17

В саватеевскую комнату вошли Салевич, Лариса Петровна и Сережа.

Все трое были изрядно оживлены и довольны собой, и весь их вид выражал: «ну, что вы тут? все сидите? а кое-кто в это время дело делает, и, между прочим, неплохо». Салевич, здороваясь, даже потянулся похлопать по плечу дядю Филиппа, не замечая, в каком он состоянии, но тот с досадой отшатнулся. Лариса Петровна испустила протяжный стон и упала в кресло. Кресло это принадлежало бабке-булочнице с незапамятных времен и было в саватеевской комнате второй ценностью после павлина. Сережа стоял, не выпуская портфеля, и сдержанно улыбался. Все это вторжение занятых и деловитых людей подхлестнуло Троеверова, одурманенного разглагольствованиями дяди Филиппа, точно пощечина. Он вскочил, сорвал газету со своего чертежного рулона и, будто с облегчением вырываясь из сетей чистого философствования, раскатал тугой лист перед Салевичем.

— Вот, я тут набросал несколько вариантов, то, что вы просили, наверняка не лучшие, и у каждого свои недостатки, — заговорил он, тыча пальцем в линии и кружки. — Вы сейчас посмотрите, выберете себе, какие недостатки для вас удобнее, мы все обсудим, а уж рабочий чертеж — это несложно. Я девочкам отдам, и это в два счета, для них здесь день работы, не больше.

— Да-да, — кивал Салевич, — я вижу. А это что? Ах, ось поворота. Под таким углом? Очень интересно… — Но выражение лица его при этом не желало расставаться с ироничной надменностью, «вы стараетесь, да-да, я ценю, но ведь, знаете, одного старания мало, нужно и еще кое-что, талант, например, а талант это редкость, его надо доказать, вот так-то». Руки его, по обыкновению, летали в воздухе, дорисовывали то, что не сказать словами. Лариса Петровна смотрела на него с восхищением, стараясь, чтобы выходило снизу вверх. Сережа, оставивший портфель, точно так же смотрел на нее, сидя у ее ног и помогая стащить заморские полуваленки-полусапож-ки. Этот дух взаимного вознесения и самодовольства, заполнивший комнату, видимо, ужасно раздражил дядю Филиппа.

— Ну, что? Что такое случилось? — закричал он вдруг с откровенной сварливостью. — Вас уже похвалили в газете? Дали премию? Отчего вдруг все залоснились, что за довольство неожиданное? Посмотрите на себя, экий стыд — на что вы похожи. Вы… вы уже не входите, а снисходите, и не смотрите, нет, я бы сказал — одаряете взглядом. Что с вами? У вас… У вас ужасный вид. Что бы там ни случилось, это нельзя — нельзя так выглядеть. Так, точно вы вот-вот от кормушки, только что оторвались.

— Ах, как это вы умеете… Ну, зачем, право? — поморщился Салевич, — Такая враждебность… вдруг… Неужели мы заслужили? Это тоже очень вам свойственно — ни с того ни с сего, именно самых ближних, самых соумышленников терзать и чернить, а остальных… Да-да, тех, что подальше, тех, с кем и слово сказать скучно, — к ним как раз все уважение и вся справедливость, на какую вы способны. Ибо они уже, так сказать, неразличимы, сливаются с туманным человечеством, а человечество, как известно, прекрасно, оно не может быть не прекрасно, хотя бы потому, что другого взять неоткуда, и поэтому все, что принадлежит человечеству…

— Ну, хватит, хватит. Вы уже снова похожи на себя, и я доволен. Видите, я добился своего. Пусть даже временной неправотой. Впрочем, это не важно. Сколько лет на вас эта курточка? Мне кажется, вы носили ее и до войны. Нет? До войны у вас был фрак? Вы же выступали на концертах, вы не вылезали из фрака. Нет, кажется, я снова неудачно острю. Так давайте вы. Откуда ликование, что случилось? Я грубиян, да, но я всегда за вас, вы же знаете. Я, так сказать, ставлю на вас, и вы должны оправдать, в противном случае… ну да, в противном случае моя жизнь — сплошная неудача, полный провал…

— Вы можете язвить, сколько вам влезет, — сказал Салевич, — и даже не бояться нас обидеть. Потому что нам действительно кое-что удалось, не правда ли, Лариса, Сережа? Вот видите, они по-прежнему сияют, невзирая на ваше брюзжание. И они правы, они тоже ставят на меня, если только… Если, конечно, никто не проболтается раньше времени.

Он многозначительно сощурился и поиграл пальцами над поверхностью стола.

— О-о-о, теперь начались тайны, пароли, перемигивание заговорщиков. Так вот оно что! То-то Всеволод мне рассказывал, только я никак не мог взять в толк, что у вас происходит. Какое-то подполье, да? Вы забросили его пьесу, занимаетесь чем-то другим, связались с каким-то Карпинским — что такое? Какие-то проверки, задние комнаты, так? Или и я уже не удостаиваюсь? И меня туда же, в непосвященные?

— Но вы должны нас понять! — воскликнул Салевич. — Значит, вот откуда это идет, вот кто жалуется. Я должен был бы догадаться. Но все равно, вы не вправе. Не вам объяснять, что такое открытие, что значит первое слово. Помните, вы мне сами читали, как Гете насмехался над молодыми поэтами, писавшими не хуже, чем он сам двадцать лет назад, и не понимавшими, отчего их не возносят до небес. Публика благодарна только за новость, за изумление — разве не так? Как же нам не бояться, не прятаться до поры, не вынашивать в тишине, чтоб уж выйти на свет в полную мощь, во всеоружии…

— Фи, какие низкие хлопоты. Я вас не узнаю. Если бы, скажем, кто-нибудь из великих писал и тут же прикрывал рукой написанное — представьте себе эту картину.

— Великие?! — взорвался вдруг Салевич. — Оставьте великих в покое! Что у них было? Гусиное перо, папирусы, да — а у нас? У нас театр, огромное хозяйство, постройка спектакля, если хотите. Нас обгонит любой пронюхавший, мы нищие, мы клянчим каждый гвоздик и каждую тряпку, мы там месяц ковыряемся, где профессионал может сделать за день… мы… Но погодите еще! У нас все будет, все будет…

В этот момент незапертая дверь распахнулась и приезжий дед ворвался в комнату, держа в поднятой руке заржавленный ломик.

— Не подходи! — дико закричал он. — Не сметь!

Салевич, стоявший ближе всех к двери, отпрыгнул в сторону, остальные застыли на месте, ошарашенные столь неожиданной и зверской отчаянностью. Видимо, в поисках оружия Николай Степанович облазил самые заброшенные углы и перемазался там в пыли до неузнаваемости. Гимнастерка расстегнулась на груди и животе, оттуда просвечивала лиловая фуфайка, пряжка ремня съехала набок. Пятна пыли темнели и на лице, усиливая и без того страшную картину запустения, но какое-то дьявольское ликование, какое-то последнее торжество, точно при виде найденного наконец неуловимого врага, торжество последней схватки блуждало по воспаленным глазам и небритому рту, он еще раз взмахнул ломиком и двинулся в глубь комнаты, приговаривая «не подходить, не сметь».

Сережа отшатнулся от него с отвращением, у Ларисы Пётровны от страха заметно припухли губки. Салевич нервно теребил свою молнию, но в общем глядел с откровенным любопытством.

Троеверов стукнул стулом, поднимаясь во весь рост перед дедом.

— Ну-ка, убирайтесь отсюда, — сказал он негромко и даже с некоторой вежливостью. — И чтоб я больше вас не видел. Вы мешаете.

Николай Степанович посмотрел на него исподлобья, потом вдруг опустил ломик и, как-то странно хихикнув, сказал:

— А ты-то не мешай, не мешай… Или не боишься?

Троеверов вместо ответа протянул руку и отнял у него его оружие, впрочем, без всякого почти сопротивления.

— Убирайтесь, слышите, — твердо повторил Троеверов.

Теперь в его тоне было что-то новое, какая-то несоразмерная случаю ненависть, непонятная посторонним, как какой-нибудь семейный скандал из-за не на место положенной мыльницы. (Никто ведь не знает, что мыльница положена не на место в тысячный раз и не от нее уже такое ожесточение, а от всех прежних мыльниц сразу, и заодно от разбитой посуды, и от потерянных денег, и от всех несправедливостей, обид, несбывшихся надежд, от маленьких размолвок, постепенно сливающихся в большую постылость, от всего переплетенного комка давнишних отношений, из которого изумленный гость видит только последнюю ничтожную мыльницу и думает про себя «эк, до чего ж нервные люди пошли»). Приезжий дед, однако, не испугался его преувеличенного гнева и сказал все с той же многозначительностью:

— Или не боишься? Я ведь сказать о тебе могу… я ведь знаю.

— Что-о?! — шагнул на него Троеверов.

— Да уж чего кричать… Все знают, вот и я… На собрании говорили… на местном нашем комитете…

— Ты?..

— Во-во, я. Пойду и скажу… Жене твоей скажу. Жена-то не знает еще? Так и запомни, против меня не ходи… Я не постою, не думай, что старый, у меня записано…

Но Троеверов уже не слушал его.

Ужасно покраснев и отшвырнув в сторону звякнувший ломик, он схватил деда одной рукой за шиворот, другой за ремень, тряся и почти отрывая от пола, потащил его, хрипящего и вырывающегося, и выбросил в предупредительно раскрытую Сережей дверь, которую тут же снова пришлось запереть на ключ.

Загрузка...