Поразительно, что впервые срочная помощь психиатров потребовалась Ницше как раз после составления следующего ниже восхитительного письма, помеченного 6-м января 1889 года, которое так и хочется назвать высшим проявление лиризма в его творчестве. Юмор, наверное, никогда еще не достигал подобного напряжения — как и не натыкался на столь острые шипы. Все, что ни делал Ницше, было, по сути, призвано укрепить Сверх-Я за счет высвобождения Я и максимального усиления его роли (это и уныние, выбранное по собственной воле, и смерть как разновидность освобождения, плотская любовь как идеально воплощение принципа единства противоположностей: «исчезнуть, чтобы возродиться») — нужно лишь вернуть человеку всю ту мощь, что вложил он когда-то в имя Бога. Возможно, Я суждено попросту сгореть в таком накале страсти (вспомним «Я — это другой» Рембо — так почему у Ницше не могло быть сразу несколько таких «других», из которых он уже мог выбирать, повинуясь мимолетной прихоти и называя каждого своим именем). Совершенно очевидно, что на первый план здесь выходит чистая эйфория, вспыхивающая черным светилом загадочного «подишт», словно откликающегося на «чююдно!» из «Благодарения» того же Рембо, и становится ясно, что все пути сообщения начисто отрезаны. Но сообщения с кем, если все мы, как один, стоим на той же стороне?
«Все прошлые разновидности морали, — утверждает Ницше, — были полезны прежде всего потому, что давали роду человеческому чувство абсолютной уверенности: как только эта стабильность достигалась на практике, планку можно было поднимать выше. Однако продвижение по этим этапам приводило лишь к одному: обезличиванию человечества, ко всем этим гигантским людским муравейникам и пр. Я иду другим путем — стремясь, наоборот, подчеркнуть возможные различия, углубить поджидающие нас пропасти, упразднить понятие равенства и породить новые, всемогущие существа».
Собственно говоря, бред наш кажется бредом всем, кроме нас самих, и безумными великие идеи Ницше всегда почитали именно безликие людишки.
Турин, 6 января 1889
Дорогой господин профессор,
Спору нет, я бы с большим удовольствием преподавал в Базеле, чем был бы Господом Богом, но я не могу подчиниться собственному эгоизму настолько, чтобы пренебречь сотворением мира. Вы говорите, что мы всегда вынуждены чем-то жертвовать, где бы мы ни жили и кем бы ни были. Но я приберег здесь для себя небольшую ученическую мансарду, напротив Палаццо Кариньяно (в котором я, как вам известно, родился под именем Виктора Эммануила) — это, помимо прочих радостей, позволяет мне, не отрываясь от работы, слушать дивную музыку, что играют внизу, в галерее Субальпина. За комнату я плачу двадцать пять франков вместе со столом, сам завариваю себе чай и сам хожу за покупками, страдаю от прохудившихся башмаков и благодарю небо за каждое мгновение, дарованное старому миру, в отношении которого людям всегда так не хватало простоты и выдержанности. Поскольку я обречен развлекать следующие несколько поколений при помощи своих нелепых шуток, я выработал новую манеру письма, во всех отношениях безупречную, весьма приятную и вовсе не утомительную. Почта здесь от меня в пяти шагах, и я сам ношу туда письма, которые адресую всем сколь-либо известным светским хроникерам. Разумеется, самые тесные связи я поддерживаю с «Фигаро», и, чтобы вы имели представление, в каком спокойствии я могу существовать, выслушайте-ка две мои первые нелепые шутки:
Не принимайте случай с Прадо слишком близко к сердцу. (Это я и есть Прадо, и единокровный отец его, и, осмелюсь добавить, еще и Лессепс... ). Хочу донести до горячо мною любимых парижан понятие честного преступника. Кстати, я ведь также и Шамбиж, еще один честный преступник.
Вторая шутка: приветствую бессмертного г-на Доде, присоединившегося к Сорока таким же долгожителям. Подишт...
На самом деле, я — одновременно все великие имена нашей истории, и это единственная неприятность, не дающая покоя моей врожденной скромности; что же до детей, обязанных мне своим существованием, то не могу не задаться вопросом, а не происходят ли все те, кто внидет в царство Божие, от самого Бога? Этой осенью я — чему тут удивляться? — дважды присутствовал на собственных похоронах, в первый раз под именем графа Робилана (ах, нет, это же мой сын, поскольку сам я, неспособный хранить верность собственной персоне, являюсь Карлом-Альбертом), во второй раз я был уже Антонелли. Дорогой профессор, вы должны видеть этот шедевр архитектуры; поскольку сам я лишен в этой области какого бы то ни было опыта, любые ваши критические замечания будут встречены с признательностью, не могу, впрочем, обещать вам, что пущу их в дело. Наш брат художник трудно поддается обучению. Был сегодня в оперетте (что-то о маврах, но в римском духе) и не без удовольствия убедился в связи оной, что Москва нынче, как и Рим, производит незабываемое впечатление. Видите ли, талант мой сложно отрицать, и так во всем, вплоть до мельчайших декораций. Если вы того же мнения, нас ожидают весьма содержательные и изысканные беседы; Турин не так уж далеко, может статься, вас занесут сюда какие-то серьезные дела, а бокал вальтеллинского никогда не помешает. Беспорядок в одежде обязателен.
Всем сердцем ваш
Ницше
Завтра прибывает мой сын Гумберт и очаровательная Маргарита, которых, впрочем, как и вас, я намерен принять в одной сорочке. Да пребудет мир с госпожой Козимой... Арианой... вспоминаю ее время от времени.
Хожу по всему городу в рабочем платье и, хватая за плечо первого встречного, говорю: Siamo contenti? Son Dio ho fatto questa caricatura...[20]
Каиафу давно уже пора заковать в цепи; я же в прошлом году был распят немецкими врачами — как и полагается, в конце долгого и мучительного пути. Вильгельм Бисмарк и все антисемиты ликвидированы.
С письмом этим можете поступить, как вам заблагорассудится, только бы не пострадало уважение базельцев ко мне.