Глава пятьдесят первая

Поминальное слово

ахмат и Голтяй ушли с утра, а Вешняка, завалив дровами вход, оставили в чулане. Обида и сомнения замкнули мальчику уста, он молча следил, как друзья совершают погребение.

Дружеская приязнь, которая установилась между ним и Голтяем и которая наполняла человеческим смыслом то, в чём многословно пытались убедить его разбойники, больше не приносила утешения. Вешняк угадывал в товарище неискренность и принуждённость. После необъяснимой вспышки ярости, когда Голтяй накинулся на Бахмата и ударил Вешняка, он словно бы таился от своего маленького приятеля, отчуждение между ними не уменьшалось.

Прислушиваясь в скучной темноте чулана к посвисту ветра, Вешняк задержался на ставшей как-то особенно ясной мысли, что он ничем не обязан разбойникам.

Припомнились разговоры и обещания, но трудно было уловить сейчас их убедительный прежде итог; слова остались, а то, что делало их значимыми, отступило куда-то в туманную небыль. Вешняк видел задумчивую, отчуждённую мать во дворе тюремного целовальника Варлама — воспоминание это наполняло его болью; помнил Вешняк себя с горящей тряпкой, одобрение товарищей, их мужскую откровенность. Он помнил подробности разговоров, но не помнил затерянного в прошлом чувства, и прежнее петушиное самодовольство ничем его больше не тешило. После первого поджога самодовольства хватило тогда ещё на один поджог — сгорела клеть — и две неудачные попытки.

И от того, что Вешняк сказал себе, что узы привязанности и товарищества его не удерживают, стало легче, словно что-то спало с души. Благодарность, надежда, привязанность — это держит, остальное ненадёжно. Напрасно Бахмат с Голтяем воображают, что в состоянии устеречь его после того, как он перестал ощущать внутреннюю зависимость.

Предоставленный самому себе, в тёмном чулане, Вешняк думал. Оказалось, что это нарочное, требующее усилий занятие: без подсказки и поддержки прийти к вполне самостоятельному заключению, даже простейшему. И он тяжко вздохнул, когда понял, что работа совершена.

Вынув мостовину, Вешняк прощупал на случай подкопа мусорную землю под полом и нашёл кость — чью-то тонкую и узкую челюсть с остатками зубов, подходящая землеройная снасть. Челюсть следовало до поры припрятать. Удерживала всё же Вешняка от немедленного побега и сложность предприятия — подкоп, и, вероятно, нельзя исключить, — желание видеть ещё раз товарищей. Желание слышать оправдания. Ведь, осудив товарищей безвозвратно, должен он был бы осудить и себя. Неладно оно всё переплелось.

Обострённый одиночеством слух помог Вешняку разобрать шаги. Когда люди, не мешкая, взялись разбирать завал, он понял, что свои, и улёгся на пол, изображая безмятежный сон.

— Ишь вот — умаялся, — продышал в лицо Голтяй.

Поверил Голтяй или нет, он не хотел Вешняка испытывать, тогда как Бахмат пнул в подошву:

— Довольно дурака валять! Вставай.

Некоторое время Вешняк продолжал притворяться — из голого упрямства уже, Бахмат ударил сильнее:

— Что я сказал!

На этом Вешняк, и в самом деле, будто проснулся: догадался он, что не время дурить. Не оправдываясь и ничего не спрашивая, поднялся и последовал за товарищами.

— Вот что... — неопределённо начал Голтяй, глянув пустым, невидящим взглядом, который столько раз уже поражал размякшего было после дружеских откровений Вешняка.

Бахмат высказался многословнее и потому доходчивее:

— Пришла пора расставаться, дружок, — прокурлыкал он. — Мы уходим из города, а тебе до мамкиных титек пора. Прощай, мы тебя отпускаем.

Они отпускают, застыл Вешняк. Вот как они представляли себе товарищество! Вот как они помнят всё, что он для них сделал. Только что Вешняк и сам готов был удалиться без отпуска, но почувствовал тут горечь. И стоял, потерянный, будто ждал, что они вспомнят напоследок что-нибудь более существенное, чем мамкины титьки.

— Час назад тюрьму разбили, кандальников всех выбили вон, — сказал Голтяй и, проскользнув взглядом мальчика, посмотрел на Бахмата. — Иди ищи мамку.

— Слобода ваша вся в лоск сгорела, — заметил Бахмат с непонятным выражением. А Голтяй поспешил высказаться помягче:

— По улицам-то походишь, вот мамку как раз и встретишь, где-нибудь друг друга и сыщите.

— Тогда ладно, — проговорил Вешняк дрожащим голосом.

— Прощай, — кивнул Бахмат.

А Голтяй промолчал. По когда Вешняк оглянулся, заметил, что лицо у него странное, с непонятным каким-то, растерянным выражением, словно он спохватился вспомнить что-то важное, а вспомнить не может.

Ходить через ворота разбойники не позволяли, но теперь это ничего не значило — Вешняк пошёл, и никто не одёрнул.

Никто не взглянул в его сторону и на улице, и ничего удивительного: повсюду громоздились пожитки: корзины, узлы, сундуки, баулы, бочки, даже стол стоял и выставленные целиком оконницы с мутными кусками слюды в переплётах лежали стопой под забором — люди выносили из домов имущество и готовились к худшему. Неведомо куда и зачем старуха тащила решето с яйцами.

Поверху, между гребнями крутых крыш неровно играл и гудел ветер, гнал рваную жёлтую пелену, а внизу, где было потише, наскучив ожиданием бедствия и устав бояться, бегали дети; отвесив затрещину, прикрикнув сорванным голосом, мать ловила малыша, чтобы усадить на узел подле себя, хмурые мужики поглядывали в небо. Где-то большой пожар разыгрался, сообразил наконец Вешняк. По такой-то суше — беда!

Вешняк стоял, раздумывая, куда податься. Идти надо было бы на пожар. И в тюрьму заглянуть следовало — точно ли всех выпустили. И то, и другое представлялось одинаково срочным, и там, и здесь можно было встретить отца с матерью, хотя томило его подозрение, что разбойники знали больше, чем сказали, и потому ни там, ни здесь родителей не сыскать. И помнилось странное, жалко искажённое лицо Голтяя... который уяснил напоследок себе что-то важное и с этим важным остался, не зная, на что оно ему теперь сдалось.

Подавшись туда и тут же переменив намерение, после мутного какого-то, беспомощного раздумья Вешняк нерешительно повернул назад, ко двору, который только что оставил. Толкнул калитку и с удивлением обнаружил, что разбойники поторопились запереть её изнутри.

Глуповато растерянный, он постоял, окончательно, казалось бы, потерявшись, и щедро вдруг вольной, давно забытой, мирной, можно сказать, улыбкой улыбнулся. Представил себе, какую рожу скорчит несчастный Голтяй, если сунуться сейчас тихонько из какой щели: «Прощай, Голтяй!». — «Прощай, Голтяй!» — сунуться и исчезнуть. Исчезнуть на этот раз навсегда, оставив за собой чертыханье одного и снисходительную, в бороду ухмылку другого.

Не переставая хихикать, повторяя себе: «Вот вам мамкины титьки!», Вешняк побежал кругом, чтобы проникнуть в убежище разбойников через тайный ход на задах, перескочил забор, ловко перехватывая испытанные выбоины и щели, и спрыгнул в тишину зачарованного двора.

Бахмат и Голтяй не выдавали себя. Вешняк привычно оглядел овсяное поле: нет ли заломов, потом — давно он так не веселился! — пробрался окольным путём вдоль забора и вот — резко толкнул дверь в подклет. Она завизжала, отворяясь в разлёт, — Вешняк остолбенел.

На забитых закаменевшей грязью половицах — тусклое сияние золота и узорочья.

Опрокинутый набок сундучок вывалил из себя сверкающую скользкую груду: серебряная чарка, золотые монеты, каких Вешняк отродясь не видывал, медная и оловянная посуда, кинжал в обложенных серебром ножнах, серьги россыпью, венец, жемчужные ожерелья, золотые волосники, подзатыльники... И две маленькие кучки серебра, сложенные на полу по отдельности.

Зачарованный до какой-то душевной слабости, уже подавшись к видению, Вешняк чувствовал — как в ужасном сне, когда разум и действие распадаются на противоположные друг другу сущности, — чувствовал, что нужно бежать, бежать опрометью, не задерживаясь даже для того, чтобы бросить последний жадный взгляд... И шагнул к золоту. Вздрогнул.

Бахмат и Голтяй наблюдали за ним с улыбками. Они спрятались по сторонам входа. С неимоверным проворством успели отскочить на звук шагов и, подобравшись, чтобы убить, глядели, как на чужого. У Голтяя окованный железом ослоп, у Бахмата кривой нож, каким можно и быка огорчить.

— Ну что ж, гостем будешь, — сказал Бахмат, чуть осклабившись.

В повадке его, однако, сохранялась напряжённость, словно он прикидывал, не втянуть ли гостя за шиворот, если тот вздумает вертеть носом. Немеющими, чужими ногами Вешняк ступил в подклет.

— Проститься вот... вернулся, — пробормотал он, начисто позабыв, в чём состояла шутка, которую он весело нёс до рокового порога. Вешняк старался не смотреть на золото, но как ни поворачивался, не мог миновать взглядом его навязчивый, гибельный блеск — не владел Вешняк ни смятенным воображением своим, ни лицом. — Проститься вот надо... — обратился он к Голтяю. Разбойник отставил дубину, но приветливее не стал.

— Ну, прощайся, — сказал Бахмат.

Как ни крепился Вешняк, воровато зыркнул на облитое золотым светом узорочье.

— Простите, — пролепетал он, не умея скрыть страх. И попятился. Два шажочка оставалось ему до порога...

Одной рукой сгрёб его Бахмат, что курёнка, — ёкнуло сердце. Мальчишка дёрнулся, беспощадно зажатый, голова запрокинулась под нож, затрепыхали руки и ноги, и Вешняк обмер душой, не имея промежутка до смерти — сверкнуло железо.

И сразу, удушенный, без памяти, упал на пол — Голтяй перехватил нож и схватился с Бахматом — убийственный рёв столкнувшихся лбами чудовищ. Вешняк переполз через порог, разгибая во всех суставах вязкие, закоченевшие члены, нестерпимо медленно, не владея собой, поднялся — и уже летел. Стукнулся о клеть, чудом её не развалив, немыслимым прыжком одолел забор, без дыхания, слепой и глухой, мгновенно проскочил заулок и с замечательной силой прошиб нескольких не успевших раздаться людей, провалился в толкотню сапог, грохнувшись наземь. И неведомо как извернулся подняться, прежде чем затоптали.

— Куда?! — раздался громовой голос.

Вздёрнули его за ухо так, что едва не потерял под собой тверди. Заполонило глаза красное, мерцали лезвия бердышей, колыхались в движении стволы пищалей. Топот сапог, грубое слово, железный лязг, и тренькали подголоском низки сосудцев с порохом. Красные кафтаны шли, не меняя мерного шага, только заключили Вешняка между собой и не собирались его выпускать, возвращали в середину строя пинками и за ухо.

— Стой! Попался! — кричали они теми припадочными, неестественными голосами, какими изъясняются в руках скомороха куклы, когда от своей деревянной свирепости они щёлкаются лбами. — Вот тебе ружьё! На! Неси!

— Чего неси? — затравленно озирался Вешняк. — Чего неси?

— Сначала научись, потом проси!

— Какой бестолковый! Слушай, что тебе говорят!

— Я слушаю! — защищался Вешняк.

— Да не кушать, а слушать! — Без тени улыбки на обожжённых солнцем и порохом, растрёпанных ветром лицах они безжалостно толкали его в загривок, понуждая не выпадать из общего шага. — И шагай прямее! Держи ровно!

— Ровно?

— Какая тебе к чёрту Матрёна Петровна?! Ровно, говорю, ровно! — ревел и брызгал слюной, наклоняясь на ходу стрелец, угрожающе растопыренные усы его прыгали острыми кончиками, деревянные сосудцы колотились и тарахтели на тонких верёвочках, как злобные чертенята.

— Так? — слабым от ужаса голосом лепетал Вешняк, даже не пытаясь проникнуть в безумие этих людей, потому что и сам не имел сил остановиться в головокружительном, без земли под ногами вращении.

— Какой бестолковый! — скалились стрельцы, пиная его ногами в пятки, так что он едва удерживался, чтобы не упасть. — Не так, а вот эдак!

— Откуда он на нашу голову взялся?!

Вешняк семенил и подскакивал, стараясь приноровиться к шагу стрельцов, и уже не пытался вырваться. Между красными кафтанами открывались по бокам бревенчатые стены, за шапками, ружейными стволами он видел крыши. Низко припало пыльное небо, стрельцы морщились, когда в разрывы между срубами налетал секущий ветер, вихрем вздымался тонкий прах, покрывал людей — все останавливались, отвернув головы.

— Заплутали, пропащая ты душа! — кивнул Вешняку одутловатый стрелец, который пыхтел и страдал от неразберихи не меньше мальчика. Борода у тощего дядьки росла жидкими клочьями, а голос прорезался до смешного тоненький. — Не судьба, стало быть, выбраться. Погибать будем! — И он ещё раз кивнул, как бы признавая за Вешняком его грустную правду — пропадать.

Колотились на ветру ставни, громыхали какие-то доски, промчалась над крышами, судорожно взмахнув рукавом, рубаха. Не видно стало и на десять шагов, кто имел надобность говорить, тот кричал.

— Антон Тимофеевич! Мальчишка здесь, посадский! — стрельцы оборачивались на Вешняка.

Одутловатый малый, придав себе выражение почтительного испуга, показал вперёд:

— Государев сыщик!

Это надо было понимать, как предложение держаться учтиво. Предложение, пожалуй, излишнее: сначала Вешняка вытолкали вперёд, а потом подвели к осанистому человеку в расшитой шёлком ферязи, крепко придерживая при этом за ухо, — так что никакого сложного чувства своей искажённой рожицей Вешняк изобразить не мог.

— Куда идти? — послышался ему в вое ветра вопрос, настолько нелепый, что, затурканный бессмыслицами, Вешняк и не подумал отвечать.

Внимание его остановил нос, расплывшийся, как злостно брошенный творцом комок глины; не менее того поразила Вешняка сверкающая золотая запона, что возвышалась над верхом расшитой шапки, будто жар-птицыно перо. Дух занимался от золотого жара, мальчишка плохо понимал, что его спрашивают, всё это было не столь важно, может быть, вовсе ненужно, и осанистый человек с золотым жар-птицыным пером на шапке сознавал это не хуже всякого. Ответ как будто бы не особенно занимал его, он кривился, трогая испачканное бурой кровью плечо. Всё вокруг казалось усталым и хмурым, безразличным, потерянным, потерявшим свой настоящий смысл под обморочным сиянием золота, которое настигало Вешняка везде, куда бы ни занёс его случай.

Пальцы, что вертели Вешняково ухо, побудительно стиснулись, он махнул рукой, как бы чего-то показывая. Улицы, исходившие от перекрёстка, не просматривались, в сгустившейся мгле неясно различались люди; размытым видением — лошадь в оглоблях, она мотала головой и словно бы пригибалась, примериваясь, чудилось, присесть на полусогнутые ноги, чтобы больше не сдвинуться. Но лошадь не занимала их, они настаивали на своих вопросах, и Вешняк отвечал — связно, хотя и неверно. На каждый ответ следовало поощрение в виде подзатыльника или ухо крутили — слёзы текли из глаз, и он махал рукой в одну сторону, противопоставляя их бессмысленной настырности своё стойкое недомыслие. Постоянство, как это всегда бывает, взяло верх: ухо, и в самом деле, выпустили, будто он сказал им что-то дельное.

— Держите щенка! — велел государев сыщик.

И снова все куда-то пошли, может быть, пошли как раз туда, куда указал Вешняк, но он не знал этого, он опять очутился обок с одутловатым бритым стрельцом, который грустно ему кивнул, признавая извечную тщету человеческих усилий добиться взаимопонимания. Улица сузилась, тесно было от выставленных со дворов пожитков, ругались бабы, визжали дети, стрельцы без надобности опрокидывали столы, топтали узлы и кое-что на ходу для неведомой надобности прихватывали, разрешая недоумение мужиков мордобоем. Спёртые теснинами бревенчатых стен и частоколов, красные кафтаны расстроились, распались на ватаги и вязли, за бывая о своих первоначальных намерениях, которые и прежде не особенно твёрдо понимали.

Обратившись лицом к частоколу, словно уткнувшись в брёвна, спиной к людям, стоял окровавленный человек. Бахмат! — увидел Вешняк. И уже не вздрогнул. Бахмат не заметил его и не имел намерения замечать, он отвернулся, пропуская стрельцов, и в этой неразберихе, брани и бестолочи никто не обращал внимания на залившую Бахмата с ног до головы кровь. Кровью был залит Бахмат по самые локти. Никто не видел в этом достойного любопытства обстоятельства. Никто не пытался ухватить Бахмата за ухо, чтобы выкрутить из него похожий на правду ответ.

А заветный сундучок пристроился в ногах у Бахмата возле подгнивших брёвен частокола.

Вдохновляясь мыслью, что полсотни вооружённых с ног до головы людей будет достаточно для защиты, если разбойник внезапно обернётся и оскалит зубы, Вешняк стал подлаживаться к шагу одутловатого, чтобы заслониться им от угрозы. Но Бахмат уставился поверх частокола в мутную пустоту небес, не выказывая склонности задираться даже тогда, когда, разгорячённые столкновениями с мужиками и жёнками, красные кафтаны его нарочито толкали.

Оказалось, это была та самая улица, что вела к зачурованному дому. С некоторым запозданием Вешняк признал знакомые ворота и раскрытую на овсяное поле калитку. Второй раз волей-неволей, как замороченный, он завершил круг и замкнул его там, где начал. Иного, значит, не оставалось, как войти. Мальчик подался ко входу, шаг — и провалился во двор. Недолго выждав, убедиться, что стрельцы не хватились пропажи, он двинулся по девственным порослям овса, оставляя за собой дорожку проломленных сухих стеблей.

Приотворенная дверь в подклет пробуждала нехорошее подозрение, что за тонкой преградой притаился неведомо как поспевший сюда Бахмат. Но Вешняк толкнул дверь... и увидел на полу нога. Понадобилось ещё два или три крошечных, невесомых шажочка, чтобы поверженный открылся весь целиком. Голтяй лежал, раскинувшись, как в бреду, на ярко-красной, остро пахнущей луже.

Забрызганы были стены, на сером дереве крапины красного.

Много жизненной силы играло в полнокровном, налитом человеке, и трудно было представить, каким таким подлым приёмом одолел его этот высохший шершень Бахмат... Ужалив, Бахмат отскочил, ожидая расплаты, попятился, не доверяя даже собственному предательству, выкатив круглые белые глаза, глядел он на дело своих рук... А Голтяй шатался, ревел и всё не падал... не падал, хлестал тугими струями крови, заливая, захлёстывая кровью убийцу...

— Отче наш иже еси на небесех, господи Исусе, сыне божий, — прошептал Вешняк, осеняя себя крестным знамением, — помилуй грешного раба твоего Голтяя за то...

Вешняк решился рассказать, как один разбойник спас мальчика, выхватил его из-под ножа и сам на предательский нож напоролся, когда казалось, что все уж угомонились и отдышались, — хотел рассказать, и запнулся. Удобно ли просить милости для разбойника на том основании, что разбойник спас мальчику жизнь? Получается, что Вешняк ставит свою жизнь выше, дороже тех жизней, которые погубил Голтяй на своём беспутном веку. И стоит ли навязывать богу своё мнение, когда он лучше Вешняка знает все помыслы и дела Голтяя? Кто, кроме господа, взвесит, что чего тяжелее?

— Прости, господи, раба твоего грешного Голтяя, — снова начал креститься Вешняк, — за то... за что ты всех прощаешь. Прости и Голтяя.

Закончив это краткое исповедание веры, Вешняк поклонился мёртвому. Получилось так правильно и уместно, что он почувствовал это душой, и поклонился затем ещё раз, истово, большим обычаем — до земли.

Теперь надо было осмотреться чуть спокойнее. В спешке Бахмат не всё подобрал, примечались на полу слёзные капли жемчуга и серебристые потёки копеек... Некогда было Бахмату ковыряться в щелях. Но и Вешняк из уважения к мёртвому ничего не смел трогать.

Страх не прошёл вовсе, но застыл. Холодела и ожесточалась душа. Вешняк отвесил последний поклон — третий, и пошёл со двора.

Он не спешил, проникаясь спокойной, ожесточённой уверенностью, что Бахмат не уйдёт. С такой-то поклажей на загривке не побегаешь. Так что не спешка требовалась от Вешняка, а осмотрительность.

В самом деле, не добравшись ещё до перекрёстка, Бахмат опустил тяжёлый, окованный железными полосами сундучок, чтобы перевести дух. Прятаться на улице было негде, и Вешняк, не приближаясь, ждал, когда разбойник наберётся сил.

Последний раз оглянувшись, Бахмат взялся за откидные железные ручки, скорчив зверскую рожу, рывком принял груз... Не уронил, как можно было ожидать, но выжал сундучок на плечо. В таком положении — нагнув голову, придерживая на плече тяжесть, Бахмат не представлял уж немедленной опасности, не приходилось ему вертеться по сторонам, ладно бы ноги переставлять.

Неразбериха на улицах делала Вешняка незаметным, по той же причине не вызывал удивления и окровавленный Бахмат с полным золота сундуком — мало ли кто чего куда сейчас тащит! Целыми телегами вывозили, нахлёстывая лошадей.

Скоро Вешняк пришёл к мысли, что Бахмат направляется к старому логову в городне. Трудно было только понять, как же он эдакую тяжесть подымет наверх, на стену?

Бахмат, однако, как обнаружилось, не видел надобности лезть на стену и вёл Вешняка на старое, летошнее пепелище напротив куцеря. Здесь между грудами серой, заросшей колючками золы он опустил сундучок и, отдуваясь, отирая со лба пот, принялся осторожно, как бы невзначай осматриваться. Когда Вешняк решился выглянуть из-за горелого столба — сундук исчез.

Загрузка...