Теперь, когда Аня стремительно удалялась от меня, когда ее уносила неодолимая любовь к другому – я ощутил такую острую, пронзительную, смешанную с болью и раскаянием потребность в ней, какой не было у меня даже в первые дни наших встреч.
Уже на другой день после того странного объяснения я начал терять психическое равновесие. Особенно когда заметил на ее безымянном пальце перстенек с аквамарином. Меня злило, что она принимает эти подарки, это золото, но еще сильнее – что я не в состоянии сделать ей подобные с моей смехотворной зарплатой. Хотя и более скромных я ей не делал. Несколько раз покупал цветы – и всё. Я всегда считал, что чувства не должны доказываться материально, что если женщина любит – она должна любить не за подарки, даже без всяких подарков. Выходит, я плохо разбирался в психологии женщин…
Аня тоже заметно теряла это самое психическое равновесие. Она явно не находила себе места. Взялась готовить ужин – поранилась, затем уронила доску с нарезанным картофелем, наконец не выдержала:
– Я не могу здесь больше находиться. Давай уедем куда-нибудь. Увези меня!
Я хмуро молчал. Потом неожиданно для себя сменил тактику и всю вторую половину дня изо всех сил старался быть предупредительным, внимательным как никогда, не упускал случая прикоснуться к ней, погладить по руке, поцеловать.
Она спросила:
– Ты сегодня такой… ласковый. Это попытка удержать меня?
– Как ты могла такое подумать? – возмутился я. – К чему мне удерживать тебя, если ты любишь… другого? Это было бы глупо. Я похож на глупца? – Я все еще отчаянно силился играть взятую на себя роль. – Я переменился к тебе, потому что и ты переменилась. Ты вся сияешь, ты расцвела, стала просто красавицей!
– Прости, я не должна была так думать о тебе. Ты не такой…
Потом она исчезла, и ее не было часа полтора. Я сидел один в опустевшей поблекшей комнате и чувствовал, как душа моя куда-то бесконечно и мучительно падает, да так и не может упасть окончательно и разбиться. Я по-прежнему не желал верить, будто все кончено. Однако ночью, в постели, мне стало совершенно ясно, что Аню я потерял. В ответ на мои осторожные, исполненные нежности ласки она со стоном свернулась в комок.
– Все, больше не могу.
– Чего не можешь?
Я все понимал, но спрашивал, чтобы прекратить изматывающее падение. Чтобы упасть наконец на самое дно.
– Мне больно тебе говорить…
– Ты думаешь о нем… Я это вижу.
– Да я вся там, с ним! – почти выкрикнула она. – Федя, прости меня, пожалуйста… если можешь. Ты хороший, добрый, но… я не могу. Мне плохо! Я опять ничего не знаю, я запуталась. Вчера мы с тобой так хорошо поговорили, а сегодня…
И вот теперь в первый раз я ощутил настоящий страх. Страх оттого, что не любим. И что любимым ею мне уже не быть. Лишь в эти минуты я вдруг отчетливо увидел, что значила она для меня. Эта слабая женщина была для меня – опора, тыл, верность, дом. Даже изменяя ей, я подсознательно помнил о ласковой гавани, куда я всегда мог вернуться, где меня выслушают, поймут, простят и даже посочувствуют. До меня дошло наконец, что я потерял единственного верного друга, которому мог говорить все, который находил оправдания моим грехам и слова утешения при моих житейских неудачах. Своей слабостью она позволяла мне ощущать себя сильным. Я всегда считал, что Аня получила меня в дар незаслуженно, теперь же понял, что сам не по достоинству владел ею.
Вчера я играл в великодушие. Сейчас же мой эгоизм бился в панике. Кто теперь будет меня так боготворить? Восторгаться мною? Кто будет так искренне верить в мою исключительность, в мои мнимые достоинства? Кто захочет безоговорочно мне подчиняться, во всем соглашаться со мной, смеяться и плакать по моему желанию?
Остановить!!! Уломать, умолить!.. Но эгоизм боялся и этого. Сделать это – значило развенчать себя навсегда, признать дутым свое достоинство, позерством – свою идею свободной любви, свою «широту взглядов». Значило – если б она и осталась – получить вместо почитания тихое презрение, а то и открытое пренебрежение при ее полной независимости. Понятно, что лучший, самый разумный и достойный вариант – самому от нее отречься, дать ей понять, что и она меня теряет навсегда (ведь она сейчас об этом вовсе не думает). Но как это трудно – отречься…
– Что ж… – выждав, когда уймется сердце, промолвил я как можно сдержаннее, – придется и мне кого-то полюбить.
– Да, я так и предполагала, – с какой-то отчаянной решимостью она села, поджав ноги, ткнувшись подбородком в колени, – я знала, что в конце концов останусь одна. И это будет мне наказанием за все…
Она начала всхлипывать.
– А как ты хотела?! – я отшвырнул одеяло и босиком стал вышагивать по комнате, впервые почувствовав, как к любви примешивается яд мстительной ненависти. – Там ловить счастье за хвост, а тут чтобы про запас хранился прежний любовничек?!
– Да, я понимаю, что теряю тебя навсегда. Федя, я не знаю, куда иду… Мне страшно! Я не знаю, что будет там. Я боюсь, боюсь, боюсь!.. Но… я не могу не идти.
Проходя мимо стола, я схватил недопитую бутылку сухого вина (жалкий атрибут примирения) и с размаху шарахнул о стену. Тысяча осколков, звеня, разлетелась по комнате, вино забрызгало пол и нас обоих. Но Аня даже не вздрогнула.
– Всё! – прорычал я. – Кончено. Я сам больше так не могу. Завтра же я отсюда выметусь. А ты переселяйся к нему. Он тебя всю озолотит! – И не удержавшись, я резким движением сорвал с ее шеи и швырнул на пол цепочку.
Она поднялась и стала одеваться.
– Ладно, Федя, я пойду, – обронила она, словно камешек в пропасть. – Может быть, уже не вернусь. Я к нему. Прости.
Ошеломленный, оглушенный, я стоял один в страшно опустевшем мире…
Потерянно и удивленно оглядел комнату. Вот стол с двумя сиротливыми фужерами. В одном – несколько капель вина. В углу – холодильник, который я с великими усилиями добывал, втершись в доверие к комендантше, и который добросовестно продолжал служить, храня сейчас на своих полках три яйца и початый пакет кефира. Лампа-бра, специально купленная мною и укрепленная на стене над изголовьем, чтобы отчетливо видеть Анино лицо в минуты сладостных страданий… Освещенная этой лампой взрытая постель, забрызганная лиловыми каплями и осыпанная зеленоватыми стеклышками. И сам я – нелепый предмет среди столь же нелепых вещей и, как эти вещи, не нужный никому. Как стул без крышки – стул для самого себя, стула.
Но самое ужасное заключалось в запоздалом прозрении: я ее, оказывается, любил…