III

За двойными дверьми послышалось наконец, движение. Первым выходил жизнерадостный Талгат, светловолосый и голубоглазый зам по культуре и массовой работе, с улыбкой, положенной, возможно, по штату. Он сделал мне знак — рот фронт — и хотел было, не останавливаясь, пройти мимо, да вдруг передумал — вернулся: крепко встряхнул руку. Сразу показались гости, смуглые, черноволосые молодые люди. Все они довольно тепло, по летнему времени, одеты; один, постарше прочих, с виду поважней, шел налегке, без чемодана. Зато последний, пониже ростом и похудощавей, нес два чемодана. Среди вышедших был и еще один. Вертлявый. Не забывший Асеньке послать воздушный поцелуй на ходу, отчего она крепко насупилась. Этот наш, соотечественник, — что с него взять. Переводчик. Процессию замыкал сам Гулякин. Лично принял участие в проводах. Всего-навсего, правда, до темного коридора, но все-таки проводил. Средне сложен и невысок ростом, с короткой стрижкой довольно жидких волос, он шел неестественно выпрямленно и при этом неудачно, глупо, я бы сказал, посмеивался; не привык еще. Не давались ему «дипломатические» улыбки.

Зато как двери, наконец, затворились, он вольно вздохнул, потянулся, выказывая этим простонародное свое происхождение.

Я ступил вслед за ним на порог маленького темного тамбура между дверьми.

Просторный кабинет с широкой ковровой дорожкой посередине, заглушающей стук каблуков. Справа, над полированным длинным столом, за которым просиживаем мы на учебно-методических совещаниях не по одному часу, в обрамлении темных гардин, легкие, в зеленоватый просвет шторы, гасящие и рассеивающие прямой солнечный луч, успокаивающие и сквозной ветер, струящийся из приоткрытых жалюзи. Гулякину, понятно, было не до меня, он отдыхал и от внимания, и от вежливости, которые полагаются в общении с иностранцами, поэтому, опять же без приглашения, я опустился на низкое, свободное кресло, лицом к Иволгину, восседавшему здесь на правах свойского человека. Он подолгу торчал в этом кресле, приобщался к власти, что ли, и особенно-то никому не мешал. Как-то привыкли к такому его присутствию. Гулякин читал казенную бумагу. Шевелил едва приметными на круглом лице белесыми бровями. То и дело покачивал высоко стриженной, сивой тоже, головой, возможно, плохо вникал в суть, все еще переживал свой «дипломатический» прием. Ему давненько перевалило за пенсионный рубеж, но намеков на заслуженный отдых не любит. Впрочем, памятью начал сдавать. И развивается в нем особенная какая-то, старческая, что ли, чувствительность к похвалам. Поработал в свое время и в комсомоле, и в профсоюзах. Не ахти какие занимал должности, но красно говорить выучился. Да что говорить, прохаживаясь по ковровой дорожке, диктует иногда целые разделы доклада. Сознавая за собой эту силу, любит кольнуть, чаще выбирая в жертву работника с высшим образованием: «Эх, вы… мои-то, против ваших, академики — всего семь классов. Ну, правда, курсов еще штук двенадцать…»

Отодвинул бумагу. Улыбаясь, стал поочередно разглядывать то меня, то Иволгина.

— Вот и возьми его за рупь двадцать. Мне, говорит, не подходит самообслуживанье, я, говорит, богатый, могу платить за услуги. А мы его учи, воспитывай!

— А неграм, тем, слышь, понравилось, — обратился он опять к Иволгину, разведшему руки в значении: «Ну, у тех-то губа не дура».

Вдвоем работают.

— Вообще-то ты был прав, Юрий Иванович, — это уже ко мне. — Ввел самообслуживанье для всех. Для этих тоже. Не скрою, переживали за тебя: как да, думаю, обидятся, будут жаловаться? А они довольны!

Это он о моих Артуре и Луанде. В управлении был поднят шум, будто я плохо отношусь к иностранцам: не ношу их чемоданов. С первой встречи, с вокзала. Заставляю мыть пол наравне со своими ребятами. Хотя была инструкция: окружить (подчеркнуто красным карандашом) особым вниманием. Помочь теплой одеждой, думалось мне, поселить в теплую комнату — это да. У Луанды к тому же, несмотря на молодость, болит желудок. Около десяти лет воевал в партизанах, на родине. Нужна диета. Эта вот забота понятна. А в целом — не на курорт приехали. Учиться работать.

Но я ждал: что скажет начальник. Не для похвалы же он вызывает. Похвала, какая ни есть, — это предисловие. Если Гулякин собирается отчитать, то беседу начнет приблизительно так: «Гляжу на тебя, дорогой: хороший ты парень…» Дальше пойдет разнос. А чего ожидать теперь?

Гулякин молчал. Глубоким молчанием подчеркивал серьезность момента.

— Ты ошибаешься, — возразил вдруг какому-то моему невысказанному несогласию. Кивнул в сторону Иволгина: — Мы вызвали тебя не затем, чтобы ругать.

Понятно. Вдвоем вызвали, уяснил я себе маленькую деталь.

— Речь пойдет об организации конкурсов, — ввернул Иволгин. — На лучшего слесаря, путейца и тэдэ, и тэпэ. Все как у тебя делается, только с широкой гласностью.

— Ты не думай, будто твой старый товарищ возвеличивает тебя по дружбе. Для дела надо. Твои конкурсы — это ведь то же соцсоревнование. Об этом в газетах пишут. И вот нам бы и рассказать, что у нас и как у нас.

Это и всё? Но я хотел уловить детали задания.

— Что молчишь?

— А разве надо говорить?

— Вот гляжу я на тебя: ты мне даже нравишься чем-то.

Ага, вот оно. Держись, товарищ директор.

— А ты не забыл того, давешнего разговора?

— Помню, Авенир Палыч.

— И всё той же, упрямой линии держишься?

— Обычной, Авенир Палыч.

Он тогда уверял, что похвальная активность руководителя состоит в показе своей работы. Товар лицом — только так. В постоянном показе, не от случая к случаю. С высокой ли трибуны, через газету ли. Сделал, да не показал, так это хуже, чем показал, а не сделал.

А я возражал. Ведь так, скользя по поверхности, можно потерять квалификацию.

«Хо-хо, вот брякнул! Какая квалификация нужна директору? Крепкая башка нужна — это верно. Характер еще какой никакой».

Теперь я слушал, уяснял для себя задачу.

— Вот я тебе, дорогой мой, один хороший пример приведу. Из жизни твоего старого товарища.

Иволгин удивленно приподнял одну бровь. Не его ли жизнь становилась примером для поколения?

— Его у нас, помню, выбрали в председатели месткома. Плоховато работал, прямо скажу. Не так, чтобы уж совсем развалил, но что ни одного собранья не подготовил — это точно. Ходят все, возмущаются, один он посмеивается. Я молчу. Как, думаю, человек в конце концов выкрутится на отчетно-выборном-то. А он закатил доклад!.. Я диву дался: откуда что взял человек. И наковырял ведь: то делали, другое делали. Да за год-то мало ли сделали! И я первый его похвалил! Сдержанно, а все же похвалил. И доклад отметили. И работу признали удовлетворительной. А? Что? Вот… И тут не хиханьки нужны, ты это брось, тут надо учиться уму-разуму. А хотя бы и у него.

— Но в председатели он больше не вышел? — полюбопытствовал я между делом.

— Да ему на что это? Он и так уважаемый работник. Авторитет приобрел… Вот чем смеяться, ты поучился бы. Друзья, можно сказать, а как-то у тебя все не так. Много больно всякого в тебе лишнего: благородство не благородство, из книжек все…

Гулякин вздохнул. Забота о молодых, как видно, не просто ему давалась.

— Воспитание там у тебя, конечно, поставлено, претензий нет. Винтик, что ли, какой срабатывает, секреты знаешь. Вот и опиши. Обдумай все по порядку, план составь. Конкурсы и все там прочее. И не торопись пока. Думай… Это вот первое тебе заданье. Тут из комсомола приехали: дело серьезное, потому я это дело тебе не одному поручаю. С Иволгиным вот. Он поопытнее тебя.

Иволгин склонил голову, как бы говоря: к вашим услугам и мой опыт, и все прочее. На мое осторожное замечание: не пригласить ли, поскольку дело серьезное, корреспондента из молодежной газеты, — оба замахали руками: вечно ты с собственными идеями, человече.

Я почувствовал себя мальчиком на уроке, не поднявшим руки.

— А есть и еще одно дело, — Гулякин помолчал, выпрямился. — Большое дело. Государственной важности. Будем открывать училище в Нефтеречинске.

Было не совсем ясно, какое отношение ко мне имеет открытие училища. Да и к тому вопросу, к задаче, которую я уже принял как директиву. Ведь забота открытия училищ, сколько я понимаю, лежит на управлении, на таких вот, как Иволгин.

— Но в том-то и дело, что открывать покамест не надо. Вообще, давай не лезь поперед батьки в пекло. Соблюдай субординацию. Знаешь такое слово?

Задребезжало кресло под Иволгиным. Похоже, и он брал слово, не дожидаясь разрешения батьки:

— Ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак…

Силен Иволгин. Начальник хохотал от души.

— Сами тормозим, не открываем, — сказал Гулякин, все еще подхихикивая над кратким определением слова субординация. — Не положено открывать по нашим инструкциям. А с нас требуют. И он ездил, — указал Гулякин на Иволгина. — Стоял на своем, но — требуют, не слазят. Зачем его снова посылать? Другого надо… Конечно, дело это не твое, управленческое, но… как поглядеть. Раз наше — значит, оно и твое. Вот на тебе и остановились. Надо, чтобы понастырней был, лучше из директоров. Именем управления действовал бы, а отвечал сам по себе. С тебя-то, с молодого, как с гуся вода…

До сути дела далеко было, как до звезды небесной, многое из сказанного было неясно. Директора по службе нередко участвуют в межведомственных диспутах, защищая систему профтехобразования, часто управления и главки посылают именно их представителями своей системы, как искушенных в делах. Но тут-то речь шла обо мне. Неискушенном и малоопытном.

— Есть там управляющий трестом, Балтин. Из молодых, да ранних, как ты. И упрямый — не лучше тебя.

Я завозился, устраиваясь поудобнее в кресле.

— Что? — спросил начальник, наклоняя вперед голову.

— Спасибо, говорю. Хорошая аттестация.

— Хэх… Рта не дает открыть. Удивляюсь, Авенир Палыч! — откликнулся его напарник.

Иволгин смотрел на меня прямо-таки изумленным взором. Осуждающе, кротко эдак покачивал головой. Под сим молчаливым упреком не мог не почувствовать я себя в чем-то виновным. В нарушении субординации, что ли.

Я раньше видел такие глаза, чуть навыкате. Давно я знаю их. Они не то, что несправедливы, нет, лживы они.

— Так в чем состоит моя миссия? Слушаю, Авенир Палыч.

— Ну, этот вот самый Балтин задумал открывать училище. Ему надо, чтобы строители и другие рабочие варились прямо у него под носом… — Гулякин остановился, чтобы впечатление от первых его слов проверить на Иволгине, бодро кивающем в знак согласия.

— Для нас это необходимо — открывать училища, — ввернул Иволгин со значением, чтобы я, чего доброго, не подумал наоборот. — Расширять систему, утверждать себя на земле. И в партийных решениях записано…

— Так в чем же дело, Иволгин?

Он тонко, с намеком на какие-то, пока еще не выясненные, обстоятельства улыбался и кивал мне головой, чтобы я теперь обернулся и внимательно, хорошо слушал начальника. Гулякин спросил:

— Вот ты как раз после войны и учился в училище. Какие у вас были условия, давай расскажи-ка?

— Какие тогда были условия? — Я обвел глазами просторный кабинет начальника. — Парты, доска. Мастерские в три смены работали. В общежитии двухъярусные койки, чтобы нас побольше вошло. Столовой своей не было…

Ну да, не было, она была чужая, ходить было далеко. Приходилось ожидать очереди…

Ранней весной, еще по снегу, какой-то администраторской голове вздумалось отремонтировать ее прямо на ходу. Перегородили временной перегородкой: пацаны обойдутся и половиной, на то жеушники, чтобы уметь сносить трудности. И начали ремонт на другой половине.

После одного длительного ожидания девятая группа, помню, заняла положенное ей место — длинный ряд придвинутых один к другому столов. Только заняли — явилась с практики выпускная, седьмая группа. Засухинцы… Хмырь Засухин властвовал в этой группе. Связан был с улицей, носил в кармане самодельный, с наборной рукояткой нож. Никто не хотел с ним связываться, и поворачивал он группу направо-налево, и маялись с группой мастера все два года — немало их переменилось за это время, Хмырем его звали за то, что называл всех хмырями.

— Выкидывай этих хмырей! — Засухин указал пальцем на нас, на девятую группу.

— Ну, ладно, ну, встанем, — неожиданно заюлил сидящий впереди Самозванец, Лешка Акулов.

— А я не встану, — заявил Толич Сажин, раскачивая взад-вперед нерасчесанной головой. Видно, предел наступил его долготерпенью.

Моему, впрочем, тоже. Я повторил вслед за Толичем его слова.

— И я не встану, — неожиданно поддержал нас двоих Борька Поп.

Другие тоже зашевелились. Девятая группа гудела, урчала.

Засухин выслушал возражения. Вялой походкой подошел к Толичу Сажину, медленно протянул руку, будто собрался причесать непричесанные его вихры. Пятерней, надо сказать, не весьма чистой, провел по лицу сверху донизу. Напоследок еще двинул локтем. У Толича звякнули зубы.

— Кто еще не пойдет? — Хмырь Засухин спросил вежливо, оглядел всю нашу группу по головам.

Моя была очередь. Я встал. Толич Сажин рукавом гимнастерки вытирал кровь на губах и еще больше ее размазывал по губам. Я держал в поле зрения почему-то его одного. Возможно, я побелел, не в себе был, оттого что Толичу так подло разбили губы.

— Пошли! — Хмырь кивнул на плачущие от тепла запасные двери, выводящие на безлюдный двор.

— Пошли, — покорно шевельнул я губами.

Высокий и хорошо сложенный, Засухин был старше и, понятно, сильнее меня. Я смотрел на его широкую спину, видел, как пошевеливает он для согрева лопатками. Ребята валом валили вслед. Что хотели увидеть? Засухин кому-то поддал — эка невидаль!..

Днями уже пригревает изрядно, снег делается сырой, а к вечеру его схватывает морозцем — и под ногами он шипит, потрескивает наледью. Во дворе вытаявший из-под снега битый кирпич, ступать неловко. Засухин обернулся ко мне, угодив на вытаявший кирпичный обломок, начал переступать с ноги на ногу, отыскивая понадежней опору.

Я не стал дожидаться событий, ударил со всего маху. Кирпичный обломок вывернулся из-под его ноги — Засухин упал плашмя, показал подметки рабочих ботинок. И я ожидал, когда он подымется. И тишина во дворе стояла поразительная, как будто ребята дышать перестали. Едва доносились приглушенные расстоянием звонки трамваев.

Поднявшись, он первым делом полез во внутренний карман шинели. Достал, начал разворачивать непонятный для меня предмет. Блеснуло лезвие — ага, бритва! Здорово живешь… Мне сделалось страшно. Я поднял с земли первый подвернувшийся предмет. Кирпич угодил.

— Раскрою череп. — Я выругался.

Хмырь некоторое время пребывал в раздумье. Осатаневшая моя внешность ему не очень нравилась. Впрочем, он дольше простоял, чем положено по ритуалу в подобной ситуации, и наша, девятая группа, огольцы безалаберные, взялись хохотать.

На этом, как я после подумал, могло бы все кончиться. Но дурацкий смех каких-то хмырей — разве это могло снести опозоренное сердце Засухина? С отвратительным ругательством положил он бритву обратно, в карман, туда, где была, снял шинель, не глядя, передал в чьи-то руки.

— Пошли… — ругательски пригласил за калитку, в глухой огород, где под ногами мог быть только порядком осевший снег. — А вы куда? — вылупил глаза Хмырь Засухин, когда увидел, что и толпа повалила за нами, в низенькую калитку, в совершенно уединенное место.

Я тоже оставил шинель, и мне сделалось холодно.

Он кинулся. Голова загудела колоколом.

От второго удара, я чувствовал, должна была идти кровь из носа, но она почему-то не шла. Засухин не терял темпа, хотел доконать меня, и я всем нутром почувствовал, насколько не нужна мне никакая новая плюха. А она сильно шла, с разворота, по кругу. В последний момент я все же пригнул голову.

Теперь моя была очередь. Нельзя тоже ему давать передышки.

Три-четыре человека стояли неподалеку, в огороде, по эту сторону наполовину поваленного забора, остальные висели прямо на заборе. С такой почтенной дистанции удобно им было наблюдать за событиями.

Я мало думал о развязке — некогда было, — однако успел заметить, что Хмырь боится моей правой руки! Подставляет локти! Ну, получай, получай! Это тебе за Толича Сажина. У него ни отца, ни матери нету, получай за него!..

Неожиданная боль пронзила меня всего, до пяток. Рука! Палец… Вывихнул…

Помню, как я упал, как саданул он ногой, как через силу, сквозь сизый туман в глазах, ухватился я, наконец, за его ботинок. Злость — вот что спасло: за секунду до того, как упасть, увидел Толича у забора. У которого отца убили на фронте. У которого нету никого, кроме тетки. А Хмырь разбил ему губы.

— Получай!

И Хмырю, и самому себе, и всем чертям назло бил я именно правой рукой, отчего болью пронизывало меня до нутра, до печенок, а я злорадствовал над пронизывающей болью, над Хмыревым страхом перед моей правой рукой.

— Держи за Толича!

Боль в руке и злорадство по этому поводу помогали мне сносить ответные плюхи, превозмогать усталость, и тем не менее я уже понимал, не потому, что моложе его, нет, ощущал собственной шкурой, что решительно уступаю в силе. Затрещины его были увесистее, спотыкался я чаще.

На заборе вдруг произошло какое-то смятение.

— Мастер идет!

— Атанда!

Едва не бегом несся на нас взрослый человек с красной повязкой на рукаве. Усатый мастер поммашинистов, Воронов.

— Что за безобразие! — не дойдя еще, заговорил этот человек. — Я тебя спрашиваю или не тебя? — подступил он к Засухину.

— Его… спрашивай… — Хмырь размазывал по лицу кровь и тоже дышал не лучше.

— А что, нельзя по… побе… побеседовать?

Я это. Самостоятельно осилил слово.

— Вот именно. Нельзя побеседовать! — возвысил голос мой противник, обрадовавшийся находке.

Нет, он, вражина, лучше меня выглядел. Левый глаз у него не смотрел на свет, совершенно был закрыт наглухо синим каким-то цветочком. Да не останавливалась кровь из носа, и он прикладывал пластинку усохшего и умороженного снега. А так он был еще хоть куда, Хмырь Засухин. Мастер поммашинистов, Воронов, внимательно осмотрел его побывавшее в переделке лицо и, по-видимому, остался доволен. Успокаивался.

У меня саднило под глазом, куда пришелся ботинок. И еще от вывихнутого пальца ныла вся рука.

— Эх, ты… Побеседовать… Собери пуговицы-то! — мастер Воронов оправил мой расхристанный ворот и, успокоенный, пошел впереди нас, в столовую.

— А ты ниче… — проговорил Засухин.

От меня он, конечно, ожидал встречного комплимента. Но я молчал. Мне не хотелось запросто сводить нашу потасовку, все мое сверхпредельное напряжение, весь ущерб, понесенный от неравной схватки, к обычной, к пресловутейшей пробе сил. Меня подташнивало от его разбойных ударов по голове. И я молчал.

Нас провожала перемешанная из двух групп толпа. Борька Поп отчитывал Лешку Акулова, возможно, за его праздничный вид.

— Тебе здесь неча делать, — оттер он его локтем. И сам шел рядом со мной.

По другую сторону молча сопел Толич Сажин. Оба они преданно сопели, показывали, что они тут, рядом.

Надо ли говорить, что я стал читателем интересных книжек Борьки Попа? Это были «Последний из могикан», «Всадник без головы», «Айвенго», «Как закалялась сталь», — ах, книги моего отрочества!

Дежурный мастер счел нужным сообщить о драке, доложил по инстанции. Некоторое время училище жило, как мне кажется, одним только этим событием. Родной мастер, Наиль Хабибуллович, поглядывал, как подживают ссадины на моем лице, но о драке — ни слова. Спасибо на том.

У Наиля Хабибулловича были другие слова: о работе. Мы слушали, когда он говорил, растягивая в час по чайной ложке. И вкалывали за милую душу…

На собрании за меня встали товарищи, заслонили от типа с золотой коронкой во рту, с заявкой на титул комсорга всего училища, чье выступленье до глубины души возмутило мою ребячью душу.

«…порядок и дисциплину привыкли наводить с помощью кулака…» «А ведь в кармане, я слышал, он носит комсомольский билет…» «Ну, хорошо, Засухин такой-сякой-немазаный, хорошо. Так он-то не комсомолец!».

«Чего хорошего?» — выкрики были с места. «Че защищаешь Засухина?» С места вообще начались выступления. Вперебой. Не давали говорить. Пацаны не шли вперед. Говоруны неважнецкие, они держались друг друга, скопом выходило у них гораздо ярче. «Че ты Соболя приравнял к Засухину?» «По-твоему, он плохо сделал, что Засухину набил морду?» «Ну да, плохо набил морду, что ли?» — варьировал каждый свое.

Борька Поп не усидел тоже. Полез к сцене. «Слазь, друг, слазь! Кого ты учишь? Соболя учишь? Валяй, откуда пришел!» И стащил со сцены. Надо сказать, стащил недостойным образом: за штаны. Борьку налаживались обсуждать за то, что, во-первых, нарушил субординацию: самочинно лишил слова этого типа. Какого-то Иволгина… Во-вторых, за штаны стащил: ну, почему обязательно было — за штаны? Да Борька-то был не один: грянула вся девятая. Да что девятая, вся жеуха на его поддержку пошла!

Мастер, Наиль Хабибуллович, в сторонке сидит, будто не его дело: посмеивается.

Говоруна Иволгина прокатили-таки, не вышел в комсорги…

— Да, Авенир Палыч, условия были неважные, — разматывал я ниточку разговора, — но знаете, тогда был победный подъем души, которого, может быть, нет сейчас.

— Значит, в бараках жили? — Гулякин выхватил одно слово изо всей моей лирики. — Да, но это когда было? Поди, двадцать лет прошло, а? А теперь? Теперь-то какое время? Создаем материально-техническую базу, а тому другу пришло в голову загнать пацанов в бараки.

— Как в бараки?

— А вот так! Да еще жалуется, что не даем согласия на открытие.

— У них что, нет денег?

— В том-то и дело: есть.

— Есть, — подвязался Иволгин к разговору. — И проект есть, хотя училище, кажется, не в плане. Надо строить, а там не чешутся. На бараки надеются!

Ну, бюрократы! Вот бюрократы! Взять бы собрать всех бюрократов вместе да в один барак бы…

— Успокоить надо человека. Балтина, говорю. Управляющего. Выскочку. Во-первых, составить, какой следует, акт. Ни в коем случае не опускать слова «бараки». На этом акцент сделать. И убедить. Доказать что к чему. Дипломатия, она нужна, конечно, но тут упорство — вот главное. Потому что у тебя в руках — факты. Нахальство тут надобно, я бы сказал. Этого добра в тебе от природы. — Сказал, будто похвалил. Едва по плечу не похлопал. — Вот давай-ка мы тебя и командируем на это задание. Иначе и нельзя. А то он же на нас и жаловаться будет! К чему нам всякие жалобы? Пусть строит училище, пусть правильной дорогой идет.

Спрос на нахальство. Я подхожу больше других. Что же, со стороны, говорят, виднее. Я затаенно вздохнул.

— Доказать, что не в его интересах шуметь о немедленном открытии? Так?

— Правильно.

— Абсолютно точно, — заверил и Иволгин с мягкой улыбочкой.

— И думаю, у тебя это дело получится, — прибавил еще начальник.

Невольно я оглянулся назад, на окна, на приоткрытые жалюзи, сквозь матерчатый камуфляж и прочие искусственные заграждения, струящие-таки натуральную свежесть. За окном было лето. По-летнему фырчали машины, колокольно-протяжно звенели трамваи.

Но посылают не шутки ради. Кто станет посылать шутки ради?

— …Настраиваться на дорогу. Чем скорее, тем лучше.

— …Проект, деньги — все есть. Вот и стройте инициативным способом! Употребляйте свою молодую энергию — кто мешает? А то легкий способ изобрели: жаловаться. Терпеть не могу выскочек!.. — Сквозь уличный шум, сквозь трамвайный звон доносились эти слова, приглушенные будто бы обитыми войлоком дверьми. А может быть, уши мне заложило?.. — При жизни, понимаешь, готовят себе памятники, а мы отдувайся. У нас нет плана на ввод новых училищ! Современных училищ!

— Совершенно верно, — подхватывал другой голос. — У нас свои задачи, свои планы. Свои инструкции, если хотите. Тут мы должны быть на высоте…

Было еще мне указано, чтобы не в одиночку действовал, созвонился на месте с Николоберезовским училищем, с Рифкатом Билаловичем. Полного доверия не заслужил.

Когда выходили от начальника, Иволгин выкладывал последние инструкции:

— Главное, акт, толковый акт, дорогой Юрий Иванович. Это уже полдела. Больше даже!.. — Асенька, милая, выпиши Юрию Ивановичу командировочное… Без акта — одни разговоры, а тут черным по белому: ба-ра-ки. Для занятий не приспособленные. Я позвоню Рифкату Билаловичу. Я ему позвоню. И ты брякни, как прилетишь.

— Дело нужное, Иволгин, понимаю. — Я обернулся к нему. — Но ведь посылали работника, не пешку, черт тебя подери с твоей дипломатией! Почему ты не сделал, какие надо, акты? Почему не справился с поручением?

— Послушай, Соболев. Так ты разве ничего не уразумел? Не усвоил никакой политики?

— Работать, чтобы после тебя не перерабатывали — такой политике нас учили… В железнодорожном училище…

Встревоженная острым разговором, Ася глянула на меня.

— Выписывай. Нечего на него молиться.

— Но у него же встреча с товарищем…

Она достала бланк командировочного удостоверения. Иволгин стоял позади меня. Охранял, что ли? Будто я мог внезапно передумать и отказаться от поездки.

Загрузка...