Пожалуй, только черному юмору под силу рассудить те два поколения, каждое из которых предъявляло свои права на творчество Андре Жида. Так или иначе, приходится признать, что публикация «Подземелий Ватикана» накануне войны обозначила высшую точку непонимания между отцами и детьми. Появление романа на страницах «Нувель ревю франсез» стронуло с места две прямо противоположные лавины мнений: пока старые почитатели и друзья автора в смятении восклицали, что он-де ступил на скользкую дорожку (его обвиняли в пристрастии к бульварному роману, в гибельном увлечении пародией — никто толком не мог сообразить, на что именно, но о пародии твердили буквально все, так задевало желание впервые пожертвовать серьезностью), молодежь открыто восхищалась — не столько даже интригой, в целом действительно довольно легковесной и ничем особенно не примечательной, или стилем, все еще несвободным от прежнего украшательства, сколько центральным персонажем книги, Лафкадио. Этот герой, казавшийся поколениям прошлым совершенно невразумительным, в глазах молодых представал бездною смысла, прародителем выдающегося потомства, одновременно и величайшим соблазном, и высшим оправданием. Во годы духовного и нравственного раздора, каким стала война 1914-1918 годов, Лафкадио незаметно набирал силу, становясь символом бунтарства во всех его проявлениях, и его улыбка, «тапирами» сочтенная всего лишь обольстительной, на деле была кривой усмешкой злого гения. Именно с него берет свое начало традиция «духовного уклонизма», куда более серьезного, чем просто бегство от армии, и ох как на многое еще способного. Понятия семьи, родины, веры и даже общества выскакивают, поджав хвост, из головы сегодняшнего юноши под натиском воинствующей скуки и непоседливого ничегонеделанья. «Творить мне кажется возможным только в самом крайнем случае, — заявляет Жиду приехавший к нему в 1919 г. молодой немец, — мне больше по нраву сама жизнь: вот, смотрите (тут он, как пишет автор "Яств земных", делает неподражаемое движение рукой), просто вытянуть руку для меня гораздо приятнее, нежели написать прекраснейшую из всех когда-либо написанных книг. Действовать — вот, что мне нужно; именно действовать — мощно, упруго... вплоть до убийства». Нельзя не усмотреть и в этой позиции, и в мировоззрении Лафкадио логическое завершение идеи дендизма — но в современном, действенном ключе. Так, «на фронту» Жак Ваше, по многим причинам Жида просто не переносивший, мечтал написать портрет Лафкадио, установив мольберт между двумя линиями окопов. А чуть раньше Артюр Краван, племянник Оскара Уайльда, в чем-то предвосхитивший Лафкадио еще до его появления на свет, с невиданной резкостью и завидным остроумием обозначил пропасть, разделявшую г-на Жида и его героя. Однако в своих книгах Жид неоднократно выставлял принцип реальности за дверь, и поскольку (не говоря уже о юморе) он больше всех иных сегодняшних авторов принадлежит вечности, мы, даже оставаясь в меньшинстве, считаем, что здесь и кроется секрет живучести его произведений.
Как только пробило восемь, зал Новолуния стал наполняться людьми.
Дамоклюс выбрал место подле левого центра, Фемистоклюс повел себя, как отъявленный правоцентрист; остальные расселись посередине.
Появление Прометея было встречено шквалом аплодисментов; взойдя на трибуну, он усадил на цоколь своего орла, собрался с мыслями. От стоявшей в зале тишины заныло под ложечкой...
«Господа, — начал Прометей, — прекрасно сознавая, что собственно содержание моей речи, увы, вряд ли в состоянии вас заинтересовать, я решил принести с собою этого орла. После каждого занудного пассажа нижеследующего выступления он соблаговолит выполнить несколько пируэтов над нашими головами. Я также захватил скабрезные фотографии и несколько шутих; в самых утомительных местах моего изложения я позабочусь о том, чтобы позабавить с их помощью почтенную публику. Надеюсь, господа, я хотя бы ненадолго смогу завладеть вашим вниманием.
После каждой части моей речи, господа, я буду счастлив продемонстрировать вам кормление орла — а всего таких частей будет три: я не нашел в себе сил возвыситься над этой формой, любезной классическому складу моего ума. На этом я завершаю свое краткое вступление и перехожу, не теряя времени и без прикрас, к двум первым положениям моей речи.
Первое: без орла нам погибель.
Второе: впрочем, у каждого из нас он, слава Богу, есть.
Опасаясь, как бы вы, господа, не обвинили меня в предвзятости, а равно и не желая сковывать свободный полет моей мысли, я подготовил свое выступление лишь до сих пор; третье положение естественным образом воспоследует из двух первых; дадим, так сказать, волю вдохновению. В завершение лекции, господа, мой орел облетит вас со шляпою в клюве».
— Браво! Браво, господа! — возопил Фемистоклюс.
Прометей отпил глоток воды. Орел, кувыркаясь в воздухе, сделал три круга над его головой и раскланялся. Прометей оглядел собравшихся, улыбнулся Дамоклюсу и Фемистоклюсу; поскольку никаких признаков скуки в зале не наблюдалось, он решил приберечь петарды на потом и продолжил:
«К каким бы риторическим ухищрениям я ни прибегнул, господа, мне не удастся скрыть от ваших проницательных умов тот факт, что в начале своей речи я буду вынужден огласить вам мои основные принципы.
Господа, как бы мы все здесь ни старались, изложения принципов нам не избежать. К слову сказать, а что такое изложение принципов? Осмелюсь доложить вам, господа, всякое изложение принципов есть декларирование жизненной установки; поскольку именно там, где принципов еще нет и их только требуется изложить, и декларируется обыкновенно жизненная установка.
Когда я говорю: "Без орла нам погибель", вы вправе воскликнуть: "Но отчего же?".
Со своей стороны, господа, я при всем желании не могу ответить вам на это ничем иным, кроме как декларацией моей главной жизненной установки: "Я не люблю людей; мне по нраву тот, кто их пожирает".
Жизненная установка, господа, по природе своей нуждается в декларировании. Ну вот, скажете вы, еще одно заявление о принципах. Однако я только что убедительно доказал, что заявление о принципах неизбежно является декларацией жизненной установки; поскольку же я настаиваю на том, что эту установку нужно декларировать (ибо она чрезвычайно важна), то повторю: я не люблю человека, мне по нраву тот, кто его пожирает. А кто пожирает человека, позвольте спросить? Его орел. А потому, господа, уж будьте добры, обзаведитесь орлом, нам без него погибель. Надеюсь, я внятно это все разъяснил».
Прометей еще раз отпил из стакана. Орел снова облетел, кувыркаясь, три раза вокруг его головы, после чего опять раскланялся. Прометей продолжал:
«Признаюсь, господа, не сразу я познал своего орла. Вот почему следует заключить, посредством некоего приема, название которого вылетело у меня из головы и который относится к области логики — ее я, впрочем, начал изучать всего неделю назад, — так вот, господа, я должен тем не менее заключить, что, пусть здесь и присутствует всего один орел, и принадлежит он мне, у каждого из вас обязательно появится свой собственный.
До сих пор я умалчивал об истории моей жизни; более того, до сих пор я и сам-то не очень много в ней понимал. И если я решился сейчас с вами о ней заговорить, то лишь потому, господа, что благодаря моему орлу она предстала мне поистине восхитительной.
Как я уже сказал, господа, не сразу было мне дано узреть моего орла. До него я был неразумным существом — прекрасным, счастливым и лишенным одежд, сам об этом, правда, не подозревая. О, милые сердцу дни! На холмистых склонах Кавказа меня обнимала Асия, такая же счастливая и нагая. Мы катались по мягкой траве долин, воздух пел для нас одних, речная вода смеялась вместе с нами, а простые луговые цветы дарили нам свой аромат. Время от времени мы ложились отдохнуть в тени могучих деревьев, среди душистых цветов, над которыми один тихо жужжавший пчелиный рой сменялся другим. Асия, радостно улыбаясь, открывала мне свои объятья, затем легкий шелест пчел и зеленых листьев, сливаясь с нежным журчанием ручья, приглашал нас забыться легким сном. Все вокруг существовало только ради нас, все словно охраняло наше уединение, как вдруг однажды Асия сказала мне: "Ты должен позаботиться о людях".
Правда, для этого их надо было сначала найти.
Я и впрямь хотел позаботиться о них; но что за жалкое зрелище они представляли!
Они прозябали, бедные, не(пр)освещенные; я изобрел для них несколько разновидностей огня, и вот тогда-то и пришел мне полный орел. С того самого дня я сознаю, что под одеждой я наг».
При этих словах из разных уголков зала раздались прочувствованные аплодисменты. Прометей неожиданно разрыдался. Орел, встрепенувшись, захлопал крыльями и издал хищный крик. Отчаянным рывком Прометей распахнул свой жилет и подставил орлу истерзанную печень. Зал снова зааплодировал. После чего орел, все так же кувыркаясь, трижды облетел вокруг Прометея, тот отпил из стакана, взял себя в руки и продолжил свою речь следующими словами:
«Простите мне, господа, эту непозволительную слабость — я прослезился от скромности. Впервые выступаю на публике, так что... Но теперь давайте начистоту; господа, я заботился о человеке более, чем до сих пор было принято считать. Я немало сделал для людей; я страстно, исступленно, до отвращения любил их, господа! Я столько сделал для них, что можно даже сказать, что я сделал их самих; ведь кем они были до тех пор? — Быть-то они были, но не-соз-на-тель-но! Как тот огонь, что я сотворил, так и это сознание, я создал его из своей любви. — Но первое, что они осознали, была их красота, и это позволило им размножаться. Человек, если можно так выразиться, принялся без удержу плодиться. Красота первых людей воспроизводилась бесстрастно, неукоснительно и внеисторично. Это могло продолжаться бесконечно. — Позаботившись раз, я решил сделать лучше — или больше; уже тогда я, сам не зная, высиживал в себе орла. В продлении человеческого рода, в этом дробном размножении я увидел знак какого-то ожидания — тогда как на самом деле выжидал лишь мой орел. Но мне-то это было невдомек: я видел это ожидание в людях, я буквально своей волей поместил его в них. Да и потом, создав человека по своему образу и подобию, теперь я понимаю, что в каждом из них действительно что-то наклевывалось, что-то выжидало: в каждом из них теплилось орлиное яйцо... Впрочем, не знаю; не могу это объяснить. — Мне известно только то, что, даровав людям сознание их бытия, я вознамерился придать этому бытию смысл. Я принес им огонь, языки живительного пламени, а также те различные умения и искусства, которым это пламя служит. Согрев их души, я взрастил в них всепожирающую веру в прогресс человечества. Я только как-то странно радовался тому, что следование этому прогрессу изрядно подтачивало их силы. — Это была уже не вера в хорошее, но болезненное стремление к лучшему. Вера в прогресс, господа, вот что было их орлом. Наш орел — это смысл нашего существования.
Человечество становилось все счастливей и счастливей, но мне это уже было безразлично; орел появился на свет, господа! Я больше не любил людей, мне нравилось то, что жило за их счет. С этим лишенным истории человечеством для меня было покончено... история людей, господа, это история орлов, вот что я вам скажу».