Зимой девятнадцатой было:
Сгущаются сумерки духа.
Сижу я, вникая уныло
в свой гупта-расчет излученья,
которое послано Лирой
и, значит, имеет значенье.
Двадцатой весной мы сидели,
исследуя лирное пламя.
Сияло оно Изагели
и бета-, и гамма-лучами.
Души иронический ветер,
и страх, и озноб, и дыханье
тонули в слезах Изагели,
в ее безысходном рыданье.
И вот романтической грусти,
слезливой комичной ломаке,
нашлось настоящее место
в теперешнем истинном мраке.
Орлицу я обнял покрепче,
рыданьем ее согревался.
Живой теплоты ее ради
я с нашей ладьей не расстался.
Лодчонка в оплавленных дырах
тянулась к блистанию Лиры.
Блистательные метеоры
в знак встречи дарили ей дыры.
— Не пой, — Изагель попросила.
Не стал потакать я невесте.
Всегда придавала мне силы
о кремнии песнь и асбесте.
О стали негнущейся строго
я спел, заглушив ее вздохи,
о том, как разрушили бога,
о том, как распались эпохи.
Тогда Изагель замолчала,
как будто рыданья позорны.
Мы мчимся два десятилетья,
кляня этот бег иллюзорный.