Вестибюль как всегда, встречает приветливо. Тепловоз, нарисованный на встречной стене, будто вычищен к празднику. Спешит преодолеть зеленую улицу из огней светофоров, которые и горят-то на утреннем солнце будто по-настоящему, натуральным огнем.
— Здравствуйте, дядя Саша, — поприветствовал я вахтера, Салимьяна Нурлыгаяновича.
Все зовут его дядей Сашей, не я один. Не определив сходу моего дорожного облика, он доложил, что семнадцатая группа провела дежурство не на высоте, что порядок и чистота при ней оставляет желать лучшего, а теперь вот, как видите, все блестит, это уж другая, девятнадцатая группа, во главе с мастером…
Секретарь приемной поднялась навстречу, чтобы подать руку. Уважаемая Анна Григорьевна. Я спросил полотенце: умыться с дороги. Она, конечно, не упустила возможности отчитать как мальчишку. Спешат к службе, как будто здесь все сгорело без них. Мимо дома — и прямо сюда… Навоображали о своей персоне черт знает что: торчат на работе денно и нощно.
Дорогая Анна Григорьевна, или вам не известно, что и директора иногда работают? Что и за ними, как за другими, водятся нерешенные вопросы и что некоторые из них никак невозможно не решать в первую голову? Особенно если ты торопишься в отпуск…
В туалетной комнате встретился мне Луанда Фигуэро. Единственное место, где моих иностранцев можно встретить поодиночке. Обычно они ходят вдвоем.
— Вас не было, Юрий Иванович! Вы где были, Юрий Иванович?
— В командировку ездил, Луанда.
— Командировка — это что, деревня или город?
— Город. Называется Нефтеречинск. Хороший город, слышал?
Он помотал головой, такого хорошего города он не слышал. В нашей стране много хороших городов, разве их все может узнать Луанда?
— Там будет открыто училище. Такое вот, как наше. Большое.
Черные с синеватым отливом глаза показали, что Луанда все понял. Но он все же захотел уточнить и некоторые обстоятельства. То есть одно слово заинтересовало Луанду: командировка. Как мог, объяснил я ему это слово, означающее поездку с команды начальства. Он раскрыл записную книжечку, записал.
— Желудок не болит, Луанда?
— Не болит. Молоко дают, сметану.
— А дома у вас как, чисто?
— Чистота, порядок, самообслуживание — три раза провел рукой Луанда. Эти три слова запомнились ему вместе с моим жестом.
— Хорошо, Луанда, вечером проверю.
Он на один год старше меня, Луанда. Но таковы уж наши, педагогические порядки. Обучение — значит требовательность к воспитаннику и забота о нем. Все вместе. Луанда и Артур это хорошо усвоили, на нас не в обиде.
— Что пишут в газетах, Луанда? — спрашиваю, намыливая лицо.
— Трудно теперь у нас. Письмо получили. Может придется ехать домой.
— Когда надо, вас позовут. А сейчас учитесь. Старайтесь.
Луанда и Артур учатся на водителей тепловозов. Мы еще поговорили о работе, о практике. Но вскоре я заметил, что хитрый человек мой Луанда. Хитрит. Разговор использует для практики в русском языке. Я сказал ему, что поговорим в общежитии, после работы. И отпустил его на урок.
Когда звенит звонок, я люблю выходить в коридор. Побродить среди пацанов, потолкаться в их толчее, хотя мой сан мало оставляет мне такую возможность: увидев меня, они расступаются.
— Здрас-с-сть…
— Здрас-с-сь…
Я поворачиваюсь направо, налево.
— Здравствуйте, Юрий Иванович! — четко и довольно бесстрашно, чтобы не сказать панибратски-бесцеремонно, подступает ко мне Стасик Кирсанов. С практики заглянул. — Завтра у нас, во Дворце, соревнования, Юрий Иванович. Приходите поболеть, Юрий Иванович.
Я кивнул. Хорошо, приду, поболею. Из правонарушителей парень. Из бывших. Но училище, спорт, кажется, формируют из него человека. Что-то просвечивает важное. Прямота, честность. Наши строгие требования его не пугают: шестым чувством угадывает, что мы его, нового, с развивающимися в нем новыми черточками, любим. И любимым учителям он безоговорочно платит своей признательностью.
— С приездом, Юрий Иванович! — химичка уютно устроилась между мной и Стасиком Кирсановым, так что мне пришлось переместиться в сторону, чтобы не утерять его из виду. — А вот я как раз насчет Кирсанова, — она нисколько не растерялась. — Не учит уроков. Представьте, не учит. И на уроке сидит с таким видом — мне одолжение делает.
Не глядя на Стасика, я видел его боковым зрением, видел, как вспыхнул он, как сжал в негодовании кулаки. И ушел, громко бухая каблуками.
— Ну, остальное скажете у меня в кабинете?
— Какой может быть разговор, Юрий Иванович, когда он и вас не слушается? Ушел, видите? Не соизволил в вашем присутствии выслушать.
— И все-таки нам надо договорить. Зайдите, пожалуйста. Прямо сейчас.
В кабинете я придвинул ей стул, но она не стала садиться.
— Знаю, теперь меня будете пробирать. Ругать за то, что я строга. Требую! Опять виноваты учителя, во всем они виноваты, учителя, одни учащиеся только всегда во всем правы! Скажите, когда это кончится, когда вы перестанете подрывать наш учительский авторитет?
Нет, это не блажь, у нее на глазах слезы. Но с чего же мне начать разговор? Не с извинения ли за подрыв учительского авторитета? Или дать ей как следует выговориться? А? Достанет выдержки выслушать возведенные обвинения? Так хватит или не хватит? Дорога предвидится неблизкой. Или уж отпустить с миром — пусть и дальше строит свои отношения с учащимися на ножах — какое тебе дело до этого?
— Что ж вы молчите, Юрий Иванович? Почему ничего не скажете?
— Говорите, Хана Гафаровна, продолжайте. Я постараюсь понять.
Если б она знала, как иногда хочется послать в самые дальние африканские страны, только чтобы не объяснять, что учащиеся — те же люди! Почему надо объяснять, что стол — это стол, а не лампочка и не телефон? Почему проработавшие на ниве просвещения пятнадцать-двадцать лет усваивают только одно — как озлоблять, настраивать против себя ребят? И почему нельзя прямо, без скидок на бедность, говорить им в лицо такие, заслуженные ими слова? Потому что они жестоки? Потому что сердце легко ранимого коллеги может не выдержать?
Что верно, то верно. Вот у нее семья: трое детей, муж, занятый на хлопотной работе, домой прибегающий только перекусить да поспать, человек, которому, чтобы его накормить, обстирать, обгладить, нужна няня, домработница, кто угодно, только не жена. И эта издерганная женщина должна воспитывать моих пацанов, моих гавриков, тянущихся ко всему светлому. Именно воспитывать, не только и не столько учить, поучать, сколько воспитывать, исподволь, шаг по шагу, личным примером! Да, надо держать себя в руках. Нет, нельзя делать больно. Нельзя!
— Почему вы молчите, Юрий Иванович?
— Слушаю, Хана Гафаровна.
— Так я же вам все сказала! — воскликнула учительница горестно.
— А я покамест не знаю, что вам ответить. Я еще думаю…
Хорошая мина при плохой игре: меня-таки пробирал озноб.
Иным кажется, что педагогам все-то, все должно быть известно заранее. Что они никогда не обдумывают ситуаций, тем более не обдумывают их по ночам, не переживают неудач в одиночку и, уж конечно, во всем-то, во всем вечно правы. Я начинаю подозревать, что и ко мне теперь кое-кто хотел бы подвесить ярлык всезнающего. С какой это стати? Или по должности полагается знать и уметь больше других (иначе за что выдают зарплату директора)? Или нашумевший случай с математичкой, с незабвенной Лирой Ивановной, делает меня пророком и ясновидцем?
И что я, собственно, напророчил?
Я тогда и не знал, что учительница с двадцатипятилетним стажем, уважаемая наша Лира Ивановна Илюхина — сильнейший математик района! Был, можно сказать, новичком в коллективе. Новичок в роли директора. Я просто увидел, насколько потерянной и опустошенной выходит она от учащихся. И стал бывать у нее на уроках. И увидел то, мимо чего равнодушно почему-то проходили другие: учащиеся не знают, учительница несчастна. И спросил с наивной откровенностью: «По-моему, вы не очень любите ребят, правда?» «Не люблю?! — воскликнула Лира Ивановна, будто бы испугавшись вопроса. — Да я их, знаете… Я их терпеть не могу!». И глаза. Они показали пропасть между ней и моими мальчишками.
Долго не мог я подобрать никакого порядочного слова. Потом, с той же наивной откровенностью посоветовал: «Бросьте вы эту работу. Оставьте ребятишек совсем». И тут она почему-то растерялась, математичка Илюхина. «Как же, у меня такой стаж? Меня считают в районе…» «Тем более, Лира Ивановна. К тому же, вы молодая, вы еще найдете свою дорогу».
Скосила глаз в мою сторону: не шучу ли насчет «молодой». Два дня пребывала в рассеянности: говорила и не говорила, слушала и не слушала. Вдруг отчаянным жестом положила на стол заявление.
И я подписал.
И она плакала…
И пришла через год ровно. Сказать, что все хорошо, что в коллективе ценят, что в своем научно-исследовательском институте приступила к работе над диссертацией.
Вот и вся та история. Разве прибавить, что с кандидатом математических наук Лирой Ивановной Илюхиной мы теперь большие друзья? Это прибавить требуется?
Но не с нее ли все и пошло? Приклеивают ярлык ясновидца…
Но мне пора говорить, недаром же я отобрал у учительницы время.
— Вы заметили, Хана Гафаровна, — начал бодрым голосом, хотя дрожь не покидала меня нисколько, — заметили, что мальчуган этот, Кирсанов, на сей раз не сгрубил вам ни одним словом?
— Заметила, — отвечала она, подумав.
— Вот видите, это уже неплохо. А раньше он бы вам наговорил дерзостей… — Язык мой плохо повиновался. Язык мой не любит насилий.
— Так вы хотите сказать, что он…
— Хочу сказать, заслуга всего коллектива. Ваша в том числе.
— Выходит, он хороший парень и его надо хвалить?
— Выходит, он сдерживает свои порывы, лучше становится. И вы это заметили правильно.
Она молчала. Думала.
— Да в том-то и дело, что не заметила ничего: все спешим, все торопимся! Это вы заметили, не я. И я не могу с вами не согласиться. Сыщете вечно такое, с чем нельзя не согласиться. А теперь вы мне это… Хорошие слова эти. Думаете, не вижу? Я же погорячилась, я сделала ошибку, ну, почему бы вам не отчитать меня по заслугам? Вместо того вы мне какие-то заслуги приписываете…
— То есть, как приписываю? Вы что, не работаете над его воспитанием? Вы равнодушно проходите мимо?
— Странный какой-то разговор, Юрий Иванович, — улыбнулась Хана Гафаровна. — Вы что же, всерьез все это? Вы не видите никаких моих ошибок?
— Ну что вы, Хана Гафаровна! Наоборот. Но подмечать их легче. А потом можно и ошибиться в оценке.
— В общем, слушаю вас, Юрий Иванович. В чем моя ошибка? Слушаю. Да не церемоньтесь, пожалуйста. Может, я и сама это чувствую, да, знаете, все как-то получается задним числом. Подумать-то все некогда да недосуг. Слушаю.
Но ведь она же все высказала мне сама. Почти все.
— Да, Хана Гафаровна. На мой взгляд, вы допустили ошибку. Бестактность. Две даже. Прервали наш разговор с Кирсановым. Не мой с ним, а наш с ним — видите в этом разницу?
Хана Гафаровна нервно покусывала губу и… улыбалась. А я и так, с натяжкой не смог бы теперь улыбнуться.
— Ну, согласна. А еще?
— Еще?.. Хорошо, вот и еще. Зачем вы жалуетесь на учащегося? Директору? Они не жалуются ни на кого из вас, заметьте. Кирсанов всю обиду скорей в глаза брякнет, чем идти жаловаться. Не любит он тех, кто жалуется. Не он один, никто не любит, это надо понять… И надо исправить ошибку. Не бойтесь, если надо, признавайте и ошибку. Откровенность все умеют ценить. У нас перед ними не должно быть никаких трюков, никаких хитростей. Сможете? И отметить бы его сдержанность. Поймите, что для него это уже достижение, и мы это обязаны замечать.
Тягостная тишина стояла в кабинете, слышно было, как Анна Григорьевна печатает на машинке.
— Ну, убила бы я вас, — тихо сказала Хана Гафаровна, все еще улыбаясь. — То хвалит, то прямо уничтожает. Но я никогда на вас не сержусь, черт бы побрал вас… с вашим пророчеством! Слышите?
Анна Григорьевна отворила двери, позвала меня к телефону.
— Там, у Радика Динисовича. Сам Гулякин, — понижая голос, показала она рукой на противоположную дверь.
Я кивнул, сказал, что подойду.
— Но вы, Хана Гафаровна, видите, что ничего страшного нет, обычная работа. Обычные нервы, если хотите. Считаю, что ругать не за что.
Так-то оно так, но вначале мне так хотелось поругаться! Я, конечно, кривил душой и чувствовал себя прескверно. Зачем в учителя идут те, кто не обладает, ну самым главным не обладает: способностью любить пацанов? Да и директор тоже хорош: едва сдержался, чтобы не поругаться.
— Не надо успокаивать, я все понимаю, но и вы тоже поймите нас, женщин. Черт бы добрал эту эмансипацию: не то, что великих педагогов — Ушинского, Песталоцци — современников некогда почитать! Некогда на досуге подумать. Сосредоточиться. И в театр, кто знает, когда ходила. Ну хоть бы однажды всех нас вытащили, что ли. Вместе с учащимися, по отдельности уж мы и не просимся.
Я полистал календарь, чтобы записать на память себе беседу с профсоюзами. Зашились. Некогда и некогда. Но далеко ли уйдешь, если все время некогда? Движенья мои были замедленны и спокойны. Железное спокойствие! То есть клокотало еще в груди то, что не успокоилось. Это в то время, когда все вокруг переменилось и потеплело, когда Хана Гафаровна, суетливая, издерганная заботами, вдруг на мгновение остановилась, задумалась. Симпатичной сделалась эта женщина. Поправила накатившуюся на лоб прядку волос. Да нет же, она просто красавица, наша Хана Гафаровна!
— Ну вот, и вы мне воздали должное. Квиты, стало быть. Мы и мужики, да крутимся тоже, суетимся. Об учителях думать некогда…
Теперь бы и поговорить по душам. Но я стал сворачивать, осторожно сворачивал нашу беседу с Ханой Гафаровной. Потому что меня ожидал телефон.
— Как съездили, Юрий Иванович?
— Хорошо, Хана Гафаровна.
Да, спадало напряжение. Может, расцвел я от ее вопроса, выразив таким образом довольство поездкой. Она погрозила мне пальцем: ух, вы мужчины, вас только выпусти…
Трубка лежала на аппарате. Не дождалась. Радик Динисович велел позвонить, что я и сделал немедленно. Гулякина на месте не оказалось.
— Здравствуйте! С приездом! Как съездили, Юрий Иванович?
— Хорошо, Асенька, все в порядке.
— А тут, знаете, рвут и мечут. Так что приготовьтесь. Не хотела бы я вас расстраивать преждевременно.
— Спасибо, Ася. Приду обязательно. К концу.
Вот и все. Рвут и мечут. Вот и перспектива на вечер. Нельзя жить без перспективы. С видом занятого человека я бесцельно брожу по училищу. Отвечаю на приветствия, здороваюсь, делаю кому-то какие-то замечания. С кем-то шучу, улыбаюсь дружески, кому-то отвечаю официальным кивком. Глядя со стороны, можно подумать, что в эту минуту я самый занятый человек в училище, что решаю в голове государственную проблему, не меньше. Но нет, я бесцельно брожу по училищу!
Третий, второй этажи меня не удовлетворяют. На первом тоже беспокоит слух какой-то бессмысленный гул. Неясные голоса. У выхода приветствую дежурных учащихся, занимающих дяди Сашино место.
На задах, во дворе — наши мастерские. В них — особенный, рабочий шум. Я люблю мастерские. Я и раньше любил их, когда они были в бараках. Да что, дались же нам эти бараки! Тогда я и не представлял себе, что под мастерские можно использовать что-то другое, кроме бараков. И в них ведь тоже был своеобразный уют! Впрочем, тогда была моя беспечная, бесконечная юность, а что бывает не так в юности?
Пройдя по коридору мастерских раз, другой, подымаюсь на второй этаж. Здесь реже встретишь прохожего. Шум здесь за каждой дверью осмыслен, хотя не менее разнообразен: стук, звон, ширканье напильников по металлу, мелодичный гул наждаков, зуденье сверлильных станков.
Зачем я остановился у двери с надписью: «Слесарный класс, гр. 9 — эл. монтеры СЦБ»?
Да, но я знаю, кто здесь работает. Кто учится работать. И остановился у этой двери. Постоял. Вошел, конечно, без стука, здесь церемоний не любят. Никто и не обратил на меня внимания — все заняты своим делом.
Наиль Хабибуллович штангенциркулем проверяет размеры комбинированных плоскогубцев, поворачивает их разными боками, чтобы к чему-нибудь привязаться. Молчит, сопит, будто бы недоволен тем, что не к чему привязаться. И молчит. И не отпускает учащегося. Кирсанова, кажется. И говорит, кажется, не о деле, говорит о чем-то помимо работы. Через час по чайной ложке. Все такой же, как был. Ну да, перед ним Стасик Кирсанов. На меня пока оба не обращают внимания, некогда им. Не до меня. Я прохожу около верстаков, отделенных друг от друга предохранительными сетками. Здороваюсь. Смотрю, как вкалывают ребятишки, как работают у них руки, плечи. Пацаны испачканы металлической пылью. Пальцы с давно зажившими ссадинами. Помню, как на первых порах попадали они себе молотком по рукам, шипели, прыгали. Ругались. Едва слышно, чтобы, чего доброго, не засек Наиль Хабибуллович. Помню, как и я попадал себе по руке. Давно было. По левой руке. Доставалось большому пальцу. Я прыгал, шипел, ругался. Вполголоса тоже, чтобы, чего доброго, не засек… Наиль Хабибуллович.
Но он все видел. Он и слышал, конечно, Наиль Хабибуллович. И подходил, когда все уже было в порядке, все пережито. Когда свежая рана на большом пальце, одна она только указывала на твой далеко не последний промах в жизни.
«Замечтался, что ли? — спросит, будто переводя от одышки дух. — Не надо мечтать пока. И на боек смотреть не надо. Рука сама видит, куда бить. Ты на изделие гляди». Если промахи бывали часто, рука вздувалась, синела, медичка бинтовала ее, подкладывая на опасное место ваты. Через неделю-другую все проходило, и пацаны бравировали мастерством в рубке металла: не глядя на боек зубила, били со всего плеча. При этом напевали себе под нос, прерываясь на каждом ударе.
Теперь слесарь пошел другой. Ремонтник, наладчик автоматов, порой иностранного производства. Профессор, к которому за советом идут все, вплоть до главного инженера и директора. И все-таки нужны приемы рубки, тонкое чувство напильника. Владение мерительным инструментом, ощущение размера на глаз, смелая производственная фантазия.
Да, откуда он появляется, надежа-человек, производственник, умелец, к которому идет инженер за советом? Не от того ли личного опыта, который приходит к нам через сотни промахов?
Лица у ребят сосредоточены, осмысленны.
Но прозвенел звонок, староста получил кивок от мастера, добро, значит, — и пацаны, наскакивая друг дружке на плечи, кинулись к выходу. Перемена. Отдых. Они опять пацаны Самые настоящие пацаны. Наиль Хабибуллович отпускает и Кирсанова. Говорит, что сегодня не узнает Стасика. Я спросил, знает ли, что у него завтра соревнования по боксу?
— Знаю, почему не знаю? Да не в этом дело. Тебе бы поговорить с ним. По душам, понимаешь? — советует Наиль Хабибуллович. — И не откладывай, время — дороже денег.
Я смотрел на него, поседевшего, постаревшего и, главное, ставшего ниже ростом. На человека, который больше делает, чем говорит. Может быть, потому и ценят пацаны его слово. Нам тоже не говорил много, мы догадывались по виду, нравятся или не нравятся ему наши дела. Когда Борька Поп со сцены стащил говоруна Иволгина за штаны, Наиль Хабибуллович беззвучно хохотал, сидя на последней скамейке. Тело его сотрясалось в непоказном смехе. И парни решили, что правильно сделали, так с ними и поступать, с Иволгиными: по-рабочему.
Помню, мы сдавали квалификационную пробу. Моя работа уже получила оценку, я зачищал готовый комбинированный клупп, доделывал незавершенки, не связанный никакими срочными минутами. Его рука легла на мое плечо, заставила повернуться лицом.
— Вызывает тебя директор. О чем будет разговор, пока молчи. Иди. И молчи. Готовься.
Это было направление в техникум. Здесь же, в своем училище, я проходил первую в жизни педагогическую практику. Моим наставником был человек, освоивший педагогику не на школьной скамье. Кадровый рабочий. Фронтовик. Наиль Хабибуллович.
— Зачем говоришь много? — спрашивал после первого моего урока. — Не надо говорить много. Не говорить учишь.
Он первый сказал мне такие слова: «Если ты мастер, бейся за огольцов. Не давай в обиду».
Я запомнил твои слова, Наиль Хабибуллович.
Потом вернулся сюда же. Преподавал. Отсюда меня провожали в армию. Потом работал, учился. Спорт, как ни жалко, вовсе оставил. И вдруг — предложили возглавить училище. В чью-то голову пришла идея.
Тут я, в общем-то, растерялся. Пришел за советом. Он смотрел на меня, не улыбался, но потеплевшими глазами. Положил на плечо руку. Сказал: «За это я воевал». Ничего больше не прибавил. Да я и не спрашивал больше. Да что, всю жизнь только и возись с нашим братом, раздавай советы, рекомендации. Сколько таких, как я, прошло через его руки, почему он должен каждого всю жизнь наставлять?
Теперь я снова возле него. Но это по долгу службы я возле него. Какие нужны советы от старого мастера, уже вложившего в тебя душу? Но я не прочь был поговорить. Или хотя бы помолчать. Послушать, как пацаны в коридоре резвятся. Наиль Хабибуллович слушал возникшую тишину в классе, обдумывал какие-то вопросы жизни.
— Как съездил?
— Все хорошо.
— А как там? Довольны? — показал пальцем вверх.
— По-моему, не очень.
Он покурил, подойдя к форточке. Сказал:
— Ничего. Только не делай глупостей… — еще помолчал. — А им ты серьезно займись давай.
Я кивнул головой. Я знал, о ком речь. О Кирсанове. Я поверил в него несмотря на то, что следом, как клубы пыли за автомобилем, тянулись прежние его грешки. Наиль Хабибуллович не сказал ни слова, когда я направил Кирсанова именно к нему, в его группу. Стало быть, надо было.
Мы еще покурили. То есть курил он, а я слушал, как он сопит. И я пошел, когда прозвенел звонок и мальчишки чинно входили в класс. И еще обернулся. На мастера, глядящего мне вслед.
Потом — на двери: «Слесарный класс, гр. 9, эл. монтеры СЦБ».
Та же, девятая. Люди приходят, уходят, снова приходят. Сменяется поколенье за поколением, а номер группы, как имя собственное, как традиция, связывающая поколения, он остается.
Прежним, таким же молчаливым и неразговорчивым, только еще более умудренным жизнью, поседевшим и постаревшим, остается при этой группе мастер. Как перелетные птицы возвращаются к себе на родину, к давшим им жизнь гнездовьям, так и мы, люди, приходим иногда на старое пепелище, к родному гнезду. Просто так. Помолчать, покурить. Поглядеть, пока живой, на старого своего батьку.
Да, разговор с Кирсановым нужен. Очень нужен, понимаю, но я не собрался для разговора. Не готов, как говорят спортсмены, не в форме. Но мне сейчас, именно теперь этот разговор нужен. Я прошу Анну Григорьевну пригласить Кирсанова ко мне.
Он не смотрит в глаза. Не намерен ругаться с директором. О чем же еще говорить с директором, если не ругаться? Садится весьма неохотно, смотрит в сторону, мимо меня.
— Есть пригласительный билет?
— Какой пригласительный? — подымает он голову.
— На соревнования. Ты же приглашаешь на соревнования.
— Зачем пригласительный, когда вас там… все знают?
Хотел сказать: каждая собака знает. Взвинчен. Я не знаю, как с ним говорить.
— Вообще скажу я вам: вызвали, так ругайте, нечего ходить кругами!..
— И отругаю! — Я встал, прошелся по кабинету. — Ты что дергаешься? Вокруг тебя одни враги, что ли, находятся? Или, думаешь, Хана Гафаровна не хочет тебе добра? Или кто? Наиль Хабибуллович тебе враг?
Но это уж слишком. Кажется, плафон над столом звенел от моего голоса. Нельзя так.
— Причем Наиль Хабибуллович?
— Тебе скоро семнадцать лет. Не пора ли, дорогой мой, учиться понимать людей? Со всеми их сложностями: с радостями, с горем? Тебе чуть не угодили — вспыхнул, как спичка…
И снова была тишина. Он не хотел говорить. Потому что слова были бы обидой на человека. Они были бы его жалобой. Жеушник не привык жаловаться.
— Остальное, думаю, учительница сама скажет. Готовься достойно выслушать… Но я позвал тебя не за этим. У меня другой разговор.
Он поднял глаза, проследил, как я медленно опускаюсь на стул. И я спросил его о другом:
— Какие соревнования?
— Первенство республики.
— Командное?
— Командное.
— Значит, за «Трудовые резервы»?
Он кивнул.
На ведомственных занял не первое, второе место, а взяли. Выходит, в дополнительных боях себя показал? Или ко мне прислушался тренер, поверил моему опыту?
— За коллектив — тем более надо собраться. Главное, обрести спокойствие.
— Ничего, злей буду!
— О чем ты говоришь? О какой злости? Если о спортивной, так она появляется, когда защищаешь честь коллектива. Когда за спиной у тебя — друзья и товарищи. Пусть их нет рядом, но ты знаешь, что они у тебя за спиной. Это мы все у тебя за спиной… А злость бездомной собаки — это… это отчаяние: либо пан, либо пропал… Такая злость никому не нужна. Кому такая нужна? Разве противнику? Нам нужны твои победы. Твоя выдержка. И, между прочим, как я заметил, она у тебя есть.
Тишина постояла какое-то время.
— Вот о чем я хотел говорить с тобой, Станислав Кирсанов. Не знаю, понял ли ты меня? Разговор вышел не длинный: понял ли?
Помолчал он, вздохнул, повозился на стуле. И кивнул. Много ему надо было, чтобы решиться на этот кивок. Но это значит, что он понял.
— Кормят как?
— Хорошо.
— Дома все в порядке? Отчим не буянит? Или пока поживешь в общежитии?
— Буду жить дома.
— Смотри. Спать надо хорошо. Ребята знают, придут?
Опять кивнул. Придут.
— Ну, тогда все. Желаю успеха. Я тоже приду, — пожал ему руку. Знаю, нужно ему было это пожатие руки. Пожатие ветерана.
Вышел он четкой, спортивной походкой человека сильного.
В отборочных соревнованиях жребий свел его с победителем прошлогоднего молодежного первенства страны Геной Иванюком, обладателем сильнейшего прямого удара. Тренер Кирсанова подошел ко мне.
— Прошу тебя, Юрий Иванович, будь секундантом у Стасика. Знаю, не очень любишь, но я тебя прошу: будь другом.
Толковый он тренер. И человек золотой, а секундировать просто не может. Впрочем, секундировать — это получается не у всякого. Я и в лучшие свои времена не секундировал больше одного боя в день. Разумеется, если бой трудный, и ты знаешь, что он трудный, может быть, безнадежный… Толково подсказать и помочь бойцу — хотя это важно, но далеко, далеко не все. Надо найти в себе силы заставить в твое слово поверить, суметь заставить иной раз безоговорочно следовать и не совету, приказу твоему следовать безоговорочно. Секунданту не план боя, настрой нужен. Перед боем ему надо минуту-другую, хотя бы минуту-другую побыть наедине с собой. К протеже своему подходит он тогда преображенной походкой. В глазах не отвага, нет, отвагой не удивишь боксера. В них и не замысел. Непреклонная воля.
Стасик атаковал, шел на сближение, выигрывая у Иванюка в самом главном: в скорости. В перерыве я похвалил его сдержанно. Тем не менее, потребовал увеличить скорость. Быстрее, стремительнее! Скользить под его перчатками! И, главное, бить куда следует…
Потом он дышал, как загнанная лошадь, а я уверял, что он ничего в боксе не смыслит, что в нем много сил, что их просто ему девать некуда, что их обязательно все, без остатка, надо употребить на победу. И потом шли советы. Гарцевать, смотреть, как бьет, приспосабливаться. В случае чего — не спешить подыматься. Нокдаун не поражение.
Когда он упал от удара, мы встретились с ним глазами. Я стоял в углу, на одном колене и с величайшим спокойствием делал ему жесты: ничего страшного, все в порядке. Тебе сейчас надо встать, уклониться от одного, только от первого удара и — вперед! Вырвать победу у чемпиона! Он прочитал мои жесты, может, телепатия донесла мое предельное напряжение. И только один раз, всего один раз до конца боя пропустил он его прямой удар. Споткнулся. Но устоял. Уклонившись, шел вперед, нанося удары.
Победа была присуждена Иванюку, но щепетильный Гена Иванюк счел нужным собственноручно поднять руку Кирсанова.
Меня тогда заливал пот, как будто не они провели бой. Я едва стоял на ногах от усталости…
Это был тот самый Стасик, которого взглядом я проводил до двери. Профессиональный труд, режим, спорт — это серьезный комплекс. Недаром воздействие его на человека считают решающим. И тут условия в профессиональных училищах исключительны.
Ну, а наставников, в отдельности каждого, разве можно сбросить со счета? Хану Гафаровну, Наиля Хабибулловича, Володю Вишневского, нас с Радиком Динисовичем? Или нам остается следить за тем, чтоб работала машина, чтоб шел корабль, обеспечивая упомянутый комплекс, и только? Может, каждому из нас пришла пора отодвинуться в сторону?.. Нет, братцы, нет. Наша песня не спета. Не на наставнике ли мир держится тысячелетия и не пребудет ли наставник вовеки? Хотя бы для того, чтобы передавать эстафету…
Я посмотрел на часы. Время. Радика Динисовича пора звать обедать. Где и поговорить, если не за обедом? Жили тут без меня три дня и три ночи.
Гудит столовая в час обеда. Гвалт немного стихает, когда мы появляемся. По этому признаку, по затишью, Семен Семенович высовывает чубатую голову с неплотно надетым на нее колпаком в окно выдачи. Гладкое лицо блестит не то от жира, не то от восторга, он улыбается, кивает нам головой. Чуткое ухо у человека.
— Пройдите туда, Юрий Иванович, Радик Динисович, туда давайте.
С чего заюлил? Кажется, не состояли в закадычных друзьях. Специальный уголок высвободил — итээровский.
— Дайте-ка мне эти две тарелки, — подошел я к столу с расположившимися на нем первокурсниками.
— Дайте мне их сюда, дайте! — протянул и Семен Семенович с рыжей порослью руку из окна выдачи. — Дайте, я заменю.
— Замените, Семен Семенович, ребятам обедать надо, — подбодрил я заведующего производством. — А это мы сейчас проверим. Дайте весы.
— Что вы, Юрий Иванович, ну, разве тут жулики работают, в столовой? Ну, хотя и не хватит какого грамма — так не на весах же, на глаз работаем! И потом — в наше время! — кому это все надо? Что, разве мне негде взять килограмм мяса? Что же, я специально учащихся обирать буду?
— Успокойтесь, Семен Семенович. Наша обязанность — проверять норму выдачи.
Так и есть. Мясо выдано как раз полнормы. Придется составлять акт. С этим новым товарищем иначе нельзя. Пришел с аттестацией. Подзываю дежурного мастера, двух учащихся.
— Проверяли выдачу?
— Проверяли, да разве тут уследишь…
— Много вы на себя берете, — ворчит зав. производством. — Молодой, а больно ранний. Все вам нужны бумаги. Мало еще вам своих бумаг!
— Семен Семенович, после обеда, часа через два примерно, зайдите ко мне.
— Чего я у вас не видал? Как будто не к вам я нанимался работать.
— У нас так не принято, Семен Семенович. Если вас приглашает старший, надо говорить: слушаюсь.
— Это вам не армия.
— А в половине четвертого жду вас у себя.
Раньше мне, конечно, нельзя. Обещал сходить на урок эстетического воспитания. Вместе, с Радиком Динисовичем. Надо. Иначе откуда нам, рабочим, знать «Лунную сонату», Аполлона и Венеру Милосскую? Про мальчишек не говорю: у тех глаза блестят… Да, до половины четвертого не освободиться.
Долго еще ворчанье слышалось. «Испугал. Видали мы таких». Он новый еще, Семен Семенович, откуда-то присланный. В итээровскую комнату больше не приглашает.
— У меня руки все не доходят, — замечает Радик Динисович.
— Это что. Это кавалерийский наскок. Система нужна, постоянный контроль. Надо собраться да подумать над этим… Да, Радик Динисович, я собираюсь в отпуск. Ты не возражаешь?
— Иди давай. Встречай своего дружка.
— Но тебе кое-что передать надо.
Надо так надо. Он молча кивает.
Шумит, гудит столовая. Заправляется поколение.