А Зулейка? Она поступила мудро и была там, где ей следовало быть.
Ее лицо поднималось над поверхностью воды, окруженное темными волосами, наполовину всплывшими, наполовину утонувшими. Глаза ее были закрыты, раскрыты губы. Офелия в ручье не выглядела столь умиротворенной.
«Как существо, рожденное в волнах»[113]
Зулейка безмятежная лежала.
Локоны ее мягко колебались на воде или уходили под воду и там запутывались и распутывались. В остальном она была неподвижна.
Что ей теперь позабавившие ее любови, которые она вдохновила? жизни, потерянные из-за нее? Она уже не думала о них. Отрешенно лежала она.
Густой пар поднимался непрестанно от воды, превращаясь на оконном стекле в капли. В воздухе стоял сильный запах фиалок. Это цветы скорби; но здесь и сейчас их запах ничего не значил; ибо фиалковым экстрактом для ванны Зулейка пользовалась всегда.
Ванная комната не была привычного ей бело-блестящего рода. Стены были в обоях, а не в кафеле, сама ванна из черной лакированной жести, обрамленной красным деревом. По приезде вся эта обстановка ее весьма огорчила. Но ей помогало с ней смириться незабытое прошлое, в котором любая ванна была недоступной роскошью, — те времена, когда дозволенное ей богами ограничивалось небольшой и неполной жестянкой с нетеплой водой, которую недружелюбная к гувернанткам горничная со стуком ставила рядом с дверью спальни. А сегодня ванну приятнее делал еще более резкий контраст с тем, в каком состоянии она только что пришла домой: мокрая, дрожащая, облепленная одеждой. Поскольку ванна эта была не простой роскошью, а необходимой мерой предосторожности, верным спасением от простуды, Зулейка нежилась в ней тем более благодарно, пока с горячими полотенцами не пришла Мелизанда.
Чуть раньше восьми она была полностью готова спуститься к обеду, с чрезмерно здоровым румянцем и паче обыкновения голодная.
По пути вниз, однако, сердце ее екнуло. Из-за большого своего опыта гувернантки она не могла вполне успокоиться, живя в частном доме: ее преследовала боязнь повести себя неудовлетворительно; все время она была начеку; тень увольнения нелепым образом над ней нависала. Сегодня ей сложно было прогнать эти глупые мысли. Если дедушке уже известно двигавшее юношами побуждение, обед с ним может пройти довольно натянуто. Он ей может прямо сказать, что лучше бы он ее не приглашал в Оксфорд.
Она увидела дедушку через раскрытую дверь гостиной — величественного, укрытого пышной черной мантией. Первым желанием было убежать; с ним она справилась. Она вошла, не забывая, что нельзя улыбаться.
— Ах, ах! — сказал ректор, со старомодной игривостью тряся пальцем. — И что скажешь в свое оправдание?
Она почувствовала облегчение, но в то же время была немного поражена. Неужели он, взрослый ответственный человек, может быть столь легкомысленным?
— Ох, дедушка, — ответила она, склонив голову. — Что я могу сказать? Это… это очень, очень ужасно.
— Ну ладно, ладно, милая. Я же шучу. Если не скучала, прогул не засчитывается. Ты где была весь день?
Стало ясно, что Зулейка неверно его поняла.
— Я вернулась только что с реки, — серьезно сказала она.
— Да? И что, наша команда сделала четвертый обгон?
— Н-не уверена, дедушка. Там столько всего произошло. И… я тебе за обедом все расскажу.
— Да, но сегодня, — сказал он, показав на мантию, — не могу тебе составить общество. Гребной банкет, понимаешь ли. Я председательствую.
Зулейка забыла про гребной банкет, и хотя не вполне понимала, что это такое, предчувствия ей говорили, что сегодня он пройдет неудачно.
— Но, дедушка… — начала она.
— Дорогая, я не могу отгородиться от жизни колледжа. И, увы, — сказал он, глянув на часы, — мне пора идти. После обеда, если хочешь, приходи посмотреть с балкона. Будет, наверное, шум и гам, но все по-доброму и — мальчишки есть мальчишки — простительно. Придешь?
— Возможно, дедушка, — неловко сказала она. Оставшись одна, она не знала, смеяться или плакать. Ее выручил дворецкий, сообщивший, что подан обед.
Увидев вышедшую из Солонницы на передний двор фигуру ректора, группа облаченных в мантии членов совета колледжа умолкла. Они в большинстве только что услышали новость и (как это принято в университете) отнеслись к ней скептически. Их сомнения привели к тому, что трое-четверо побывавших на реке донов уже почти готовы были поверить, что вкралась какая-то ошибка и их сегодня в этом мире иллюзий как-то особенно обманули. Эту теорию опровергало явное отсутствие студентов. Или это тоже иллюзия? Мыслителям, проворным в мире идей, знающим толк в книгах, трудно было нащупать истину в этом вопросе подлинной жизни и смерти. Вид ректора их ободрил. В конце концов, он ответственное лицо. Он отец сбившейся с пути стаи, дедушка прекрасной мисс Зулейки.
Они, как и она, не забыли ему при встрече не улыбнуться.
— Добрый вечер, джентльмены, — сказал он. — Буря, кажется, закончилась.
Вполголоса ему отвечали:
— Да, ректор.
— И как выступила наша лодка?
Последовало шаркающее молчание. Все посмотрели на помощника ректора: сообщить новость или доложить галлюцинацию явно полагалось ему. Его вытолкнули вперед — крупного мужчину нервно щипавшего большую бороду.
— По правде говоря, ректор, — сказал он, мы… мы сами не знаем.[114] — Тут он, нельзя иначе это назвать, захихикал. Это уронило его в глазах товарищей.
Вспомнив предшественника помощника ректора — тот прославился случаем с солнечными часами, — ректор едко посмотрел на этого.
— Ну, джентльмены, — сказал он затем, — наши юные друзья, кажется, уже за столом. Последуем их примеру? — И он первым пошел внутрь.
Уже за столом? Сомневавшиеся доны заинтересовались такой гипотезой. Но внутренний вид зала с нею плохо соотносился. К помосту протянулись три длинных белых стола, прогибавшихся под привычной посудой, столовым серебром и цветочными горшками по случаю торжества. Вдоль стены выстроились, как обычно, слуги, неподвижные, с перекинутыми через руки полотенцами. Но и только.
Ректор понял, что кто-то устроил протест или розыгрыш. Гордость требовала не обращать на это никакого внимания. Не оборачиваясь, он с достоинством прошествовал к возвышению, за ним последовали его подчиненные.
Как и в других колледжах, в Иуде молитву перед трапезой читает старший студент. Молитва Иуды (сочиненная, говорят, самим Кристофером Уитридом) отличается пространностью и совершенством своей латыни. Кто ее прочтет сегодня? После безуспешных попыток вспомнить прецедент, ректор вынужден был создать новый.
— Младший преподаватель, — сказал он, Прочтет молитву.
Покраснев до корней волос, младший преподаватель мистер Педби вышел нетвердой походкой и снял со стены небольшой деревянный щит, на котором Вырезаны слова молитвы. Мистер Педби был — и есть — математик. Трактат о Высшей Теории Сокращенного Деления на Десятичные Дроби уже приобрел ему европейскую репутацию. Педби был — и есть — гордость Иуды. И нельзя оспорить, что во исполнение долга, на него возложенного, он скоро совладал с нервами и звонко прочитал латынь. Зря он это сделал. Ошибки, совершенные им в долготах, были столь мучительны и бессчетны, что переглядывались даже слуги, а за столом доны с перекошенными лицами издавали, еле сдерживая себя, ужасные звуки. Сам ректор не смел поднять взгляд от тарелки.
В каждой груди за высоким столом, за каждым пластроном или черным шелковым жилетом, зажглась радость по случаю рождения нового. Внезапно, нежданно, в их академической среде произошло событие, которое ждет высшая судьба. Набор тем для разговоров в профессорской пополнился и обогатился на все времена. Пройдут лета и зимы, старые лица исчезнут и сменятся новыми, но историю про молитву Педби рассказывать не перестанут. Не родившиеся еще поколения донов будут смеяться над этим преданием и дорожить им. В стихнувшее постепенно за столом веселье вмешалось что-то вроде трепета. Съев суп, доны в молчании прихлебывали сухой темный херес.
Те, кто сидел лицом к ректору и спиной к пустоте, позабыли о том, что совсем недавно их беспокоило. Они замечали только приятную тишину, в которой прозревали грядущее и видели, как ярче и ярче на пути в вечность расцветает предание о молитве Педби.
Вздрогнув от хлопка шампанского, они вспомнили, что сидят на гребном банкете, и весьма своеобразном. Поданный после супа палтус и шампанское после хереса отчасти вернули этим мыслителям способность иметь дело с реальностью. К вышеупомянутым троим-четверым, побывавшим на реке, вернулась утраченная вера в собственные глаза и уши. У остальных за время трапезы дух восприимчивости превратился в уверенность. Помощник ректора сделал вторую, более решительную попытку просветить ректора; но тот посмотрел на него столь подозрительно и сурово, что помощник снова запнулся и сдался.
Снизу на пустых столах блестела непотревоженная посуда, в горшках цвели невинно цветы. А вдоль стены, невостребованные, но неосвобожденные, стояли слуги. Многие из тех, кто постарше, стояли с закрытыми глазами и свесив голову затем иногда, вздрогнув, выпрямлялись, удивленно моргали, вспоминали.
Некоторое время эту сцену наблюдала небезразличная незнакомка. Некоторое время, подперев подбородок руками, стояла Зулейка, наклонившись над перилами балкона, как недавно наклонялась над поручнем баржи, и смотрела вниз и вдоль. Но в глазах ее не было торжествующего блеска; лишь глубокая печаль; а во рту вкус пыли и праха. Она вспоминала, сколько радости жизни вмещал в себя этот зал вчера. Вспоминала герцога, шумную и упоенную толпу разделивших его страсть. Ее воля, их воля, свершилась. Но на губах ее появился старый, старый вопрос, от которого блекнет победа: «Зачем?» Взгляд ее блуждал по столам, и вдруг ей сделалось ужасно одиноко. Она обернулась и плотнее запахнула на груди плащ. В этом колледже, да и во всем Оксфорде, не было сердца, которое билось ради нее, — нет, ни одного, говорила она себе, следуя инстинкту самоистязания, который приходит к страждущим душам. Она была сегодня совершенно одинока посреди бескрайнего безразличия. Она! Она! Возможно ли? Ужели боги так немилосердны? Но нет, конечно…
Внизу за высоким столом пир подходил к концу, и настроение пирующих весьма отличалось от того, в котором пребывала юная леди, на секунду задержавшая взгляд на их неромантических головах. Многие поколения студентов говорили, что Оксфорд прекрасно справится без донов. Думаете, у донов не было ответных чувств? Юность, если она твоя, без сомнения, замечательна; но она очень утомительные декорации составляет зрелости. Юность, которая всюду скачет, кричит, насмешничает; незрелая чужеродная юность, за которой приходится все время глядеть, заниматься с ней, учить, как будто нет других дел, год за годом, — и вдруг, неожиданно, посреди триместра, покой, атараксия, глубокая праздная тишина. Не надо завтра читать лекций; не надо выслушивать и оценивать «сочинения»; время спокойно отдаться стремлению к чистому знанию…
Направляясь в профессорскую, где собирались с обновленным аппетитом вернуться к молитве Педби, они по обыкновению задержались на ступеньках, посмотрели в небо, чтобы оценить погоду. Ветер стих. Показалась даже проплывавшая за облаками луна. И вот торжественным и протяжным символом неизменности Оксфорда раздался первый удар Старого Тома.