10

На улице по мокрому асфальту, вдоль пустых машин на стоянке, мимо витрин и соблазнов, мимо ночных реклам и вчерашних уже газет Сережа шел в двух шагах за разъяренной Ларисой Петровной — провожал домой. Время от времени он пытался накинуть на нее пальто, но всякий раз она быстро уворачивалась, отталкивала его рукой.

— Отстаньте, отстаньте, — говорила она. — Я не хочу вас видеть.

— Но я-то здесь при чем? — уговаривал Сережа. — Я же ничего не говорил. И ничего не делал. Нельзя же так всех без разбору…

— Можно! Молчите. Всех можно, мне все равно. Мне без разницы, как говорит мой брат-хулиган.

Когда она поворачивала к нему лицо, его поражало непонятное выражение удовольствия и чуть ли не исполнения всех желаний, мешавшегося там с угрозой и возбуждением боя. Будто она в одиночку вынесла с собой на пустую улицу весь гвалт и сумбур этого случайного карнавала и теперь несет его в себе, боясь расплескать и рассыпать по мелочам.

— Молчите, молчите, — повторяла она. — Не смейте никого защищать. И не воображайте, что я ревную. Да-да! Не смейте одевать меня, не втягивайте в свою умность-разумность. Идите рядом и молчите. Разве вы не видите, у меня чувства. Вот именно — чувства. В том числе и гнев! Ха — почему это? Почему так приветствуется всякий телячий восторг, а гнев, бешенство — никогда. Хотя это такая же редкость и удовольствие, уверяю вас. Да отстаньте вы с вашим пальто! Пусть простужусь, пусть умру, пусть попаду в калеки — вам-то что?

Но у самого своего дома она то ли остыла наконец под холодным воздухом, то ли придумала напоследок еще одну сцену — вдруг взяла у него пальто, стала спиной к своим дверям и тихонько приказала:

— Сережа, нагнитесь ко мне.

В тот же миг прошлое и будущее снова отлетели от него, как уже бывало, он опять испытал ту мгновенную боль в сердце, разлетающуюся лучами до кончиков пальцев, нагнулся, увидел близко ее лоб под волосами, она подняла руки — все это делалось очень медленно, так что вполне хватало времени ужаснуться и обмереть, — вдруг просунула обе ладони между их лицами и оттолкнула его несильно, но властно — нет, нельзя.

— Нет-нет, забудьте и думать, — сказала она, качая головой, и ушла за дверь, совершенно, кажется, уже довольная, на сегодня ничего больше не желающая от жизни.

О чем же он мечтал после этого, каким надеждам улыбался, идя ночью по пустому городу? Что за сладкие предчувствия связывались в его уме с этой взбалмошной женщиной? То, что он испытывал к ней, было совсем не похоже на любовь, обещанную ему столькими книгами и кинофильмами. Какая уж тут любовь, если он, например, даже не ревновал ее ни к кому, на что это похоже? И что вообще с ним происходит? Он не знал еще всего точно, но одно желание было уже главнее остальных и все пока вытесняло — отдать! скорее отнять себя у всего, чем жил раньше, даже у собственного совершенства, и отдать ей с той полнотой и безоглядностью, а там будь что будет. Служение, его служение — вот кому он будет служить. Его ничуть не занимало, достойна ли она таких даров и обожания, или нет, он уже знал, что настоящее служение может быть только на слепом доверии, и даже с большим удовольствием транжирил бы себя на недостойную, но вот согласится ли она? Возьмет ли его к себе? Ибо в растворении перед нею ему чудилась возможность какого-то небывалого освобождения. Отдать ей всего себя, всю власть над собой, право судить и наказывать, именно ей, женщине, с которой не могло быть никакого соперничества, которая была бы как бы из других, нечеловеческих сфер — и если она возьмет все это на себя, о, как тогда станет легко, беззаботно! Нет-нет, не торговаться, не требовать чего-то взамен, как это смешно, да и к чему? Пускай даже неприступность, так даже лучше, издали подчиниться ей во всем, сложить с себя всякую власть и волю и пуститься, освобожденным и легким, вприпрыжку, вскачь по жизни, послушным только ей одной и никому больше, ни с чем не считающимся, кроме нее, делать все, что ей понравится, что она назовет справедливым, хорошим и нужным, потому что… Да потому что втайне-то он предчувствовал, что от нее можно будет и прятаться, когда захочешь, так, чтоб она не узнала, не то что от себя, и делать что-то не то, а после даже попадаться, и каяться, и даже не любить ее за это, за все притеснения, втихомолку бунтовать и жаловаться кому-нибудь — все это представлялось ему чудным и легким сном, безоблачной свободой, раем по сравнению с той тоской, с той неусыпной стражей и засовами, которые он носил в самом себе. И если бы она согласилась, если бы это вдруг сделалось ей интересным и приятным, но как, почему? И согласится ли? О, тут было о чем мечтать и чему улыбаться с надеждой в пустом осеннем городе.

Загрузка...