16

Большое строительство домов тогда еще только начиналось, и мало кто помнит теперь, что значило найти комнату для жилья по тем временам. Не говоря о деньгах (цены были оглушительные), все это предприятие, начиная от поисков и кончая вселением, требовало на каждом этапе невероятной хитрости, решительности, знания людей, личного обаяния и прочего, и прочего, самых неожиданных качеств — в общем, считалось тогда первейшим по трудности. Для начала нужно было ранним утром отправиться в одно не объявленное, но всем хорошо известное место между каналом и старой церковью, где в густой толпе бродили, высматривая друг друга, сдатчики и наемщики. Ни нагрудных знаков, ни объявлений на шею они не вешали, но по каким-то приметам легко отличали друг друга. Рассказывали даже о некоторых особенно дошлых наемщиках, которые за несколько лет наловчились по одному внешнему виду хозяина определять, сколько метров в предлагаемой им комнате, есть ли отопление и телефон, какой этаж, куда окна и сколько живет в квартире соседей. Среди сдатчиков тоже попадались довольно-таки прожженные таланты, но все же не в такой степени. Так как их было гораздо меньше, от них и не требовалось такой бешеной изворотливости и напряжения всех сил, и они постепенно впадали в некоторую лень и изнеженность. Обычные человеческие ценности, заслуги в общественной, некомнатной жизни для них ничего не значили. У них была своя шкала, по которой на первом месте почему-то стояли одинокие военные офицеры, и если такой офицер появлялся у старой церкви, тут они несколько оживлялись и бросались отбивать его друг у друга. То ли им казалось, что военный офицер сможет их от чего-нибудь защитить (мало ли что бывает), то ли форма нравилась, то ли военная определенность — уж он-то никак не может оказаться чем-то другим, не тем, чем кажется по виду. Да и пьют они все же поменьше. Офицер считался самым лучшим наемщиком. Дальше шли холостые мужчины, опять же одинокие, которым наплевать, на чем спать, где есть, холодно в комнате или нет, чистый ли пол, много ли штукатурки на стенах или вся осыпалась, — в общем, спокойные, непритязательные люди, побольше бы таких. Однако с ними было сложнее, неизвестно, кем он мог оказаться при всей своей неприхотливости. Осторожно выспрашивали, не музыкант ли? Музыкантов не брали. Если был веселый, балагуристый, тоже старались не брать — у веселых всегда компания собирается и много поют, а если выпьют, то могут и побить безрассудно, и обозвать кровопийцем. Лучше уж серьезный, такой, чтоб двух слов не вязал — это вернее. Также за безответность ценились и приезжие студенты, которым не хватило общежития. Но дальше, когда доходило до семейных или до одиноких женщин с детьми, начинались гримасы, высокомерие и брезгливость, полное равнодушие к чужой судьбе и бесконечные допросы: сколько лет, мальчик или девочка, много ли плачет, а где отец, знаем мы вас, сами въедете, а тут и отец подвалит, неизвестно кто, может, большой преступник, может, слепой инвалид в коляске, будет бродить по квартире, стучать костылем — нет, не хотим вас. К середине дня одиноких с детьми выносило на края толпы, где они выстраивались грустной шеренгой, замерзшие, никому не интересные — только чудаковатые старухи подходили к ним время от времени, ища партнеров своим чудачествам. Нет ли согласных по вечерам петь на два голоса? Или играть в старинный карточный винт? А может, есть такие, кто может вслух читать по-испански? Нет? Что ж, очень жаль. Надо было сначала выучить испанский, а потом и рожать — так-то, милые.

Но даже если ты был крепкий неприхотливый мужчина или военный офицер, тебе ни в коем разе нельзя было успокаиваться и отдаваться первому случаю. Нужно было, изобразив снаружи согласие и испустив вздох облегчения, мол, наконец-то нашел, слава богу, комнату, самому хитренько затаиться и небрежной болтовней, коварными вопросами вытянуть из сдатчика всю подноготную о его жилплощади. «Комната? Двенадцать метров? Просто замечательно. Только, знаете, я человек тихий, серьезный, всяких телефонов, звонков не выношу. Я потому и ушел из прежней, потому что в коридоре телефон, и с утра до вечера — дзинь, дзинь». — «Что вы, помилуйте, какой телефон! Отродясь у нас телефонов не было». — «Вот и славно. Тишина, знаете, покой, дрова в печке потрескивают — хорошо». — «Есть! и дрова есть, и печка в углу — все в полном параде». — «Даже не верится. Ну, что еще человеку нужно? Суетимся все, ищем чего-то, а счастье вот оно, рядом. Если б еще какой пейзаж за окном вместо кирпичной стенки, то больше ничего и не нужно». — «Ха, стенка. Шутите. Да на двадцать километров пейзаж, с седьмого этажа-то, посудите сами — всю землю видать». — «Вот это удача. Значит, двенадцать метров, седьмой этаж, отопление печное, телефона нет — и сколько в месяц за такую дыру?.. Что?! Ну уж нет, желаю вам найти другого дурака, а обо мне забудьте. Ишь ты, пейзаж на двадцать километров». Но и подходящие условия, то есть телефон, газ и горячая вода в ванной, тоже еще ничего не значили. Страшные обстоятельства могли открыться гораздо позже или даже сразу после вселения. За невинным садиком через улицу вдруг заявлял себя секретный полигон с ревущими реактивными моторами, которые для пущей секретности испытывали обычно по ночам. Или с первого дня поваживался в гости невеселый соседский алкоголик с маленькой на двоих и с медицинской справкой в кармане, что псих и прогонять или сердить его по пустякам будет очень даже бесчеловечно. А то и вовсе выяснялось, что дом через неделю идет на слом, а хозяин комнаты уехал неизвестно куда с полученным от наемщика авансом, и даже он не совсем хозяин, а хозяин кто-то другой, еще почище, и никаких концов вы теперь не найдете, так что лучше сматывайтесь-ка вы поскорее, пока дом не упал вам на голову. Против таких открытий даже у самых ловких наемщиков не было никакой защиты, а каждая коммунальная квартира припасала для них еще свой особенный ужас и свою западню, так что понятно, что это было за предприятие — найти себе несколько квадратных и кубических метров для жизни в большом городе.

Должно быть, Сережа был единственным человеком между каналом и старой церковью, которого радовали все эти трудности, и чем больше их было, тем заметнее он веселел. Раз уж вы свалили на меня все хлопоты по отысканию комнаты, я, конечно, не могу не приезжать сюда и не искать, но и радоваться, ничего не найдя, — это уж мое полное право. Он записывал для виду некоторые адреса, самые страховитые, и с такими коммунальными неудобствами, что Лариса Петровна только ахала, читая его записки.

. — Да где это? — восклицала она. — Что вы мне подсовываете? Какой еще Крупяной переулок? Такого переулка нет, не существует на свете, Ох, вы меня погубите. Вы меня сгноить хотите в этой квартире — за что? Такую милую, славную, никому зла не делала, а ее сюда. И ну топтать, ну измываться. Вот вам и драма, да-да, тихая смертельная драма — хоть сейчас на сцену.

. Сама же она действительно не имела ни минуты свободной на поиски. — Кроме института, где без нее успели многое пройти, и народного театра, где таинственная бестолковщина затягивалась порою за полночь, ей приходилось теперь еще несколько часов в неделю учиться пению и танцам — таково было категорическое приказание Салевича. После нескольких занятий выяснилось, что петь она не сумеет никогда, но к танцам у нее открылся несомненный талант, и по вечерам она сама с удовольствием тренировалась в саватеевской комнате и заставляла Сережу смотреть на себя и делать беспристрастные замечания. Стол они опрокидывали на диван, так что места вполне хватало. В освободившемся пространстве Лариса Петровна, туго обтянутая трико, крутилась под музыку, прыгала, выгибалась вперед и назад и черт те что вытворяла бедрами и животом — Сережино беспристрастие при этом сильно страдало. Раз от разу танец ее становился все более вызывающим, но Салевичу и этого было мало. Ей пришлось купить для тренировки новые пластинки с самыми бешеными африканскими ритмами и уговорить Сережу в партнеры. Теперь они вместе подогревали ненависть соседей громкой музыкой и прыжками и самим фактом своего веселья, несмотря ни на что. Стоило кончиться пластинке, как они, еще держась за руки, раскрасневшиеся и запыхавшиеся, могли слышать из коридора открьь тую ругань и угрозы, кто-то стучал им в стенку, кто-то обещал вызвать кого следует — им ничего не оставалось, как снова включать свою музыку и начинать все сначала.

К чести Мамы Андреевны нужно сказать, что она не только оставалась в стороне от этой ненависти и брожения, но даже пыталась несколько раз защитить детей от травли. «Ну, что такого случилось, в самом-то деле? Ну, пустили пожить бедную девочку в пустую комнату. Ну, танцуют они там под музыку. Ну, может, не только танцуют, что ж с того? Нечего быть такими ханжами — сами-то хороши». А зато ей так покойно было теперь, так нравилось, что Сережа столько времени проводит дома, что он не шатается неизвестно где и не пьянствует, она теперь точно знает, где он бывает, ей Лариса Петровна сама все рассказывает, а Лариса Петровна — что ж с того, что она легкомысленная и дерзкая немного? Зато рядом она, живая, неизвестности больше нет, а что самое страшное? Конечно, неизвестность. И вообще она милая, на Сережу хорошо влияет, он теперь куда какой взрослый стал, в себе уверенный, краснеть почти не краснеет — не говорите мне про нее ничего плохого, не хочу вас слушать. И оставьте детей в покое.

Ничему бы, конечно, не помогла ее слабая защита и никого бы не остановила от выхода на большой скандал, если б не начались вдруг странные отвлечения с приезжим дедом, Николаем Степановичем.

Поначалу, наоборот, казалось, что он именно нашел наконец виновных, ответчиков за свою разбитую жизнь и твердо решил положить остаток дней на месть и расправу. Он не кричал и не бесился, как другие из Малых Цапелек, а вроде бы затаился в душе, к чему-то готовился, стоял иногда под дверью саватеевской комнаты, молча слушал и кивал сам себе, мол, все идет как надо, скоро ударит час и расплата свершится. Он стал строже, неразговорчивее, молча выключал забытые горелки, доворачивал кран, если тот капал, гасил свет — первые признаки наступления на окружающий беспорядок. Остальные хоть и галдели, и шипели громче его, но краем глаза косили в его сторону, ждали команды, понимали, что только он сможет повести всех вперед.

Однако команды все не было и не было.

Несколько вспышек бешенства, которые случились с ним подряд за одну неделю, были направлены не туда, куда ждали, и все разражались по одинаковым поводам — он путал имена. Он называл, например, Полей Варвару Степановну или Маму Андреевну почему-то Борисом, и когда его поправляли, вдруг начинал трястись от гнева и топать ногами, а однажды даже бросил на пол чайник с кипятком, к счастью, никого не ошпарив. После чайника поправлять его перестали и откликались на любое обращение, но это мало что исправило. Он, видимо, утрачивал память и ходил в постоянном напряжении, морща лоб и поминутно вынимая из карманов все содержимое на проверку, терял при этом какие-то квитанции и расчески и долго ползал на четвереньках по полу, посвечивая себе спичкой, — помочь ему тоже никто не решался. Должно быть, он еще мог отличать без ошибок правильный пропуск от просроченного, а в лицо он и раньше никого не знал, так что на его работе это не сказывалось. Иначе там наверняка бы заметили, заставили показаться врачу и вовремя приняли меры, во всяком случае, перестали бы доверять оружие. Но что можно заметить за привычным человеком, который никогда ничем не проявлял себя, кроме строгости, и который строг и молчалив по-прежнему, и, дай Бог, промолчит так до самой смерти, не причинив никому хлопот.

Должно быть, чувствуя за собой неладное, сам приезжий дед пустился вдруг в отчаянную последнюю попытку. По заданию жилконторы ему пришлось составить список жильцов, кто на скольких метрах живет, и зрелище этой ясности, этого листа бумаги е чертой посередине, где слева легли номера и фамилии, а справа точные цифры в метрах квадратных, так поразило, должно быть, его воображение, что он уж сам без задания принялся составлять длиннющие описи всего, что попадалось ему на глаза. То, что казалось ему спасением, как раз и сгубило его. Списочная мания захватила его рассудок в какие-нибудь три дня и отключила начисто последние центры, которые могли бы еще бороться, сопротивляться старческому маразму. Сразу же после жильцов он составил список коммунальных лампочек, газовых горелок и ничейной мебели. Двери он пронумеровал и тоже внес в отдельный список. Он ходил со своими бумажками по квартире, морща лоб и заглядывая в чужие комнаты, что-то бормотал, подсчитывал, тут же прислонял листок к стене и заносил какой-нибудь новый предмет. При этом его морщины на лбу слегка разглаживались. Увертливые вещи, пытавшиеся выскользнуть из его памяти, теперь закреплялись надежно, сколачивались в желанный порядок. Он описал все свое имущество и вывесил список над кроватью. Проверять, убеждаться в его правильности стало для него любимым вечерним занятием, чем-то вроде молитвы, без которой он не мог лечь спокойно. Описав все, что было поблизости от него, он, естественно, уже не мог остановиться и ринулся наружу, на захват безумного, неупорядоченного мира. Близлежащие улицы, номера трамваев и автобусов, магазины, булочные, урны, фонари — все мучило его, точно рана в сердце, пока не оказывалось занесенным на определенный листок. В лице его появилось даже какое-то вдохновение, какая-то лихорадочная поспешность, он страдал, что не успеет, засиживался допоздна, разбирая все, что успел записать за день, и появлялся наутро с красными, опухшими глазами, никого уже не узнавая, машинально шел на работу и там тоже что-то писал, прикрывая ладонью, тайком от начальства. Начальство пугалось, вспоминало все свои промахи, готовилось отвечать перед дирекцией. Кроме обычной оторопи, которую может нагнать вид одержимого человека, марающего бумагу лист за листом и без всякой платы, здесь еще поражала непривычность обстановки — проходная, гнутые трубы, снующие люди. Что можно писать здесь, кроме жалоб и разоблачений?

Стремительно проходя все стадии и состояния, неизбежные для людей, одержимых идеей (ибо, какая бы ни была, это, безусловно, была идея), приезжий дед быстро пришел к ошеломлению перед неохватностью мира, к ощущению своего единоличного бессилия и к необходимости вербовать сторонников, пророчествовать — выходить на площадь. Он вдруг спрашивал у кого-нибудь из соседей, сколько у того в буфете тарелок и стаканов, и, когда тот отвечал, что точно не помнит, ужасался, жалел, уговаривал срочно пересчитать, предлагал бумагу, и всякий под таким напором испуганно соглашался и спешил запереться у себя в комнате. Любая приблизительность казалась ему катастрофой, доставляла почти физическое страдание. Естественно, что поводы для бешенства и бросания чайника попадались теперь на каждом шагу. Если появлялся незнакомый человек, чей-то гость, он и его немедленно спрашивал об имени и фамилии и тут же вносил в свои беспорядочные листы. Гость краснел, пожимал плечами, посмеивался, но, посидев с полчаса, вставал и поспешно уходил. Вся кватира жила в нарастающем страхе и напряжении, и образ стукнутого Николая Степановича с воспаленными глазами и наморщенным лбом, с бумажками, торчащими из всех карманов, истощенного непосильной работой мысли, безжалостного к себе и другим, воцарился в ней так, как только может воцариться истинная одержимость посреди обыденной и куцей разумности.

Загрузка...