Тю Ван

ЦВЕТЫ ЖЕЛЕЗНОГО ДЕРЕВА

Каждый год в конце весны распускаются цветы железного дерева. Распустившись, они вскоре осыпаются, падая вниз, как тяжелые капли дождя. Миллионы крошечных нежно-белых лепестков, мелких, как полова, летят, застилая небо, и покрывают землю в лесу плотным ковром, оседая на поверхности больших камней и в густой листве. Лес железных деревьев простирается на сотни метров, и, когда разом осыпает он свои цветы, глазам открывается величественная картина запустения, подавляющего своей грандиозностью. Здесь, на склонах гор Чыонгшона, цветы осыпаются при каждом порыве ветра, и от этого шороха, отвечающего каждому порыву, издали кажется, что лес аукается и что-то шепчет.

Когда-то в ту самую пору, когда распускались цветы железного дерева, жители сел возле реки Авынг начинали праздник. Три села — каждое стоит на одном из рукавов Авынга — граничат друг с другом, но в каждом живет другое племя. Весной совершалось жертвоприношение небу. Люди из трех сел собирались вместе, и начиналась торжественная церемония праздника — отсекали голову тому, кого приносили в жертву, и горячей кровью орошали воды реки Авынг. Каждый год села поочередно выделяли человека для жертвоприношения. Очередность эта соблюдалась свято, и если бы какое-нибудь из племен нарушило ее, это посчиталось бы клятвопреступлением и мести не было бы конца. Никто не знал, с каких пор существовал этот обычай — отрубать головы. Обычаи на Чыонгшоне вечны, как горы, суровы, как камни, и жестоки, как джунгли. Так и шло: каждый год приносили в жертву человека, и, наверное, сколько лет было реке Авынгу — столько голов над ним упало. Казалось людям, что темные струи реки пахнут кровью.

Революция покончила с этим обычаем. Жители трех сел поклялись не нарушать единства и уже сообща ковали мечи, обмазывали стрелы ядом, охотились на тигров, вепрей и защищались от врагов — тэев. Враги доходили до самого Авынга, уничтожали горные поля, сжигали дома на сваях, убивали женщин и детей. Жители трех сел стреляли по врагу, отрубали врагам головы и бросали их в волны Авынга, возвращая ему свой вековой долг.

А когда покончили с тэями, пришли американцы, они нашли на карте и обвели красным карандашом место слияния трех рукавов. Их самолеты сбрасывали бомбы, обстреливали села, убивали людей, распыляли отравляющие вещества и губили лес и травы. Поля маиса и батата, рощи кокосов и бананов — все погибло, вместо деревьев теперь вырастали карлики, цветы появлялись без тычинок, плоды — без мякоти и к тому же самых невероятных, чудовищных форм. Тогда жители трех сел вновь поклялись: все вместе бить врага, бить до последнего, и вражьей кровью досыта напоить волны Авынга. Самой большой гордостью трех племен на Авынге было то, что ни тогда, в эпоху восьмидесятилетнего господства тэев, ни теперь не платили они налогов и не давали риса врагу, ни один человек не надел вражью форму и не взял в руки его оружие. Старики в селах, ударяя в гонги, заклинали внуков: «Кто пойдет за чужаками, станет врагом племени, врагом рек и гор, и да будет сброшен нарушивший клятву в воды священной реки!»

Был тысяча девятьсот шестидесятый год. Вновь распустились цветы железного дерева. Группа связистов прокладывала дорогу для снабжения фронта по вершинам Чыонгшона. Был отдан строжайший приказ — во что бы то ни стало сохранять полную секретность, чтобы неприятель не обнаружил артерию, питающую силы Сопротивления. Приказ гласил: всеми способами укрываться от врагов, избегать встреч с местными жителями. Приходилось обходить тропы, группа бесстрашных карабкалась по крутым склонам, продиралась сквозь чащу, там, где ни разу еще не ступала нога человека. У каждого была тяжелая заплечная корзина, они шагали друг за другом, след в след. Первый прокладывал дорогу — осторожно разводил ветви и раздвигал листья, проскальзывая в чащобу, за тысячу лет не видавшую ни одного человека. Второй шел сразу за ним, ступая по его следам. Третий, последний, небольшой палкой поправлял за собой гнилые листья так, чтобы не оставалось никаких следов. Ветви и лианы, разорванные или спутанные, тоже должны были быть приведены в прежний вид так, словно ничто их не коснулось. Каждый шаг был кропотливой, утомительной и изматывающей схваткой с джунглями. Листья, тысячелетиями падавшие на землю, спрессовались, и эта гниль кишела пиявками; едва почуяв запах крови, целые колонии пиявок поднимали головы, вытягивали трепещущие, жадные хоботки и шуршали, как прожорливые шелковичные черви. Внизу, на земле, и вверху, среди ветвей, затаились ядовитые змеи, скорпионы. Лес был полон тигров, леопардов, слонов, диких быков. Крокодилы нежились в глубоких ручьях, прятались в расщелинах под камнями и в глубине водопадов. От лесных мух, роившихся во влажном воздухе, было черно как от пыли. Смерть в джунглях могла настичь людей в любой момент, она подстерегала смельчаков под камнем, под слоем мха, в удушливых испарениях, иногда жгучих, а иногда таких ледяных, что роса замерзала на листьях.

Так шли дни. Связисты строили в горах Чыонгшона шалаши, хижины, укрытия: жили только минутами работы, словно навсегда распростившись со всеми привычными связями. Сколько раз они едва удерживались, чтобы не вступить в схватку с врагом, но необходимо было остаться невидимыми для врага. Однажды из своей засады они увидели, как сайгонские солдаты насилуют девушку. Одна автоматная очередь — и с бандитами было бы покончено, палец уже сам лег на спусковой крючок, но они стиснули зубы и продолжали путь. Много раз видели они издали спящих штурмовиков, опьяневших от меда лесных пчел, у них можно было захватить патроны и лекарства. Но в задачу группы не входило уничтожение врага, группа обязана была обеспечить полнейшую секретность… Укрываться от врага было нелегко, но еще сложнее и тягостнее оказалось избегать встреч с местными жителями: обходить их тропы, держаться вдали от жилья. Горцы Чыонгшона ведут подсечно-огневое земледелие и собирают в окрестных лесах съедобные клубни, плоды и молодые побеги бамбука. Это добрые сердца, чья теплота подобна лучам солнца, а чистота — белому цветку.

Группа связистов — старшего у них звали Лунг — часто переправлялась через верхний приток реки Авынг. Связисты прозвали его Кровавым ручьем. Он падал с высокой горы, гигантским удавом извиваясь между камнями, то мелкий, с журчаньем ласкающий белую гальку, а то кружащийся над омутами вихрь, яростно клокочущий на камнях, низвергающийся водопадами, весь в пене, злобный, как ядовитая змея. Самым опасным было место, где ручей пробивался между двух скал — Косуль, — отвесно вздымающихся над берегами, густо поросшими лианами. Именно это опасное место группа выбрала для переправы. После каждого перехода через реку мелкими острыми камнями и колючками была в клочья изодрана одежда, в кровь исцарапаны руки и ноги.

Но не потому прозвали ручей Кровавым. У этого названия была другая, трагическая история. Весь сухой сезон шестьдесят второго года группа Лунга переплавлялась здесь через верхний приток Авынга. За все время они никого не встретили в этом глухом, заброшенном месте. Лунг как будто даже гордился тем, что они первые хозяева Косуль с тех самых пор, как на земле появились люди.

Однажды в начале сезона дождей погода неожиданно резко переменилась. Двое связистов простудились и заболели и в бреду лежали в бамбуковой хижине, только Лунг еще держался, хотя часто и его настигали жестокие приступы лихорадки, и тогда его трясло так, что зуб на зуб не попадал.

И вот как-то раз, подойдя к Косулям, Лунг застыл перед неожиданно открывшейся страшной картиной. После дождя, прошедшего ночью, вода поднялась очень высоко и затопила деревья, росшие у воды. Поток нес из леса сухие сучья и опавшие плоды, он шумел и пенился, стремительный и сильный, как необъезженный конь. Нечего было и надеяться на то, что кому-либо удастся переправиться через ручей. Срочные донесения, лекарства и перевязочные материалы, лежавшие в корзине, точно огнем жгли спину Лунга. Вернуться? Нельзя, дело спешное. Ждать здесь? Но вода продолжает подниматься. Очень скоро наступит ночь — пора охоты пантер, леопардов и тигров…

Вдруг рядом послышалось шуршание листьев. Вздрогнув, Лунг схватился было за ружье. Нет, то был не тигр, это оказался старый горец. На нем были только высоко закатанные штаны; кожа старика почернела от загара. Лунг растерялся — прятаться некуда, да и поздно. Старик заговорил первым:

— Хочешь перебраться на ту сторону?

Лунг в замешательстве кивнул. Старик вытянул руку и отрывисто сказал:

— Вон я наладил для тебя переправу…

И действительно, шагах в десяти от того места, где они стояли, над ручьем была протянута толстая веревка из листьев ротанговой пальмы, а выше шла другая веревка, потоньше, очень сильно натянутая, — для того, чтобы держаться за нее. Таков был мостик жителей Чыонгшона, шаткий и узкий, но сейчас ему не было цены. Кто этот старик? Почему он появился именно в эту минуту? Лунгу все было понятно без слов. Конечно же, ни одно движение их группы не могло укрыться от глаз местных горцев, таких зорких, что им достаточно было увидеть только след косули, чтобы сказать, сколько ей лет. Отказываться от помощи соотечественников было глупо, не верить в народ — все равно, что сложить крылья и ждать, что полетишь.

Мальчик лет десяти, в одной только набедренной повязке, коричневый от загара и верткий, как обезьянка, тут же вынырнул откуда-то и подскочил к ним.

— Ай, переведи бойца Революции через ручей! — велел ему старик.

Мальчик улыбнулся Лунгу, плутоватые глаза его сильно косили. Он схватился рукой за верхнюю веревку и, покачиваясь, пошел ловко, как в цирке. Через минуту он уже был над серединой потока и, нагнувшись, смотрел на белую пену под ногами.

— Иди сюда! Я жду! — оглянувшись, позвал он.

Лунг осторожно, шаг за шагом, шел по веревке, раскачивающейся как гамак. Он был уже почти на середине. Ай снова оглянулся улыбаясь и двинулся вперед, проворный, как белка.

Старик не рассчитал, что за плечами Лунга тяжелая, весом не меньше сорока килограммов, корзина. Веревка не могла выдержать слишком большой тяжести и с громким треском оборвалась. Связист и мальчик полетели в стремнину, поток подхватил их и понес, как сухой хворост, вниз, прямо на камни, острые и неровные, как зубы крокодила, торчавшие всего в нескольких десятках метров. Лунг ухватился за корзину, которая всплыла, как поплавок, и изо всех сил старался справиться с напором воды.

Ни секунды не раздумывая, старик прыгнул с высокого берега прямо в поток. Три взмаха руки — и ему удалось схватить Лунга. Теперь они вместе то всплывали на поверхность, то снова погружались и опять показывались из воды. Поток бешено крутил их — так ветер сердито рвет и треплет листву банана. Лунг уже потерял сознание, но старику, который плавал как рыба, удалось избежать каменной крокодильей пасти…

Очнулся Лунг на другом берегу, рядом стояла его вымокшая корзина. Все тело болело и было в крови, от одежды остались одни клочья. Мальчика нигде не было видно. Старик сидел сгорбившись. Рядом горел костер, потрескивали сухие сучья.

— Где мальчик?

Старик не шевелился и не сводил глаз с ручья, лицо его было сумрачно.

— Почему ты не спас мальчика?!

Старик молчал, сдерживая рыдания. Прошла томительная минута, прежде чем он медленно сказал:

— Сначала спасал Революцию…

Много раз потом, переходя через Кровавый ручей, связисты видели переброшенную через него веревку. Иногда они находили там корзину с маниоком или сверток с клейким рисом, укрепленные на ветках. Горцы Чыонгшона тайно следили за связистами и старались помочь Сопротивлению. Старик больше не появлялся. Часто Лунг собирался поискать его, но где его найдешь? Старик был жителем одного из сел у пересечения трех рукавов Авынга, одним из тех, кто когда-то поклялся бить врага, бить до последнего, и вражьей кровью досыта напоить волны Авынга, возвратить реке свой вековой долг.

Каждый раз, проходя мимо, связисты оставляли на берегу несколько камней. Груда камней быстро росла, ее назвали потом могилой мальчика Ая, она стала памятью кровной связи бойцов Сопротивления с людьми гор Чыонгшона.

* * *

Шел тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год. Опять наступила пора цветов железного дерева. Дорога к линии огня теперь была широкой. Она как бы стянула все тропки вокруг и шла на тысячи километров, по ней ночью и днем безостановочно двигались машины. Отряды Армии Освобождения нанесли мощные удары по «воздушной кавалерии»[78] и по подразделениям «больших братьев». Враги терпели поражение за поражением, дорога в тысячу замов[79] внушала им ужас. «Б-52», «Б-57» обрушивали огонь и сталь на горы, леса и реки, без устали кружились вертолеты-разведчики, вертолеты, распыляющие яды. Зажигательные бомбы, мины в форме листьев, цветов и плодов, датчики всех видов.

Старые пункты связи были уже заменены казармами, складами, арсеналами, амбулаториями, была создана целая служба тыла, современная и боеспособная. Трое связистов, которые раньше с заплечными корзинами ходили по горам, теперь стали руководящими работниками и оказались в разных местах.

Лунг руководил работой большого участка. Время от времени он возвращался к месту слияния трех рукавов Авынга, чтобы проверить работу носильщиков, разгружавших машины и переносивших грузы в корзинах через лес к фронту X, при этом носильщики избегали больших дорог, забитых минами, которые «воздушные кавалеристы» расставляли в спешке во время своих парашютных вылазок.

Осыпались цветы железного дерева. Ночной лес вздыхал. В листве мелькали светлячки. Ночь ушла, наступало утро, холодное из-за дождя, из-за сильного ветра и из-за того, что здесь, на высоте тысячи метров, воздух был разреженный.

Многое пришло на память Лунгу, когда он с вещмешком за плечами, опираясь на посох, пробирался по глинистым склонам. Дорогу, по которой он шел, то и дело пересекали тропинки, оплетавшие все вокруг сплошной паутиной, испещренные фосфоресцирующими указателями. Вдоль дороги тянулся ряд приземистых хижин из бамбука, прячущихся под густыми деревьями, откуда-то доносились звуки дана талы[80]. Бесхитростная мелодия, подражавшая голосу ручья и пению лесных птиц, напомнила о днях, прошедших на Чыонгшоне, о жизни в лесу, о жестоких приступах лихорадки, о пантерах, диких слонах, о том, как проливали здесь кровь… о гибели мальчика Ая.

Это было самым тяжелым воспоминанием — мальчик, ловко перебирающий ногами по веревке и внезапно, словно лист, упавший вниз, чтоб навсегда исчезнуть в разъяренных пенных струях.

Было еще совсем темно, когда Лунг достиг цели своего похода. Камни под ногами были холодны, глухо гудел водопад, падавший с высокой вершины. В глубокой горной пещере, разверстую пасть которой окаймляли шероховатые наросты сталактитов, был оборудован большой склад. Сейчас там собралось около двухсот человек, они группами расположились возле наваленных друг на друга корзин и ждали, когда начнут раздавать грузы. Хотя в полумраке лица едва различались, Лунгу бросилось в глаза, как исхудали люди. Вот уже месяцев восемь или девять они жили впроголодь. Ядохимикаты уничтожили посевы батата и маиса, банановые деревья. Некогда богатый край превратился теперь в пустыню, где торчали лишь скелеты кустарников, худосочные деревца маниока да кустики батата со съежившимися, будто обгоревшими побегами. Люди ели вареные лесные плоды и клубни, не хватало соли. Воинский склад в пещере был заполнен рисом, солью, соевой мукой, рыбным экстрактом и мясными консервами. Однако никто не осмелился бы прикоснуться к этим запасам. Старики сказали внукам: пусть мы умрем от голода, но каждое зернышко риса должно пойти бойцам, которые сражаются против нашего врага.

Мужчины, юноши — все ушли в Армию Освобождения.

Носильщиками были старики и женщины. Терпели все — и голод, и холод. И не было носильщиков более спорых и выносливых, чем жители Чыонгшона.

У входа в пещеру тусклый свет керосиновой лампы смешивался со слабым, едва брезжущим светом дня. Фонарик, обернутый полиэтиленом, бросал слабые блики на землю, на аккуратно сложенные тюки. В неясный гул голосов то и дело вплетались чьи-то робкие смешки. Здесь было много девушек-горянок с распущенными волосами, в коротких юбках, с ножами у пояса и большими трубками в зубах. Наклонятся, подставят под веревку плечо и, легко поднявшись, тут же устремляются вперед; худые, но крепкие ноги все быстрей и быстрей мелькают по склону, светится красный огонек трубки. Поет, подражая ручью и птицам, небольшой, чуть больше ладони, дан талы, падает с веток вместе с лепестками цветов железного дерева роса, и слышно, как мокрые листья задевают проходящих мимо людей.

Одна за другой шли по склонам бригады носильщиков. Светлячками мерцали фосфоресцирующие стрелки, ночь уже собиралась переходить в день, а люди все шли — через перевал Прошу огонька, через перевал Флейта — сколько их было, перевалов, найденных недавно, с названиями, зачастую неожиданными и забавными, но всегда полными смысла.

Склад продолжал отпускать грузы. Внезапно Лунг вздрогнул, ему показался знакомым отрывистый голос, раздавшийся рядом.

— Ты что, не разрешаешь мне помогать Революции?!

Седой как лунь старик лет шестидесяти, по пояс голый и до того худой, что были видны все ребра и позвоночник, опирался о плечо мальчика лет десяти, другой рукой он сжимал край огромной заплечной корзины. Старик выглядел очень рассерженным.

Мальчик был так поразительно похож на погибшего Ая, что Лунг чуть не вскрикнул. Черные блестящие глаза мальчика с любопытством перебегали с человека, выдававшего груз, на старика.

— Старым людям положено отдыхать! Ноги-то уже небось слабые, — улыбаясь втолковывал старику человек, раздававший грузы.

Старик сердито таращил белесые, выцветшие глаза.

— Старый — значит нельзя помогать Революции? Ты что, меня за человека не считаешь? — И, не желая больше спорить попусту, он подставил плечи: — Ну-ка, клади сюда!

Ящик с патронами, длинный и тяжелый, килограммов восемьдесят весом, лег на его спину. Старик сделал движение плечами, передвигая ящик чуть повыше, слегка вытянул шею и крикнул:

— Давай-ка мне еще такой сундук!

Кругом осуждающе закачали головами. Старик с недовольным видом оперся о плечо мальчика и двинулся по тропинке. Ящик с патронами закрывал почти всю спину, но старик шагал уверенно, только глаза были чуть прикрыты, словно ему хотелось спать.

Сердце сжалось в груди у Лунга, и он поспешно бросился за стариком.

— Отец! Это вы тогда были у Кровавого ручья? Старик удивленно посмотрел на него. Лунг переспросил:

— Вы с Авынга?

— Да, с Авынга, — просто ответил тот.

— Вспомните, отец, когда-то вы спасли человека на Кровавом ручье, то есть, я хотел сказать, на Авынге, — взволнованно сказал Лунг.

Старик, казалось, старался разглядеть того, кто стоял перед ним. Но взгляд его был устремлен вдаль, как будто искал встречи с прошлым.

— Нет, не помню…

Лунг взял его руку, ласково погладил:

— Отец, вспомните: мальчик Ай… мальчик Ай…

Старик покачал головой и тронул за плечо стоявшего перед ним мальчика:

— Так ведь вот он — Ай, вот он…

Сзади уже торопили. Старик снова опустил голову, наклонился и зашагал вперед. Мальчик на ходу сорвал лист, свернул в трубочку и дунул в него, раздался звук, похожий на крик кукушки.

Лунг долго смотрел им вслед. Были ли это те самые люди, которых он встретил шесть лет назад?

Ай означает «младший», это ведь не имя, а раз прежний Ай не мог появиться снова, значит, то был другой мальчик. Ну а старик?

Крик кукушки постепенно отдалялся. С тихим шелестом облетали цветы железного дерева, засыпая следы носильщиков. Старик и мальчик, должно быть, уже подходили к перевалу Флейта.

Ведь они дали клятву изгнать врага и вернуть Авынгу свой вековой долг.


Перевод И. Зимониной.

РАССКАЗ МОЛОДОГО СОЛДАТА

Шиу мне очень нравилась. Началось это, правда, не так давно, хотя мы с ней с детства жили в одном селе, вместе играли в монеты, устраивали за костелом петушиные бои, ходили к морю во время отлива подбирать мелкую рыбешку и крабов, сушили соль, нередко ругались и ссорились, случалось, даже дрались, но всегда почти сразу же мирились. Но вот когда нам стало по двадцать, все сразу переменилось. Не помню уж точно, в прошлом или позапрошлом году я вдруг почувствовал, что мне почему-то неловко стало говорить Шиу «ты». В тот год она как-то сразу похорошела, даже черты лица как будто изменились, что-то в них теперь появилось необычное, даже загадочное. Встречаясь со мной, она всякий раз краснела и смущалась, да только я ясно видел, что глаза Шиу — ух какие они у нее блестящие и глубокие! — будто хотят что-то сказать или сами ждут от меня чего-то. Не раз уже, встретив ее взгляд, я хотел было объясниться, но все никак не решался, трусил. Смешно, но я заранее обдумал, что я скажу Шиу, а стоя перед ней, забывал все слова, смущался и путался так, что готов был со стыда провалиться.

И вот в один из холодных вечеров, когда мы прятались от ветра под большим баньяном, я собрался с духом и сказал Шиу… о господи, какую же глупость я тогда сказал!

— Шиу, мать мне все время твердит, чтоб я женился. Ты… это самое… ты не пойдешь за меня?

Шиу вспыхнула, глаза ее сердито блеснули, и, отвернувшись, она процедила:

— Вот еще, больно надо!

И, не дав мне опомниться, вскочила и бросилась бежать. Правда, потом оглянулась, но тут же снова припустила, да как: спотыкаясь, едва не падая, будто за ней кто-то гнался.

В тот день, помню, было очень холодно, но меня точно жаром обдало. Я не мог понять, почему Шиу рассердилась, и ругал себя за то, что все так нелепо вышло и что сказал я ей совсем не то, что хотел. Потом я решил, что не моя неловкость тут виной — Шиу, видно, попросту презирает меня. Да оно и понятно: ведь мне уже двадцать, парень я высокий и вроде ладный, а все еще не на воинской службе. Сейчас парни из всех окрестных деревень участвуют в движениях «Три готовности», «Три обязательства» и, надев военную форму, идут бить врага, а я…

Чем больше я об этом думал, тем обидней мне становилось и такая меня злость брала! А ведь виной всему была моя мать! Если бы не она, я бы наверняка был уже в армии. Последние два года я даже медосмотр несколько раз проходил вместе с призывниками, и, конечно, успешно. Но мать держала меня цепко, она всех на помощь призвала: и председателя кооператива, и командира местного ополчения, и даже в уезд не раз писала, упрямая — только б ее сына дома оставили. Конечно, все сочувствовали мне, но раз в семье такая обстановка, тут уж ничего не поделаешь. Воинский долг нужно выполнять добровольно, и в семье на этот счет тоже должно быть согласие. Что и говорить, «повезло» мне с такой несознательной матерью!

Вот так и шло. Я буйвола свалить могу, а меня прозвали «бракованным». Почему «бракованный»? Да потому, что, во-первых, я все еще не женат, а, во-вторых, не был в армии. Что неженат — полбеды, но вот прослыть несознательным — это уже хуже.

В нашем краю — в прибрежных районах — не так давно, всего каких-нибудь лет шесть-семь до революции, были очень распространены ранние браки. Чуть только парню исполнится пятнадцать, как его женят. А девушек в двенадцать-тринадцать лет замуж выдавали, и у некоторых к двадцати годам уже трое детей бегало. Правда, после того, как вышел закон о семье и браке, этот обычай исчез, но все же, если к девушке в восемнадцать-девятнадцать лет еще никто не посватался, родители ее очень переживали. Да и парням было нисколько не лучше. Вот мне, например, только стукнуло восемнадцать, как моя мать уже забеспокоилась и принялась высматривать себе невестку. Если ей кто-то нравился, она решительным тоном, точно дело уже улажено, заявляла:

— Нюан, сынок! Обрати-ка внимание на дочку Чум Шиня. Хороша, ничего не скажешь… Хочу просить ее для тебя…

Дочка Чум Шиня, конечно, вовсе не была уродиной, но при мысли о ней я не испытывал никакого чувства. Да и вообще я не собирался пока жениться и только одно твердил:

— Не хочу, не нравится, не желаю жениться!

Мать умолкала ненадолго, но потом с удвоенной энергией начинала бегать в поисках новой избранницы. Понравится кто-нибудь, и тогда снова начинается старая песня: «Нюан, сынок», и пошли уговоры. Но меня тоже уломать нелегко:

— Не женюсь, и все! Знать ничего не хочу!

Так было по крайней мере раза три или четыре, пока, наконец, мать не вышла из терпения:

— Не слушаешь, когда старшие говорят, пеняй потом на себя — останешься перестарком!

— Каким это перестарком? — возмутился я. — Ты что, разве не знаешь Тяу из нижнего села? Уж если он мог жениться, так мне-то чего печалиться!

Тяу, про которого я говорил, уже исполнился сорок один год, а его жене было всего двадцать три. Первая жена Тяу умерла рано, оставив двух малышей, трудно ему с детьми пришлось, пока не женился снова. Молодая жена просто души не чаяла в Тяу: «Он такой замечательный человек, так ко мне и к детям относится…»

Услышав о Тяу, моя мать просто онемела от возмущения. А я еще прибавил ради смеха:

— Вот подожду, пока стукнет сорок, тогда и подыщу себе молоденькую!

Тут уж мать и сама не выдержала, расхохоталась. Сообразив наконец, что меня не уломаешь, она принялась исподтишка следить за мной: не приглянулся ли мне кто… Но вот что чудно — на Шиу она никакого внимания не обращала. И хорошо — заметь она мое отношение к Шиу, она бы не обрадовалась. Моей матери нравились девушки кроткие, молчаливые, Шиу же была совсем другая — живая, немного дерзкая на язык, озорная. Конечно, привередливым старухам она могла бы показаться чересчур разбитной.

Ну вот, значит, моей матери пришлось отступить, никак не могла она заставить меня жениться. Зато про армию и слышать не хотела. И ругались мы с ней, и грозился я из дому удрать, и от еды, бывало, целыми днями отказывался — ничего не помогало.

— Ну ладно, если тебе так уж хочется мне кого-то сосватать, сватай, — сдавался я. — Вот отслужу в армии, вернусь и женюсь. Можешь сватать кого угодно, разрешаю!

— Посватаю, останешься дома, — качая головой, упрямо твердила мать, — не посватаю, тоже останешься дома.

Друзья советовали мне подождать — не сегодня-завтра все парни из села уйдут в армию, тогда и моей матери, может, наконец стыдно станет. Я пока смирился и вступил в народное ополчение. Теперь каждый день с винтовкой на плече я шел на стрельбище, а ночью ходил в карауле по берегу моря. Только вот девушки в нашем отряде хоть и в шутку как будто, но все же продолжали звать меня «бракованным». И Шиу тоже. Вот почему, услышав от нее: «Вот еще, больно надо», я подумал, что это наверняка означает: «Трус ты, боишься на фронт идти, кому ты такой нужен…»

Шиу скрылась из виду, и я побрел домой. Дома я даже есть не стал, сразу лег и провалялся так всю ночь и весь следующий день. Я даже похудел от огорчения. Мать, заметив это, встревожилась, засуетилась, бросилась было за лекарствами.

— Никаких лекарств, — завопил я. — Если я останусь дома, учти, так и помру! Пусти в армию!

Мать ни слова в ответ. Но, видно, проняла ее все-таки жалость, потому что она молчала-молчала, а потом вдруг и говорит:

— Да разве я тебя держу? Но ведь я из-за тебя же… Мы же не как-нибудь, мы в бога верим…

До этого я лежал неподвижно, с закрытыми глазами, а тут прямо подскочил:

— Ах, из-за меня, значит? Да ты посмотри, сколько народу пошло бить врага, а я как самый последний трус…

— Но ведь говорится же: «Возлюби ближнего…», — мать печально сгорбилась.

— Вот оно что! — во все горло заорал я, не в силах больше сдерживаться. — Так ведь это людей называют «ближними», а это разве люди, это же самые настоящие дьяволы! Убивают стариков, уродуют младенцев, когда те еще и родиться-то не успели, жгут и отравляют все, что кормит человека, — посевы, леса! Это ближних нужно спасать от них!

Не раз и не два мы с ней так ссорились, у меня уже просто не было больше сил ругаться.

Обстановка в нашем приморском районе с каждым днем накалялась. Корабли Седьмого флота, что ни день, маячили в открытом море, рыскали, как пираты, а по ночам над морем висели их ракеты-фонари, светились зеленоватым, прямо-таки дьявольским светом. А то с юго-востока появлялись самолеты — по пять, по семь сразу, — и через десять минут бомбы и снаряды уже рвались в верхнем селе. Отбомбившись, они с таким же адским шумом улетали, но частенько оставляли подбитых.

Они все подряд бомбили: больницы, школы, дома, ничем не брезговали — два буйвола дрались у реки, они обстреляли их ракетами, а то раз ночью на берегу огромная стая уток, больше тысячи, испугавшись света ракеты-фонаря, побежала к камышам, так даже на уток сбросили бомбу, всех сожгли.

Мы, ополченцы, получили приказ стрелять по самолетам. По всему песчаному берегу вдоль, дамбы шла траншея, наши стрелки сидели там днем и ночью. Командир местного отряда — человек уже в возрасте — то и дело бегал от одной группы к другой, все проверял. Наши девушки, хохоча, подзывали его наперебой:

— Дядя, а дядя! Самолеты-то высоко летают и быстро, а вы нам дали эти старые палки, которые давно выбросить пора, и мы должны стрелять!

— Ничего, ничего, — каждый раз невозмутимо отвечал он. — Делайте все по инструкции, и будет порядок!

Нам приходилось непрерывно тренироваться. Мы учились стрелять и по ближним и по дальним целям. На кораблях в море тоже все время шли стрельбы. А вот пилоты у них, наверное, были совсем зеленые, уж больно лихо их самолеты выставляли на солнце белое брюхо, испещренное синими звездочками, просто зло брало. Наверное, там, на Юге, когда партизаны атаковали вражьи гнезда и выводили из строя десятки самолетов и сотни пилотов, не оставалось ничего другого, как набирать вот таких молодых и оголтелых.

И вот однажды, в погожий ясный день, когда мы тренировались в стрельбе под деревьями филао, появились самолеты и нацелились прямо на то место, где мы расположились. Делая круги над нами, они снижались, поднимались, потом снова шли в бреющем полете в каких-нибудь нескольких сотнях метров от земли. Вот так и вышло, что наши тренировки кончились и перед нами оказалась живая, настоящая цель. Больше сотни учебных винтовок поднялось вверх. К «фантому» пули так и клеились, мы хорошо одного тогда изрешетили, и он стал падать, крутясь совсем как рыба, запутавшаяся в сетях. Потом раздался взрыв, и вся эта махина из металла вспыхнула, как смоляной факел, и рухнула в море. Раздался всплеск, и у Черепашьей банки поднялся огромный столб воды и черного дыма. А потом к берегу прибило маслянистую пленку и долго еще несло гарью так, что задохнуться можно было.

После этого случая самолеты больше не рисковали опускаться так низко, что ветром ломало ветви деревьев филао на берегу. Но мы знали, что они не оставят нас в покое, и вдоль всех дорог под густыми деревьями стали рыть траншеи, копали глубоко, так, чтобы человеку можно было стоять в полный рост, да еще у каждого дома выкопали убежища. Несколько дней подряд работали без отдыха, не щадя сил. Только к вечеру, когда живот уже совсем подводило от голода, я забегал домой поесть, и каждый раз меня встречали испуганные, полные страха глаза матери.

— Зачем делать убежища и траншеи, сынок? Ведь и без того есть где спрятаться от самолетов. В храме-то лучше всего. Разве ж они не видят? Над храмом крест известкой побелен, ведь его с самолета видно?..

Ну никакого с ней сладу не было! Она все еще думала, что враги, раз они тоже верующие, на божий храм не посягнут! Всякий раз, как начинала выть сирена, многие бабки, таща за собой внучат, бежали прятаться под колокольней, и никто не мог им ничего втолковать. Мы боялись за них и сердились — ведь это не шутки, и к тому же дети с ними.

Ну а самолеты однажды и в самом деле обстреляли костел. Две «мухобойки» выскочили из-за облаков, тут же свесили свои носы вниз, прямо на колокольню, да и выпустили по ней струи красного огня. Колокольня окуталась густым дымом и рухнула, красные и белые черепицы полетели в разные стороны, точно бабочки. А «мухобойки», сбросив бомбы, тут же взмыли вверх, спасаясь от наших винтовок. Мы мигом выскочили из траншей и кинулись тушить пожар. К счастью, никто не пострадал: все сидели в убежищах, а старухи, которые всегда прятались под колокольней, как раз были на рынке, но огонь мгновенно перебросился на соломенные крыши соседних домов, и теперь горело сразу в нескольких местах.

Пожар почти затушили, когда из костела вдруг донеслись громкие причитания и плач. Мы бросились туда, с большим трудом перебравшись через груды битого кирпича и искореженного железа.

Иконостас был разбит начисто. Некогда столь величественные изображения святых — иконы, покрытые золотом и киноварью, — теперь валялись, все до одной разбитые в щепы, на полу. Статуя Христа была расколота на четыре части и отброшена к самым дверям, венец, окрашенный ярким суриком, лежал на полу, и казалось, что на нем блестит свежая кровь. Моя мать и еще несколько теток из села, каким-то образом уже очутившиеся здесь, подбирали с пола осколки статуи, пытаясь сложить ее, но кусков не хватало, и они просто положили все, что осталось, перед алтарем святого Антония. Все это очень походило на похороны, плач и причитания не умолкали.

Хотя на этот раз пострадавших не было, мы из опасения, что убежищ и окопов у нас еще недостаточно, решили за пять дней переделать всю защитную систему. На этот раз все жители нашего села — от мала до велика — помогали нам, ополченцам. Моя мать тоже вместе с другими ходила срезать бамбук и копать землю. Последнее время она стала молчаливой и печальной, и теперь я по целым дням от нее ни слова не слышал. Я заметил, что даже взгляд у нее стал какой-то другой. Ну что ж, теперь она получила полное представление обо всем, уверен, что теперь в ее воображении наши враги были обросшими шерстью, клыкастыми чудищами с хоботом, специально приспособленным для того, чтобы пить человеческую кровь, ну а если у них и висит на груди крест, так это только для того, чтобы усугубить страдания истинно верующих.

В конце дня, когда все оборонительные работы были закончены, мы с матерью вместе вернулись домой. Сели ужинать. Мать очень устала, и, наспех плеснув бульону в чашки с рисом, она так же наспех, по-прежнему молча, поела. Только перед сном, помолившись, она вдруг подозвала меня:

— Нюан, сынок…

— Что случилось, мама?

Мать молча принялась гладить хохолок, торчащий у меня на макушке.

— Знаешь, сынок… Наверное, все же нужно будет тебе пойти в армию…

Ого, значит, перемены все-таки произошли, вот это радость! Конечно, рано или поздно все начинают видеть истинное лицо врага.

— Что же ты меня столько времени удерживала!

Мать молчала довольно долго, потом тихо ответила:

— Когда-то бог сказал: «Каждому воздастся по его деяниям…» С этими нужно сражаться, сынок!

Я тут же побежал искать командира ополчения — как на крыльях летел. Он пообещал, что отправит меня с самым ближайшим набором, а пока я буду служить в ополчении. Еще никогда не было у меня такого бодрого и деятельного настроения! Каждый день, возвращаясь с учений, я чистил ружье и в мечтах видел себя в военной форме рядом с орудием или на корабле, рассекавшем морские волны.

— Пока это только учебное ружье, но вот скоро будет что-нибудь получше, тогда покажем мы им… — похлопывал я по прикладу.

Часто я вспоминал наш разговор с Шиу и думал: пусть теперь сколько угодно насмехается над «бракованным», только я про свои боевые успехи ей сообщать не собираюсь. Таким гордячкам нужно сбивать спесь.

Мы с Шиу виделись очень часто, но она не пыталась заговорить со мной. Конечно, она вовсе не задирала нос, как я себе представлял, а была все такой же милой и застенчивой. Блестящие черные глаза под дугами бровей все так же как будто чего-то ждали или что-то обещали. Но я сторонился Шиу, мне не хотелось делать первый шаг.

И вот однажды, когда рядом никого не было, она наконец не выдержала, сама подошла ко мне и с упреком сказала:

— Эй, Нюан! Что это ты такой сердитый?

Я остался холоден, как призрак, и только процедил:

— Не понимаю, о чем ты?

Шиу усмехнулась:

— Очень воображаешь, боюсь только, что…

— «Вот еще, больно надо», да? — запальчиво прервал я. — Ни к чему разговаривать с «бракованным», да?

Шиу замерла, залилась краской и вдруг прыснула:

— Так ты из-за этого разозлился? Да ведь я… я просто так это сказала! И чего ты орешь, точно свинью покупаешь?

Ну какой же я дурак! Но кто же их знает, этих девчонок? Выходит, этому не надо было придавать никакого значения! Мы помирились, и я решил твердо: пусть моя мать говорит что хочет, а я женюсь только на Шиу. И мы договорились пожениться, когда покончим с врагом. Значит, чем раньше мы его выгоним, тем скорее наступят для нас с Шиу счастливые дни. Ох, как я нервничал в ожидании нового набора! Мы оба ждали его теперь с таким нетерпением!

Прошло два месяца, они нам показались двумя годами. Наконец меня вызвали на медосмотр. Все было в норме: и вес, и объем груди, и рост. Врач нашел только один недостаток — слишком много ем. Через неделю нас призвали — четырнадцать новобранцев из нашей волости. Все село устроило нам проводы. Была ночь, стояла полная луна. Партийный секретарь сказал нам напутственное слово, а командир ополчения подошел и расцеловал каждого. Ребята и девушки из самодеятельности спели нам на прощанье песни, а море шумело, будто подпевало им. Мы тоже спели все вместе. Те парни, что уже успели обзавестись семьей, были серьезны, а у жен, как ни старались они улыбаться, глаза покраснели от слез. Моя мать вроде бы не казалась особенно грустной, но от меня не отходила ни на шаг и взглядом все следила за Шиу — та разносила по столам воду и тоже старалась держаться поближе ко мне. В новенькой форме мы выглядели совсем бравыми ребятами. Только вот руки, сильные руки рыбаков, привыкшие к веслам и к сетям, смешно торчали из рукавов гимнастерок, которые оказались почти всем коротковаты.

Приближался час отправления. Каждого из нас теперь окружили родственники, они давали последние наставления. Тут моя мать будто ненароком отошла в сторону. Шиу воспользовалась этим, подбежала ко мне, и мы с ней ушли под деревья филао. Лунный свет сквозил через редкие игольчатые листья филао и поблескивал на белых песчинках. Шиу смущенно сунула мне в руки подарок — полотенце с вышитыми рыбками, дружной парой они преодолевали волны. Потом она сорвала веточку филао, прикрепила ее к маскировочной сетке на моем шлеме и, помявшись, спросила:

— Нюан, ты не хочешь… что-то сказать мне перед уходом?

Голос у нее был такой, что у меня сердце сжалось от нежности.

— Обязательно! Но ты, вероятно, сама знаешь что?

Шиу шутя, легонько толкнула меня в бок и засмеялась.

— Наверно, скажешь, чтобы хорошо работала и перевыполняла план по сдаче рыбы?

— Не только это, — с хитрым видом покачал я головой.

— Научилась бы хорошо стрелять, да?

— И это еще не все!

Шиу нахмурила брови и покачала головой:

— Ну, тогда не знаю!

Я набрался храбрости, взял ее за плечи и, наклонившись к самому уху, шепнул:

— Слушай — я ухожу бить врага. Времени пройдет много. Если тебе кто-нибудь… придется по душе… не жди меня, расписывайся!

Шиу резко вырвалась, с силой стукнув меня в грудь, — до чего ж крепки руки у ополченок с побережья! — и склонив набок голову, сердито сверкнула на меня глазищами:

— Вот еще! Больно надо!


Перевод И. Зимониной.

Загрузка...