрашнем бою пролить свою кровь, чтобы враг был разбит, чтобы радостный день победы поскорее пришел в ее жизнь и родной город снова узнал счастливые мирные дни.

Разве забудешь те вечера, когда синий туман, цепляясь за крыши деревьев, сползал на улицы и мать возвращалась с работы. Она наклонялась к нему, ласково улыбаясь своими добрыми глазами; теплое дыхание ее сразу согревало его, он протягивал руку и шел дальше, держась за мамины пальцы. Отсюда, из их переулка, растекались по большем улицам продавцы фо[30] с коромыслами, отягченными чугунными, полными похлебки печурками, в которых тлели багровые уголья, пирожники, тащившие глиняные котелки с решетчатым дном — над поспевавшими внутри пирогами бань кхук[31] клубился пар, — и птицеловы с клетками; сидевшие там птицы нгой[32] таращили круглые глаза, не понимая, как это их угораздило попасться в ловушку. Соседская девчонка, только что поднявшаяся после брюшного тифа, худущая, будто ее нарочно подсушили, вечно ревела, проливая слезы над бедными птичками, которых ни за что, ни про что тащат на продажу. Потом в переулок к ним зачастил живший по соседству солдат. Он играл с детишками в разные игры и научил их новой песне — «Мы любим родину и мир». И вдруг — это прямо как чудо — женился на девчонке-плаксе. Свадьба была незабываемая. Невеста приколола к волосам белый цветок, а жених нарядился в новехонький мундир и нацепил значок «Боец Дьенбьенфу»[33]. Гости, заполнившие переулок, были — словно на подбор — артисты, и не нашлось ни одного, чтоб не умел петь.

Мать с соседками сбились с ног, готовясь к свадьбе; раскрасневшаяся, с блестящими глазами, она то и дело покрикивала на ребятишек, примерявшихся, как бы пощупать роскошную скатерть, по которой, задрав рога, скакали друг за дружкой косули. Получилось, что и для мамы день этот стал счастливым. Лишь несколько лет спустя он узнал, что у матери с отцом и вовсе не было ни сватовства, ни свадьбы. В тот день она отыскала отца — он как раз рыл окопы — и подарила ему пилотку с вышитой золотой канителью звездой. Отец сразу надел ее, а назавтра, во время боя, когда пришлось прорываться сквозь колючую проволоку, где-то потерял.

Счастье похоже на распускающиеся в октябре цветы шыа, которые как бы подбадривают людей в начале осени. На удивление всем, они расцветают, как раз когда падает студеная морось, и пряный запах цветов затопляет город.

* * *

Бой начался утром…

Дорожная бригада тетушки Зоан приступила к работам на набережной, неподалеку от Угольных рядов[34]. И вдруг заревела сирена. Над электростанцией поднялись густые клубы черного дыма и заволокли все вокруг. Замер, не успев повернуть на набережную, трамвай. Люди выскочили из вагонов и попрятались по обе стороны улицы. Тетушка Зоан едва успела спрыгнуть в индивидуальную ячейку, как стоявшие за плотиной пушки начали стрельбу. Залпы их на слух были схожи с разрывами бомб; канонада взметнула к небу желтые смерчи пыли, над артиллерийскими позициями заполыхали яркие зарницы. Раздирая небо воем реактивных турбин, промчались вражеские самолеты…

А До стоял у своего орудия и, высоко подняв флажок, указывал расчету направление огня. Вдруг прямо перед ним видневшийся между столбами дыма клочок синевы рассекло иссиня-черное вытянутое тело самолета. Выкатив глаза, он резко взмахнул флажком:

— Огонь!..

Из ствола вырвался похожий на воронку язык пламени. Грохот оглушил зенитчиков.

Совсем рядом, у входа в землянку, вырос куст зеленого огня. До вдруг почудилось, будто флажок в его пальцах налился тяжестью и чья-то гигантская рука оторвала его от земли и подбросила ввысь. Земля закачалась, точно огромный котел, вода в реке заалела и больно хлестнула его по глазам. Один бок онемел и стал совсем холодным, словно он лежал в холодной дождевой луже.

— Второе орудие! — кричал командир роты. — В чем дело? Где товарищ До?!

Стиснув зубы, До попробовал встать, но не смог приподняться. Тело пронзила острая боль. Комья затвердевшей земли впились в ребра. Он собрал все силы и крикнул:

— Есть второе орудие!.. Огонь!..

За плотными клубами дыма громыхнуло орудие. До терял сознание. Сквозь туманную пелену он видел, как один вражеский самолет перевернулся в воздухе и понесся носом к земле, волоча за собой шлейф черного дыма. Мгновение спустя чернота окрасилась багрянцем и в небе запылал жаркий костер, который тотчас охватил и его собственное тело. До торопливо нырнул в реку, спасаясь от гнавшихся за ним по пятам огненных языков. Потом он огляделся и увидел, что плывет уже посреди широкого озера. Вода была прозрачной и чистой, но очень мелкой; руки и ноги его то и дело погружались в вязкий ил. Огненные языки больше не преследовали его, они — один за другим — превратились в цветы лотоса. Вся бескрайняя водная гладь вдруг запестрела лотосами. Легкая зыбь тихонько покачивала его из стороны в сторону. Погрузив голову в воду, он сделал глоток-другой: вода оказалась прохладной, даже студеной. На берегу стояли рядышком мать и Лиен, они махали ему руками и говорили что-то, но слов он разобрать не мог. Он хотел крикнуть погромче, что сейчас вернется обратно, только нарвет букет побольше, чтобы поставить дома, и сам испугался: слова на лету обращались в музыку. Было похоже, что он лишился дара речи. Это рассердило его вконец…

Из соседних домов прибежали девушки с носилками. Кто-то из зенитчиков, сорвав, с себя гимнастерку, прикрыл ею голову До. Его перенесли в тень, как раз туда, где обычно девушки сучили джут и вили веревки. Одна из подружек, совсем коротышка, подбежала к раненому с медицинской сумкой и торопливо начала делать ему перевязку. Осторожно расстегнув пуговицы — одну за другой, — она принялась вытирать ватой бежавшую по его спине кровь. Кончики ее пальцев нащупали намокшие в крови песчинки. Движения ее стали еще осторожнее; уж она-то хорошо знала эти песчинки: принесенные водой, они ложатся пологими отмелями вдоль речного русла, сверкая на солнце, словно кристаллики хрусталя, и, впиваясь в кожу ступней, причиняют острую боль.

Едва стихли выстрелы, девушки доставили До в госпиталь. Коротышка-медсестра всю дорогу в машине скорой помощи бережно поддерживала, прижав к своей груди, забинтованную голову раненого. Машина проехала мимо работавшей на набережной тетушки Зоан, но она не обратила на нее никакого внимания. Накрыв голову пропылившейся косынкой и с трудом волоча тяжеленные свои сапоги, она разравнивала граблями не накатанный еще маслянисто-черный асфальт, по которому была разбросана щебенка. Машина с красным крестом тут же скрылась из виду, свернув в узенькую улочку.

Вечером ансамбль Лиен возвращался с левого берега реки в город. Сквозь кромешную тьму невозможно было различить вдалеке привычные контуры железного моста. Но едва они сошли на паром, широкая и шумная Красная река заговорила с ними, делясь новостями. Фары автомашин, вереницей въезжавших в город, высвечивали из темноты кружащиеся словно в хороводе водовороты. Катер тащил от одного берега к другому паром, с которого падали на широкую спину реки черные концы тяжелых буксировочных тросов. Посреди настила несколько досок, выбитых волнами из гнезд, изгибались, словно натянутые луки. Из прибрежных зарослей тростника — тихих и пустынных — вдруг появились люди — одна цепочка, за ней другая, с коромыслами и мешками на плечах они бежали по влажному песку, торопясь к парому.

Красная река вступала в пору паводка. Она вздулась и грозно ревела. Лиен — ведь она выросла здесь — давно поняла, что река эта похожа на жизнь — такая же кипучая, всеведущая и не знающая покоя. Всякий раз, встречаясь с рекой, люди вспоминали о великом народе, о тяжких его страданиях и горестях, неуемных его желаниях и чаяниях и неодолимой силе. А рядом, у самой реки, Ханой, красивый и ласковый город, зажигал навстречу Лиен свои огни. Вдоль берега, облокотись друг на дружку, стояли дома, на кровлях их огневые точки ополченцев ощетинились нацеленными в небо пулеметными стволами. Улицы эти, обсаженные деревьями, чьи шумящие зеленью кроны и нынче, в дни ярости и гнева, источали благоухание цветов, эти люди, такие знакомые и близкие, что сражались сегодня с захватчиками и способны были выдержать любые удары, любой натиск врага…

Поднявшись на набережную, Лиен сразу наткнулась на большую толпу, в центре ее конвоиры вели сбитых летчиков, сзади запряженная волами повозка волокла останки американского самолета. Чуть дальше, у большого дома, только что разбитого бомбой, хлопотали пожарники в касках и желтых брезентовых робах, подтягивая от своих машин толстые рукава брандспойтов. Минуту спустя из шлангов ударили мощные струи воды, и над пожарищем взвились клубы пара. Несколько человек в касках, с топориками на длинных рукоятках карабкались по лестницам на готовые рухнуть стены. И, заглушая всех и вся, гремел бодрый строевой марш.

По заранее намеченной программе сегодня ночью ансамбль Лиен должен был дать концерт в военном госпитале. Держа в руке чемоданчик (внутри ничего, кроме зеркальца, гребенки и — увы, остатков — пудры), она шагала по улице рядом с друзьями. На деревьях у госпитальных ворот яростно стрекотали цикады. Возле широко распахнутых железных створок их поджидало множество народа. Каждому хотелось познакомиться с актрисами и сказать им что-нибудь приятное.

— Привет бойцам культурного фронта! Наконец-то и к нам пожаловали!

— А мы вас ждем не дождемся. С утра все бегаем к воротам.

Проходя по широкому коридору, Лиен заметила краем глаза, как из холодной, освещенной голубоватым светом комнаты вывезли каталку; на ней лежал раненый, наверно, закончилась операция. Следом шла медсестра вся в белом — единственным темным пятном были волосы, туго стянутые узлом на затылке. Не обращая внимания на идущих по коридору людей, сестра остановила каталку и осторожно подоткнула свесившийся угол простыни.

— У него перебита артерия, — сказал актрисам врач, судя по очкам, очень близорукий человек. — Мы только что извлекли осколок.

— Доктор, а он уже пришел в сознание?

— Я уверен, он сразу очнется, как только услышит ваше пение.

Врач улыбнулся Лиен, голос у него был мягкий и теплый. Она покраснела и замедлила шаг. Зрители и артисты спускались по ступенькам с террасы на посыпанную гравием дорожку, уводившую в глубь просторного сада. Собралось очень много раненых. Лион повернулась к зданию госпиталя; светлые распахнутые окна были похожи на широко раскрытые глаза. Сердце ее вдруг сжала тревога: «А если это он, До, ведь она его вспоминала сегодня весь день?..» И она заволновалась: долетит ли туда, к нему, ее песня?

Ведь как и той ночью у моста, он не может не узнать ее голос…


Перевод М. Ткачева.

ЗАПАХ МЕДОВЫХ ТРАВ

Даже в самой обыденной и будничной жизни порою встречается нечто непредвиденное и необыкновенное. Такой неожиданностью явилась для Туана женитьба его отца на учительнице Нем. Еще полгода назад, когда Туан учился в десятом классе, он относился к учительнице, как всякий школьник к своему педагогу. А теперь… все пошло по-другому. Он окончил школу и вот уже пятый месяц как ушел в солдаты. Кто бы мог подумать, что отец его и учительница Нем вдруг придут к такому решению? Правда, потом — в недолгие часы солдатского отдыха, — думая обо всем этом, он понял, что любая неожиданность не возникает сама по себе, а надвигается исподволь, неслышно и неотвратимо. Вот так же случаются и истории вроде отцовской женитьбы.

Туан впервые увидел отца лишь несколько месяцев спустя после того, как был восстановлен мир[35]. Однажды под вечер он стоял у околицы и глядел, как багровое солнце опускается за Слоновую гору, высившуюся неподалеку от деревни. Вдруг к нему подошел солдат с вещмешком за плечами и пистолетом у пояса и спросил дорогу к дому старого Хюи, помощника председателя общины.

— Я… я сам живу в этом доме, — пробормотал, уставясь на него, Туан. — Старый Хюи… мой дед.

И тут же припустил со всех ног, показывая военному с пистолетом дорогу к дому. Незнакомец, окинув мальчишку внимательным взглядом, спросил негромко:

— Тебе что… отняли руку? Ранило при бомбежке?

Туан сперва непонимающе уставился на него и потом, словно опомнившись, расхохотался:

— Да нет!.. Рука у меня целехонька!

Он вытащил из кармана правую руку, задрал рубаху и, прихватив ее зубами, стал не спеша распутывать бечевку из банановых волокон, которой была туго притянута к телу его левая рука. Высвободив наконец «ампутированную конечность», он сунул ее в рукав и, протянув обе ладони, похвастался:

— У нас в деревне я могу лучше всех играть в инвалида. Прикручу покрепче руку, и никому невдомек, что она у меня под рубашкой.

Солдат усмехнулся невесело и вдруг, ни слова не говоря, обхватил Туана за плечи и прижал к груди. Войдя во двор, Туан крикнул:

— Эй, дедушка! Тут к нам солдат пришел!

И, смущенно попятясь, спрятался за спиною гостя. Военный, не снимая вещмешка, наклонил голову, чтобы не удариться о притолоку, и вошел в дом. Выпрямившись, он довольно долго молчал, глядя на старика, сидевшего на низком широком топчане, потом сказал громко, на весь дом:

— А вы, видать, в добром здравии!

— Кто вы такой? — спросил старик.

Он положил на колени бамбуковый кальян и поднял глаза на незнакомца.

— Да ведь это же я, Хюи![36] Неужели не признаете родного сына?

— О небо! — воскликнул старик.

Он торопливо вскочил, помог сыну снять вещмешок и, смущенный, усадил его рядышком на топчан.

— Эй, Туан! Туан, где же ты?! — крикнул он прерывающимся голосом. — Твой отец вернулся!.. Ничего удивительного, — продолжал он уже спокойнее, — годков десять с лишком не виделись, вот и не признали друг дружку.

Туан тоже присел на топчан. Опершись спиной о дверной косяк, он глядел на отца во все глаза: «Если не считать шрама на подбородке, он точь-в-точь как на старой фотографии у мамы. Может, только чуточку постарел. А я-то вел его от околицы до самого дома и не узнал…»

Отец огляделся, потом встал, пересек комнату и уселся рядом с сыном. Когда вот так — нежданно-негаданно — встречаются взрослые, они, переборов минутную неловкость, вскоре находят общий язык; но с ребенком, к тому же маленьким, таким, как Туан, сблизиться сразу не так-то просто. И Хюи это знал.

Помолчав, он спросил сына:

— А где же мама?

Но тот опустил вдруг глаза, насупился и молча вышел во двор.

Старый Хюи тоже направился к двери.

— Где моя «половина», отец? — спросил солдат.

Старик, ничего не ответив, присел на уголок топчана.

— Что же ты за все это время не удосужился черкнуть хоть пару слов? — спросил он, не отвечая сыну.

— Да я ведь сперва воевал на Юге, а последние годы был в Лаосе; судите сами, мог ли я писать вам оттуда! Но я всегда тосковал о вас, вспоминал нашу деревню…

— Мы и сами так думали. Мать Туана ждала тебя, маялась… Да вот… не дождалась.

— Ясное дело, женщина вечно боится состариться да упустить свое счастье. Я на нее не в обиде…

— Зря ты такое о ней подумал! Она до конца все стояла на своем: выращу, мол, сына да дождусь мужа. Я-то, считая, что ты убит, и так ей доказывал, и этак: нечего, говорю, зря губить свою молодость, лучше выйти в другой раз за хорошего человека. А она только знай головой качает, даже и слушать ничего не хочет. Право слово, таких жен, как она, не часто встретишь… В прошлом году явились сюда солдаты из форта. Ты, наверно, заметил этот форт там, на горе; он до сих пор еще не взорван. Они прознали откуда-то, что твоя жена укрывала подпольщика, поволокли ее вот на ту пустошь — люди зовут ее Слоновым хоботом — и забили насмерть. Они убили ее, но не сумели вырвать ни слова.

Туан, сидевший снаружи, у плетеной стены, прислушивался к их разговору. Встреча с отцом, пожалуй, не так обрадовала его, как опечалила. Он снова вспомнил маму…

Вечерняя заря угасала. Купы облаков, золотившиеся над Слоновой горой, ярко вспыхнули напоследок и утонули во мраке. Ночь, окутавшая все вокруг тишиной, поначалу дохнула духотою и зноем, но скоро разлила по земле прохладу, сохранявшуюся до самого рассвета.

Отец решил пройтись вместе с Туаном по деревне. Как и накануне, мальчик шел впереди, указывая дорогу, отец шагал следом. Туан чувствовал, что не в силах расстаться с отцом ни на минуту.

Летний ветер, налетавший с гор, шелестел листвою бамбуков и пальм ко, живой изгородью окружавших деревню, и чудилось, будто кто-то тихонько постукивает звонкими осколками фаянса. Шагая в ночи мимо домов, вдоль вытянувшегося шеренгой бамбука, Хюи чувствовал, как его захлестывает водоворот воспоминаний. Привычные запахи бередили сердце, и прохладная тропа словно манила к себе; мягкие ночные тени отливали синевой, завораживая взгляд. Чужаку не заметить и не понять этого…

Отец провел дома полмесяца — весь свой отпуск, — а потом вернулся обратно в часть. Туан, пока отец был дома, старался с ним не разлучаться. И только однажды, когда отец собрался вместе с ним сходить на могилу матери, мальчик молча замотал головой и убежал в дом. Хюи не стал принуждать его и один зашагал к пустоши…

Прошло еще несколько лет, а от Хюи снова не было ни строчки. Правда, часть его стояла теперь неподалеку от родной деревни, и ему удавалось иногда заглядывать ненадолго домой.

Теперь уж старый Хюи принялся уговаривать сына, чтобы тот обзавелся семьей.

— Петуху, — говорил он, — цыпленка не выходить. Ежели ты и впрямь любишь сына, подыщи себе добрую жену, чтоб растила его и была ему вместо матери.

Но сын в такие минуты — точь-в-точь как, бывало, покойница, жена его, — все больше отмалчивался и, прижав к себе мальчика, тихо поглаживал его стриженую голову. И тогда Туану чудилось, будто это мама обнимает его нежно и ласково. Он наклонял голову, ожидая, когда легкие пальцы коснутся его волос и теплое дыхание согреет ему затылок, потом выпрямлялся, чтобы маме удобнее было отряхнуть пыль с его штанов и рубашки.

Прежде он сердился на деда, слыша, как тот подбивает маму выйти замуж. Теперь, становясь год от года все смышленей, он уже не злился на старика, когда тот приставал к отцу с уговорами насчет женитьбы. Но в глубине души он очень боялся, как бы отец не внял уговорам деда.

Года три назад, как раз когда Туан, окончив семилетку, выдержал экзамены и был принят в восьмой класс городской школы, отца вместе с его частью перевели в Тэйбак[37], где они должны были поднимать целину. Отца — по слухам — назначили директором большого госхоза. Перед отъездом он зашел в школу повидаться с сыном и там-то впервые повстречался с учительницей Нем.

От их деревни до города было километров тридцать с лишком. И отец решил снять для Туана жилье на одной из боковых улочек, с тем чтобы мальчик там и столовался. Он уговорился ежемесячно присылать хозяевам деньги, так что Туану не надо было ездить в деревню за провизией. Пристроив сына, Хюи вроде остался доволен и теперь волновался лишь о том, как пойдет у мальчика ученье. А надо сказать, повод для беспокойства у него был. Туан, хотя ему и шел семнадцатый год, ни разу еще не уезжал из дома надолго; зато у себя в деревне он славился по части лени и всевозможных проказ. Вот отчего, обуреваемый вполне понятной тревогой, Хюи отыскал классную руководительницу Туана — на эту должность назначили Нем — и поделился с нею своими опасениями по поводу сына. Нем, вертя в руках какую-то книжку и смущенно улыбаясь, выслушала его и обещала помочь мальчику и приглядеть за ним. В общем-то, уезжая, Хюи ничего толком не знал о ней, не считая того, что она преподает литературу в восьмом классе, где должен учиться его сын. И честно говоря, думал, что этого вполне достаточно.

Не всякий преподаватель литературы многословен. Нем, к примеру, была не только неулыбчива, но и скупа на слова. Даже объясняя новый урок, Нем говорила лишь самое необходимое. Она была всегда серьезна, но зато добра и справедлива. Нередко именно такие люди, на первый взгляд чересчур сухие и строгие, подкупают ребят — и старших, и младших — своей прямотой и сердечностью; ученики привязываются к ним и скорее находят с ними общий язык.

Она была не так уж и хороша собой: чересчур высокая, полновата, а лицо все в веснушках. Каждые три месяца вся школа видела, как она уезжала в Ханой — сделать прическу, — а когда она возвращалась, в глазах учительницы светились отблески счастливо проведенного дня и она казалась помолодевшей на несколько лет.

Школьные сплетники судили и рядили, почему «литераторша» до сих пор не замужем. Одни считали, что виной всему ее внешность, другие утверждали, будто в юности она была чересчур привередлива. И всегда находился мудрец, который высчитывал, загибая пальцы: «Та-ак… год Кота… год Дракона… год Петуха…» Потом он поднимал голову и провозглашал во всеуслышание: «Выходит, учительнице нашей никак не меньше тридцати пяти». Россказням этим мало кто верил, но никто вроде и не возражал. Да мало ли среди школьников всяческих кривотолков, особенно между девчонками. Само собой, и Туан наслушался всяких сплетен, но сам он в такие разговоры не вмешивался и частенько давал понять приятелям, что слушать их ему неприятно, — ведь Нем относилась к нему со всей сердечностью и заботой, какими только может добрая женщина окружить ребенка, рано потерявшего мать.

В первый же день учебного года Туан с одним из новых своих приятелей устроили прямо в классе «состязание по борьбе» и в финале высадили оба дверных стекла. Директор школы вызвал Туана и велел ему отправиться к классной руководительнице с объяснениями по поводу этого происшествия. Он молча явился к Нем и насупился, ожидая неприятного разговора. Но Нем только и сказала:

— Борьба, может быть, дело неплохое, только рубашки рвать ни к чему и в классе, запомни, бороться нельзя.

Туан стоял молча, а Нем, не сказав больше ни слова, стряхнула рукой пыль с его новенькой белой рубашки. Потом разрешила ему вернуться в класс. Голос ее звучал спокойно и ласково.

Дома, в деревне, Туан с малых лет слыл заядлым любителем борьбы. Он устраивал схватки с приятелями на горе за околицей, не раз ходил бороться в соседнюю деревню, а уж в школе для «борцов» было истинное раздолье. И они сражались неустанно, разрывая в клочья рубахи и обдирая коленки. Учитель даже не пытался бранить ребят, зато дед строго-настрого запрещал Туану бороться. Запрет этот, ясное дело, оставался втуне.

Но нынешнюю классную руководительницу свою Туан очень уважал. И хотя она сказала, что «борьба, может быть, дело неплохое», он никогда больше не принимал в ней участия и вообще перестал озорничать.

Так протекали школьные годы Туана — весело и безмятежно. Он не блистал ни по одному из предметов, но все же был из «крепких», как говорится, учеников. И вопреки опасениям отца становился со временем сдержанней и спокойнее.

В конце каждой четверти Хюи неизменно получал письмо от Нем. Она со всеми подробностями сообщала ему о сыне и каждое письмо заканчивала одной и той же фразой: «Прошу вас, не волнуйтесь за него. Туан подает большие надежды». Хюи, получив письмо от учительницы, тотчас прочитывал его и отвечал без промедленья. В своих письмах он благодарил Нем за ее заботы и рассказывал ей о своих делах. Ей, полагал Хюи, не лишне знать обо всем, раз уж она преподает его сыну литературу. Читая его искренние, сердечные письма, Нем не могла сдержать радостного волнения. Впрочем, то же самое испытывала бы, наверно, любая женщина. Ведь ничто не вызывает в сердцах и мыслях такого отклика, как искренность и верность. Вскоре в письмах, посылаемых Хюи, вслед за строчками, посвященными Туану, она стала писать и о своей жизни.

Когда Туан перешел в десятый класс, Хюи попросил учительницу писать ему ежемесячно. Нем, прочитав это письмо, усмехнулась и ничего не ответила на его просьбу, она вообще не упоминала об этом, но отныне письма ее приходили к нему каждый месяц, и были они довольно-таки длинные. Теперь и о самой Нем в них говорилось больше, чем прежде.

Из писем отца Туан догадывался, что учительница держит его в курсе всех школьных дел. Когда Туан стал часто наведываться в свою деревню и отметки его, конечно, ухудшились, отец незамедлительно узнал об этом. Кто, как не Нем, мог сообщить ему? Но все равно, Туан ни разу не рассердился на учительницу; напротив, он понял, что она тревожится за него.

Однажды Нем зашла домой к Туану — разузнать о его загадочных отлучках. Сперва он смущенно бормотал что-то, но в конце концов набрался смелости.

— За нашей деревней, — рассказал он, — есть Слоновая гора. Гора эта для нас, ребятишек, была все равно что другом — большим и добрым. Она дарила нам столько чудесных вещей: охапки медовых трав, — когда их подсушишь, они пахнут так сладко — и круглые белые камешки — если в темноте посильнее ударить их друг о друга, из них вылетают яркие искорки и идет запах, точь-в-точь как от жженого меда. А рядом с горой большая пустошь — Слоновый хобот, там круглый год стоят высокие сочные травы и земля такая мягкая и податливая, что в дождливую пору в ней вязнут буйволы. Из деревенских ребят я больше всех подружился с Фыонг, дочкой наших соседей. Это Фыонг научила меня собирать медовые травы, когда они еще зеленые. Надо связать их пучками, потом подсушить на солнце, да так, чтобы как следует провеяло ветром. Тогда они пожелтеют и станут пахучими. Этим засушенным медовым травам прямо цены нет: положишь пучок под подушку, и тебе никогда не приснятся змеи или какая-нибудь другая нечисть. Слоновая гора вся поросла медовыми травами. Бывало, пасешь там буйволов и вдруг захочешь пить. Разжуешь горсть сладковатых листьев — и жажду как рукой снимет. Все дети у нас очень любят их. Фыонг всегда носила с собою пучок. Сто раз, наверно, учила она меня, как сушить медовые травы, но у меня пучки никогда не выходили такие, как у нее: все листочки один к одному — длинные пушистые и пахучие. В конце зимы траву на горе обычно сжигали, и золой потом удобряли поля. Огонь полыхал на горе целую ночь. А когда поутру мы гнали буйволов мимо горы на пустошь и видели ее обгоревшие, в черных подпалинах склоны, нам чудилось, будто это с нас самих живьем содрали кожу.

Трава выгорала, а потом приходила весна. И на склонах Слоновой горы из земли, перемешанной с пеплом, пробивались молодые ростки — маленькие, желтоватые, если же попадались зеленые побеги, это была уже не медовая, а другая трава. По утрам, когда мы выгоняли буйволов на Слоновую гору, ноги у нас сводило от стужи, потому что черная зола была мокрой от росы, а обгорелая стерня больно колола ступни. Спастись можно было, только если усядешься на буйвола и въедешь верхом туда, где осталась подходящая для скота трава. Но Фыонг не умела ездить верхом, да и буйвол у них был с норовом. Поэтому она всегда добиралась до выгона позже всех. Тогда я взялся ей помочь и стал выгонять на пастбище обоих буйволов — нашего и ихнего. Никто из ребят по этому поводу не посмел и слова сказать: они очень любили Фыонг, она засушивала для них пучки медовых трав, да и я был «чемпионом» по борьбе среди тамошней детворы.

Когда тэи построили на Слоновой горе свой форт, мы не решались больше взбираться по склону и пасли буйволов внизу, у подножия. А после того как тэи убили на пустоши возле горы мою маму, я и вовсе не стал пасти буйволов. Фыонг ходила теперь на пастбище с другими ребятами. Она много раз звала и меня, но я отказывался, потому что там мне всегда хотелось плакать. Каждый вечер, вернувшись в деревню, она приносила мне пучок медовых трав…

Ну а теперь, отправляясь по воскресеньям домой, я больше не избегаю дороги, ведущей мимо Слоновой горы, там, на пустоши, я обычно встречаю Фыонг. Мы только переглядываемся с нею и даже и не останавливаемся поговорить, потому что молодежь проводит там военную подготовку и кругом слишком много народу… Когда идешь мимо горы, невольно вспоминаешь прошлое и чувствуешь, как хорошо и сладко пахнут медовые травы…

Закончив свой рассказ, Туан покраснел от смущения, даже уши у него сделались пунцовыми. Но он догадывался: Нем хорошо к нему относится и непременно его поймет. Она выслушала его, не проронив ни слова, только улыбнулась. Впервые за три года он видел на лице ее улыбку — такую искреннюю и добрую. Лишь когда он собрался уходить, она сказала — эти же слова Туан прочитал потом в отцовском письме: «Запомни: учеба — самое главное для тебя, и учиться ты должен хорошо…»

Когда он стал солдатом и надел непривычную форму, Туан вначале испытывал какую-то неловкость и скованность, он должен был многое передумать и вспомнить — по ночам, опустив полог москитника, подолгу не мог заснуть. Он вспоминал школу, свой класс и Нем, любимую свою учительницу.

Туан припомнил, как он однажды, проходя мимо классной комнаты, услыхал голоса девушек из их класса, они распевали песню «Эй, парень, послушай!..» Он остановился, потом вошел в дверь, и девушки, смутившись, замолчали… Вспомнил «бритоголового» Зоаня, самого низкорослого среди ребят, вечно бредившего «Троецарствием»[38] и однажды даже ответившего на уроке: «Автором «Повести о Кьеу»[39], учительница, был Чэнь Шоу»… Потом ему вспомнились проводы выпускников, призванных в армию. Друзья надарили ему книг, часть из них он оставил учительнице. Нем положила книги в портфель и, провожая его, долго шла рядом с Туаном; она молчала, но Туан знал, что она многое хотела сказать ему. Уже забравшись в кузов грузовика, он услыхал ее негромкий голос: «Прощай, пиши мне непременно…». Дней через десять после приезда в часть он получил от учительницы письмо. Она советовала ему посерьезней заняться политучебой, как говорят «закаляться идейно», и отвыкать от эгоистических привычек. Да, она была права! Ведь он раньше жил, ни о чем не задумываясь, все давалось ему само собой, без труда и усилий. Он написал отцу, который учился тогда на курсах в Ханое: «Учительница наша, Нем, по-прежнему внимательна ко мне. И хоть я теперь и в армии, было бы хорошо, если б ты не терял с ней связи. Она заботилась обо мне, как мать, не забывай этого…»

За несколько месяцев от отца пришло одно-единственное письмо, в котором он советовал Туану быть старательным и честным солдатом. А Нем прислала целых три письма, где было все — и наставления насчет здоровья, и размышления о товариществе и боевой дружбе. Туан, думая над ее словами, глубоко запавшими ему в душу, чувствовал, что они исходят не просто от учительницы, но от заботливой и ласковой матери. Он тоже часто писал ей и рассказывал обо всем, вплоть до мелочей. Описал даже, как обнаружил однажды под настилом речной пристани позабытого там кем-то живого петуха. Друзья сперва не поверили ему, но потом петух был извлечен из своей темницы. Оказывается, он кормился там, подбирая падавшие сквозь щели зернышки риса, но от долгого заточения в темноте гребень и ножки его поблекли и стали похожи на куски рисового коржа. Рассказал он и о том, как во время чистки оружия неловко обронил штык, едва не сломав, и начальник училища разнес его, но зато потом, когда они форсировали реку, тот же начальник объявил ему благодарность за то, что он уберег винтовку и на нее не попало ни капли воды. Вообще-то через реку был перекинут железный мост, но их части пришлось переправляться вброд, потому что, по условиям маневров, мост считался «разрушенным»…

И вот недавно, когда они были на марше и остановились на привале среди полей, затянутых пеленой холодного зимнего тумана, Туану вручили конверт с письмом от отца. Письмо, судя по толщине конверта, было длинное. И, еще не распечатав письма, он почувствовал вдруг, как у него тревожно застучало сердце.

Письмо и впрямь его взволновало. Нежданная новость: отец сообщал, что они с Нем решили пожениться! В его изложении весть эта походила на реляцию о победоносном сражении.

А ведь на самом-то деле это — счастье! Бог знает, что стал бы думать на его, Туана, месте кто-нибудь другой, он же был убежден: событие это счастливое — и не только для отца с Нем, неожиданная весть сулила радость и ему самому!

Мимоходом отец сообщал, что во время войны[40] Нем любила одного партработника, но он, попав в плен, стал предателем. Прошлое это до сих пор тяготило Нем. Они с отцом сами порешили соединить свои судьбы и найти новое счастье, никто не уговаривал их, никто не сватал. «Мы, — писал отец, — поняли и оценили друг друга, оба мы пережили большое горе, вот почему приняли мы это решение». Туан перечитал письмо, и в сердце его вспыхнула радость, могучая и торжествующая, ничего подобного он никогда еще не испытывал. У него даже уши порозовели от удовольствия, точь-в-точь как у ребенка, получившего заветный подарок. Стужа и слякоть зимнего утра были ему нипочем; ноги в промокших матерчатых башмаках шагали уверенно и твердо. В тот же день он отправил отцу ответ. «Счастье это, — писал он, — не твое лишь, отец, и не только для вас обоих; счастлив и я, и наш дедушка, и счастлива, верно, была бы за нас и мама…»

Он хотел написать такое же письмо и Нем, но всякий раз, взяв в руки перо, опускал его в сомнении и растерянности. Что написать ей и какие выбрать слова? Само собою, в сердце у него не было ни малейшего неудовольствия от того, что Нем стала его матерью, но писать об этом он не мог. Она, наверно, сама все поймет.

После Туан узнал, что свадьбу они справили без излишней суеты, скромно и просто. Так отмечают это событие лишь те, кто по-настоящему любят друг друга. О дне свадьбы отец известил его заранее. Но маневры еще не кончились, Туан приехать не смог и очень сокрушался по этому поводу.

На днях он получил от Нем письмо.

«Мой дорогой Туан! — писала она. — Вот и опять пришла весна, теплый весенний дождь, наверно, уже разбудил всходы медовых трав на Слоновой горе… Если весною тебе дадут отпуск, я была бы рада съездить вместе с тобой к вам в деревню. Отец вчера вечером уехал в Тэйбак. Не знаю, написал ли он тебе перед отъездом…»

Письмецо было короткое, он перечитывал его снова и снова, пока не выучил наизусть. Оно было таким же сердечным и теплым, как и прежние письма Нем, но Туан, сам не понимая почему, искал теперь в ее письмах чего-то нового, чего не было раньше. Оно, казалось, источало сладкий запах медовых трав, что росли близ родной деревни. Последние месяцы его часть почти все время была на марше, сколько полей, холмов и гор миновал он, но нигде не видел медовой травы, ни единого кустика.


Перевод М. Ткачева.

Загрузка...