ШАРЛЬ БОДЛЕР(1821-1867)

Юмор у Бодлера — неотъемлемая часть его философии дендизма. Само это слово — денди — подразумевало для него, как мы знаем, «непоколебимую цельность человеческого характера и тонкое понимание нравственного устройства этого мира». Больше, чем кто-либо другой, он стремился отделить суть юмора от того банального веселья или саркастичного кривляния, в которых так любят усматривать воплощение «французского духа». Мольера он помещал во главе «всех этих смехотворных культов новейшего времени», а Вольтера считал «поэтом наизнанку, королем зевак и принцем жеманников, антиподом настоящего художника, пророком для консьержек, клушей, пасущей выводок писак из "Века"». Ум денди разрывается между самовлюбленным вниманием к собственным позам и поступкам («Он должен непрестанно стремиться все выше и выше. Обязан жить и умереть перед зеркалом») и насущной потребностью слышать неодобрительный шепот у себя за спиной («Чем действительно пьянит дурной вкус, так это утонченным наслаждением вызывать неприязнь у окружающих»). Одним из выражений подобной позиции у Бодлера, над которой не властны были никакие превратности судьбы, могут служить причуды туалета — это и бледно-розовые перчатки времен его молодости, и зеленый парик, выставленный на всеобщее обозрение в кафе «Риш», и алое синелевое боа, триумфальное одеяние тяжелых дней. Его замечания и самые невообразимые откровения на людях — все было подчинено желанию озадачить, возмутить, ошарашить (Надару, внезапно: «Тебе не кажется — у младенческих мозгов должен быть такой слегка ореховый привкус?»; прохожему, который отказался дать ему прикурить из опасения стряхнуть пепел со своей сигары: «Сударь, не соблаговолите ли сообщить мне свое имя — я хочу сохранить воспоминание о человеке, так дорожащем собственным пеплом»; некоему буржуа, расхваливавшему достоинства двух своих дочерей: «И какую из этих молодых особ вы определили в проститутки?»; молодой женщине в кафе: «Мадемуазель, вас украшает венок из золотых колосьев, а ваше внимание ко мне обнажает столь великолепие зубки, что я готов в вас впиться... О, как хотел бы я связать вам руки и подвесить за крюк в потолке моей комнаты — а я бы пал на колени и целовал ваши обнаженные ступни»). Всю жизнь он отличался привязанностью к тому, о чем большинство смертных не может упоминать без содрогания: «Предметами его любви, — читаем вы в "Голуа" от 30 сентября 1886 г., — неизменно были женщины незаурядные. Красавицы исполинского роста сменялись карлицами, и единственной несправедливостью Провидения было для него слабое здоровье этих выдающихся существ: несколько его лилипуток унесла чахотка, а две великанши скончались от несварения желудка. Рассказывая об этих потерях, он тяжело вздыхал и после долгой паузы флегматично ронял: "Подумать только, в одной из малюток не было и метра. Что ж, в этом мире нельзя иметь все сразу"». Так или иначе, приходится признать: более всего Бодлер оттачивал именно ту грань своей жизненной роли — и что особенно поражает, эта сторона лучше всего уцелела после настигшей его под конец катастрофы, — которую он довел до наивысшего совершенства в годы предшествовавшего смерти умственного расстройства: «взглянув в зеркало, он не узнал себя и поздоровался»; его последними словами, которыми он нарушил многолетнее молчание, была высказанная самым естественным тоном просьба передать за столом горчицу. Пример Бодлера, таким образом, лишний раз доказывает, что черный юмор исходит из самой глубины человеческого естества, и делать вид, будто этой избирательной предрасположенности не существует, или признавать ее лишь через силу, словно в виде одолжения, значит попросту не замечать собственно бодлеровской гениальности. Эта предрасположенность питает все те эстетические представления, на которых держится его творчество, и знаменитая серия рекомендаций, которой суждено будет перевернуть впоследствии наше мировосприятие, своим существованием во многом обязана именно юмору:

«Несуразности следует рассказывать с самым напыщенным видом. Отклонение от правил, иными словами — неожиданность, изумление и потрясение, — суть основное содержание и характерная особенность прекрасного. Два основных достоинства литературы: сверхъестественность и ирония. Гибрид гротеска и трагедии есть такое же наслаждение для ума, как расстроенный лад — удовольствие для пресыщенного слуха. Придумать сюжет для некой клоунады, одновременно прочувствованной и сумасбродной, или даже для пантомимы — а вылепить из этого самый что ни на есть серьезный роман; действие погрузить в неземную атмосферу сна, в предчувствие какого-то свершения... Вот оно, царство чистейшей поэзии». (Фейерверки)

НИКУДЫШНЫЙ СТЕКОЛЬЩИК

Существуют натуры, глубоко созерцательные и совершенно не склонные к решительным действиям, но под влиянием некоей таинственной и неведомой силы способные временами совершать поступки с такой стремительностью, к которую и сами позже отказываются поверить.

Такие люди, часами не осмеливающиеся переступить порог собственного дома из опасения застать у консьержа плохую новость, не находящие в себе сил распечатать уже две недели назад полученное письмо или по нескольку месяцев собирающиеся начать то, что следовало бы закончить год назад, вдруг чувствуют, как их, словно стрелу из лука, толкает какое-то необоримое желание. Нравописатель или врач, что мнят себя всеведущими, оказываются бессильны объяснить, откуда в этих праздных и чувственных созданиях берется внезапно такая безумная энергия и как они, обыкновенно неспособные даже на самые необходимые и предельно простые действия, в одно мгновение обретают безрассудную смелость для наиболее абсурдных, а зачастую и опасных свершений.

Один мой друг, само воплощение безобидного мечтателя, попытался как-то устроить лесной пожар — по его словам, чтобы посмотреть, так ли быстро разгорится пламя, как это принято считать. Десять раз кряду его преследовала неудача, на одиннадцатый же результат превзошел все ожидания.

Кому-то вздумается раскурить сигару рядом с пороховой бочкой: чтобы увидеть своими глазами, узнать на себе, испытать судьбу, чтобы вынудить себя наконец к решительности или же из простого азарта игрока, чтобы томительно заныло под ложечкой — да просто так, в конце концов, по прихоти или от нечего делать.

Устремления такого рода проистекают обыкновенно от скуки или же от мечтательности, но проявляются они столь ярким образом, как я уже говорил, именно в людях апатичных и задумчивых.

Другой, чья скромность заставляет его опускать глаза даже под взорами мужчин или принуждает собрать последние остатки воли для того, чтобы заглянуть в кафе или же войти в подъезд театра, где смотрители кажутся ему облеченными величием Миноса, Эака и Радаманта, бросится вдруг на идущего мимо старика и примется его пылко обнимать на глазах у изумленной толпы. Почему? Может, в этом лице ему увиделось что-то неуловимо притягательное? Возможно; однако, разумнее было бы предположить, что он и сам не ведает причины.

Я и сам несколько раз был жертвою подобных приступов или порывов, когда начинаешь верить, что в нас вселяются бесы и толкают помимо нашей воли на исполнение их самых безрассудных желаний.

Однажды утром я поднялся с постели в каком-то унынии и даже печали, утомленный праздными вечерами и предрасположенный, как мне тогда показалось, к чему-то великому и замечательному; на свою беду, я открыл окно.

(Отметьте, прошу вас, что тяга к розыгрышам, у иных умов являющаяся не результатом кропотливого труда или сочетания разнородных элементов, а плодом внезапно налетающего вдохновения, в немалой степени предопределяет, уже хотя бы силой охватывающего желания, то настроение — врачи называют его истерическим, а люди чуть поумнее их, сатанинским, — что эластно будит в нас целую лавину опасных и ни с чем не сообразных поступков.)

Первым, кого я увидел на улице, был стекольщик, и до моего слуха сквозь тягостный и смрадный парижский воздух донесся его пронзительный, надтреснутый голос. Тотчас же, сам не знаю почему, я преисполнился к этому человеку ненавистью столь же внезапной, сколь и неодолимой.

«Эй, там, внизу!» — крикнул я и сделал ему знак подняться. Не без некоторого злорадства я подумал в тот момент, что комната моя располагается на седьмом этаже, лестница же в доме до крайности узка, а потому взбираться разносчику будет довольно сложно и наверняка случится зацепить свой хрупкий товар о многочисленные выступы и углы.

Наконец он показался в дверях; я внимательно осмотрел все его образцы и вскричал: «Как, у вас нет цветного стекла? Розовые, красные, синие — где эти волшебные стекла, эти райские витражи? Да вы просто бесстыдник! Вы осмеливаетесь разгуливать по кварталам бедняков, не имея при этом стекол, через которые жизнь выглядела бы прекрасной?» — и я что есть силы толкнул его на лестницу; он едва устоял на ногах и, выпрямившись, стал спускаться, бормоча что-то себе под нос.

Схватив маленький цветочный горшок, я выскочил на балкон и, как только стекольщик появился внизу, отвесно выпустил мой метательный снаряд, целясь прямо в край его рамы; сила удара потянула беднягу назад, и он похоронил под собой все свое богатство — раздавшийся в это мгновение звон был сравним разве что со стоном рушащегося хрустального замка, в одно мгновение сметенного молнией.

А я, задыхаясь от переполнявшего меня безумного восторга, дико завопил, перегнувшись через перила: «Жизнь прекрасна, слышите вы! Прекрасна!»

Подобные нервические развлечения не лишены, однако же, изрядной опасности, а зачастую могут и довольно дорого обойтись. Но что значат даже вечные муки ада по сравнению с одним бессмертным мгновением наслаждения?

Загрузка...