Я уже говорил, что служу Клио. И, сказав это, почувствовал, что вы на меня посмотрели с подозрением и начали перешептываться.
Вы, наверное, не сомневались, что к подворью Клио я имею некоторое отношение. Даму, в честь которой я назвал эту книгу, вы все отлично знаете, некоторые лично и все понаслышке. И вы с первой страницы догадались, что своим предметом я выбрал тот эпизод ее жизни, который на читающую газеты публику произвел несколько лет назад такое огромное впечатление. (Это ведь было словно вчера, верно? Газетные заголовки все еще стоят перед глазами. Мы еще, кажется, не перестали извлекать уроки из выводов, в тех передовицах сделанных.) Но скоро вы за мной заметили типические привычки романиста: в точности передавать разговоры, которые герои вели наедине, — больше того, заглядывать им в душу и сообщать их мысли и чувства. Неудивительно, что вы удивились! Позвольте мне все прояснить.
Я на это от своей госпожи получил специальное разрешение. Поначалу она (по причинам, которые сейчас станут ясны) возражала. Но я указал ей на ложность своего положения и на то, что если его не исправить, ни она, ни я не будем оценены по заслугам.
Знайте же, что долгое время Клио не знала радости. Она говорит, что была счастлива, покинув дом своего отца Пиера, дабы стать музой?[73] Те скромные начала она вспоминает с нежностью. У нее был один слуга, Геродот. Ей нравились его романтические наклонности. Он умер, и у нее появилось множество способных и верных слуг, раздражавших и удручавших ее своим отношением к делу. Жизнь для них, кажется, состояла исключительно из политики и военных действий — предметов, к которым она, женщина, питала определенное равнодушие. Она завидовала Мельпомене. Ей казалось, ее слуги снаружи смотрят на множество скучных подробностей, забыть которые невелика потеря. Слуги Мельпомены имели дело с предметом, чья ценность неизменна, — душами мужей и жен; и не снаружи; но ввергаясь в глубину этих душ, передавая их самую сущность. В особенности ее задело замечание Аристотеля, что трагедия «философичнее» истории, ибо трагедию занимает то, что могло бы произойти, история же ограничивается лишь происшедшим.[74] Именно это Клио зачастую чувствовала, но не могла точно сформулировать. Она понимала, что заведует в лучшем случае второстепенным департаментом. Именно то, чем ей нравился — и заслуженно — бедняжка Геродот, делало его плохим историком. Факты нельзя путать с вымыслами. Но почему ее слуги из всего разнообразия фактов ограничивались одним небольшим их подвидом? Не в ее власти было вмешиваться. Музы, по условиям грамоты, дарованной им Зевсом, должны были своим слугам давать полную свободу. Клио, по крайней мере, могла воздержаться от чтения сочинений, которые, согласно юридической фикции, вдохновила. Пару раз за сто лет она заглядывала в очередную историческую книгу и, пожав плечами, откладывала ее в сторону. Некоторые средневековые хроники ей нравились. Но когда Паллада однажды спросила, что Клио думает о «Закате и падении Римской империи»,[75] та ответила лишь: «Ὂστις τοῖα ἔχει εν ἡδονῇ ἔχει ἐν ἡδονῇ τοῖα» («Это похоже на то, что понравится тем, кому нравится то, что похоже на это»). Тут она проговорилась. Обычно она век за веком делала вид, будто считает историю величайшим из искусств. Перед своими сестрами она всегда задирала нос. Но втайне была ненасытным читателем драматической и лирической поэзии. Она с большим интересом следила за развитием рыцарской прозы в южной Европе; после выхода «Клариссы Гарлоу»[76] почти все время она проводила за чтением романов. Весной 1863‑го в ее мирную жизнь вторглась новая стихия. В нее влюбился Зевс.
Нам, кого столь скоро «время всех даров своих лишает»,[77] странно и даже немного дико предположить, что спустя все эти годы Зевс по-прежнему раб своих страстей. И прискорбным все же кажется то, что Зевс до сих пор не набрался смелости явиться избраннице собственной персоной, но каждый раз себя утруждает превращением в то, что, как ему кажется, ей придется по нраву. Клио он внезапно явился с Олимпа в образе «Вторжения в Крым» Кинглека[78] (в четырех томах, большой 8vo, полукожаный). Она тут же его узнала и, проявив смелость и независимость, велела пойти вон. Получив отпор, он не поменял намерения. Кажется, Клио своей лихостью только разожгла его желание. Почти каждый день он являлся ей в образе, пред которым, казалось, она не могла устоять: недавно обнаруженный фрагмент Полибия‚[79] сигнальный экземпляр «Исторического обозрения», записная книжка профессора Карла Фёртшлаффена… Однажды всеведущий Гермес рассказал ему о тайной слабости Клио к романам. С тех пор Зевс год за годом добивался ее в беллетристическом образе. Это привело к тому, что ее мутило при виде романов, а от исторических сочинений она, наоборот, стала получать нездоровое удовольствие. Она себе говорила, что со скучными подробностями подлинных событий отдыхает от всех этих выдумок.
Одним воскресным вечером — за день до понедельника, которым начинается это повествование, — она подумала, как хорошо было бы историку дать права романиста. Если бы он мог присутствовать при всех сценах, которые собрался описать, незримый и неотвратимый, наделенный силой заглянуть в душу всех, чьи поступки взялся наблюдать…
Вздыхавшую об этом вдохновительницу посетил, как обычно, Зевс (в образе последнего сочинения мисс Энни Ш. Суон).[80] Клио на него посмотрела. Затем, проворную мысль туда и сюда устремивши, к нему обратила крылатое слово: «Зевс, богам и людям отец, громовержец, чего от меня ты желаешь? Но позволь мне сначала сказать, чего от тебя желаю я»; и она молила его даровать историкам права, которые есть у романистов. Его манера сразу же изменилась. Он внимал со степенным видом правителя, который из-за личных переживаний никогда не терял здравости суждения. После того как она высказала свою просьбу он некоторое время молчал. Затем громоподобным голосом, от которого содрогнулись склоны Парнаса, дал ответ. Он признал помехи, с которыми сталкиваются историки. Но разве у романистов меньше сложностей? Им приходится иметь дело с людьми, которых никогда не было, с событиями, которые никогда не случались. Только благодаря праву находиться в самой гуще событий, проникать этим людям в самое нутро, удерживают они читательский интерес. Если те же права даровать историкам, спрос на романы немедленно прекратится, и тысячи усердных и достойных тружеников и тружениц останутся без работы. По сути, Клио просит его о невозможном одолжении. Но она могла бы — вероятно, могла бы — склонить его один раз сделать исключение. В таком случае ей достаточно направить взгляд на земную поверхность и, как только у нее появятся причины ожидать событие великой важности, выбрать историка. Зевс ему немедленно дарует невидимость, неотвратимость, всепроникновенность и вдобавок идеальную память.
На следующий день Клио, блуждая взглядом, увидела на платформе Паддингтона Зулейку, садившуюся на поезд в Оксфорд. Пару секунд спустя я очутился на Парнасе. Клио мне спешно рассказала, как я туда попал и что должен делать. Она сказала, что выбрала меня, зная мою честность, здравомыслие, одаренность, а также знакомство с Оксфордом. В следующую секунду я был перед троном Зевса. Величественным жестом, которого никогда не забуду, он простер надо мною руку и наделил обещанными дарами. Раз — и уже я в Оксфорде на платформе. Поезд приходил через час. Но я неплохо провел время.
Парить невидимкой над платформой, парить, не встречая препятствий со стороны всякого телесного вздора, было довольно забавно. Забавно было заглянуть в сокровенные мысли начальника станции, носильщиков, юноши в буфете. Но я, конечно, не поддался праздничному настроению. Я сознавал важность своей миссии. Мне следовало сосредоточиться на насущном вопросе: визите мисс Добсон. Что должно случиться? Предвидением меня не снабдили. Из того, что я знал о мисс Добсон, я сделал вывод, что ее ждет громкий успех. И только. Будь я наделен чутьем каменных императоров или хотя бы пса Стопора, я бы молил Клио послать вместо меня человека с нервами покрепче. Она поручила мне сохранять спокойную бдительность и образцовую беспристрастность. Будь мне все заранее известно, я бы не справился ни с тем, ни с другим. Возложенное доверие я смог оправдать лишь потому, что будущее открывалось мне постепенно, сначала рядом возможностей, потом рядом вероятий, которые могут еще не сбыться. И все равно это было нелегко. Я всегда принимал доктрину, согласно которой все понять значит все простить. Благодаря Зевсу я полностью понимал мисс Добсон, но бывали моменты, когда она меня отвращала — когда не хотелось видеть ее ни изнутри, ни снаружи. Когда она повстречала герцога, я сразу же понял, что долг требует не спускать с него глаз. Но в иные минуты мне так его было жалко, что низостью казалась устроенная за ним слежка.
Меня, сколько я себя помню, всегда волновал вопрос, достоин ли я зваться джентльменом. Я никогда не пытался найти этому слову определение, но очень переживал, применимо ли оно в своем обычном смысле (каков бы тот ни был) в полной мере ко мне. Многие считают, что это слово подразумевает моральные качества: доброе сердце, честное поведение и тому подобное. Выполняя поручение Клио, я обнаружил, что честь и доброта тянут меня в прямо противоположные стороны. Если честь тянула сильнее, я от этого более или менее джентльмен? Однако такая проверка не вполне честна. Туда же, куда и честь, тянуло любопытство. Это меня делает невежей? Но с другой стороны, учтите, что однажды я обманул доверие Клио. Когда мисс Добсон совершила деяние, описанное в предыдущей главе, я герцога Дорсетского оставил на час.
Иначе я не мог поступить. В жизни каждого из нас есть то, в чем даже спустя многие годы мы не признаемся и самому сочувствующему другу; то, о чем нет сил думать; то, что должно забыть; то, что забыть невозможно. Не великое преступление — его можно искупить великим покаянием, и сама чудовищность придает ему некое мрачное величие. Какая-нибудь мелкая отвратная подлость, какое-нибудь потайное предательство? Но что человек сотворил по своей воле, то он по своей воле забудет. Незабываемым обычно оказывается не то, что человек сделал или не сделал, а то, что сделали с ним, какая-нибудь наглость или грубость, за которые он не отомстил или не мог отомстить. Вот что его год за годом преследует, является во сне и наяву вторгается в мысли, заставляет сжимать кулаки, трясти головой, насвистывать громкие песни — что угодно, только бы оно отцепилось. Стали бы вы за ним шпионить сразу после того, как ему досталось это гнусное унижение? Я герцога Дорсетского на час оставил.
Что он в это время думал, обращал ли к ночи слова, и если да, то какие, навсегда останется неизвестным. За это Клио меня осыпала бранью, подобающей не музе, а базарной торговке. Мне все равно. Пусть лучше осудит Клио, чем собственное чувство такта.