В холодное туманное субботнее утро город был полупуст в ранний час.
Мы поленились идти через мост пешком, долго ждали автобуса, заговорились, проехали за мостом лишнюю остановку.
Едучи по мосту, как большинство горожан, глядели мы в окна, хозяйским оком озирая свои владенья (свои?.. владенья?..). Когда двадцать лет спустя увидел я города Европы, в частности Рим, Умбрию, Падую, Нант, они только подтвердили мою догадку, высказанную мной Настасье и (недаром она работала в архитектурном департаменте) очень и очень ею оцененную: главная характеристика города (да и любого жилого места) — конфигурация его пустот. Площади, коридоры улиц, дворы-колодцы, интерколумнии, гроты, ниши, арки, провалы в небо.
Увлеченные лицезрением великолепной пустоты, повисшей над рекой Ню, над Невою, над Кеме, и это все о ней, мы и думать забыли, облекая пустоту в слова, что не худо бы нам вытряхнуться из автобуса. От памятника Горькому, от мечети пришлось нам возвращаться к реке.
— Дай мне руку, обними меня покрепче, — зашептала она, — я не могу его видеть спокойно, сил моих нет.
Речь шла о памятнике «Стерегущему».
Случалось, меня пугала ее острота чувств, быстрая смена состояний, настроений, вскипающие слезы, приступы веселья или тоски; ее любимые лошадки Эйфория и Депрессия в стойле не расставались, вечная пара; имя третьей лошадки ее тройки борзых я никак не мог определить.
В день, когда остановились мы впервые у памятника «Стерегущему», он еще был фонтаном, по застывшему скульптурному изваянному потоку воды стекала натуральная вода, блестели настоящим водяным блеском фигуры открывающих кингстоны матросов; за несколько последующих лет вода иссякла, вероятно, трубы прохудились; некоторые называли бывший фонтан памятником городской бесхозяйственности и безалаберности, потом поколение сменилось, все и думать забыли о переставшей литься из открытого кингстона натуральной воде, было как-то не до фонтанов.
Настасья перед этим памятником всякий раз готова была рыдать в голос, ощущала себя японской шпионкою, виновницей русско-японской войны, микадо, позором и злом во плоти; меня все это поражало, я ее не понимал, не знал, как себя вести. Несколько лет пытался я разгадать действие «Стерегущего» (горожане так и называли его, опуская слово памятник) на воображение и сознание возлюбленной моей. В конечном итоге столь понравившийся мне сперва монумент стал приводить меня в ужас, но в ужас, так сказать, эстетического плана; фигуры матросов стали казаться мне непристойно реалистичными, все вместе напомнило мне сцену с цветными манекенами-статистами даже не из Музея этнографии, а из музея-тюрьмы Петропавловки: муляжный узник, муляжный надзиратель, заглядывающий в дверной глазок, часовой из папье-маше, чудовищный серьез кукол, но без их неподвижности, как если бы восковые фигуры мадам Тюссо изваяли в стоп-кадре движения, имитируя экспрессию, отображая застывший порыв... Я вспомнил кошку из воспоминаний художника Коровина, его рассказ о художнике-академисте, которому понадобилось в картине кошечку изобразить; реалист искал на помойках дохлых кошек (надеюсь, не убивал их сам, — по крайней мере, Коровин ничего такого не пишет), придавал дохлой кошке нужную позу, прибивая ее к дощечке, — и срисовывал. Коровинская кошечка академиста для меня стала прямо-таки символом так называемого последовательно реалистического искусства, ни убавить, ни прибавить, в самую точку.
Единственно, что было в памятнике «Стерегущему» приемлемым для меня, — часть корпуса корабля в форме креста.
Скульптор, не ведая, что творит, подошел к той грани, за которой... Впрочем, я высказался на этот счет вполне исчерпывающе в работе «Магия стиля», которая не была ни замечена, ни оценена, — видимо, в силу того обстоятельства, что человек не осознает значения магии, играющей в жизни его большую роль, чем ему кажется.
Война с Японией началась не с концессий, не с соперничества компаний, не с дележа рынков сбыта, а с действия самурая, ударившего по голове палашом будущего последнего русского царя; удар превратил царя в инвалида, в контуженого, в коронованного аутиста; отсюда война с Японией, Распутин, вся история России XX века.
А фашизм начинался как определенная стилистическая, стилевая деформация, отражавшая поначалу легкую деформацию души, материализовавшаяся (гусеница-кокон-бабочка) в идеологию, оплотненную, воплощенную во всеобщую погибель, нравственную и физическую. Следите за стилем! Не допускайте магических и ритуальных извращений! Посдержанней, посдержанней, господа!
Будь я на десять лет старше, я сказал бы подружке своей: «Не плачь, есть памятники гораздо страшнее, значительно уродливей, заметно реалистичней этого, неизмеримо крупнее и намного противнее». Но тогда, когда она безутешно плакала перед «Стерегущим», я мог только молча поцеловать ее соленые веки (она вскрикнула: «Нельзя целовать в глаза, это к разлуке!»), обнять ее и увлечь к Неве, к мосту, ведущему в Петропавловскую крепость, на остров Енисаари, Заячий остров, Веселый остров Люстеланд («Люст Елант» начертал рукою своей на одной из карт Петр Первый).
«Основные призраки острова Енисаари: царевич Алексей (сын Петра I), княжна Тараканова, повешенные декабристы; говорят о ряде чиновничьих (костюмных) призраков: Тюремщике, Конвоире, Коменданте, а также о групповых видениях строителей и подкопщиков, чьи массовые захоронения обнаружены были за Кронверком во время строительства дороги на эспланаду и детской железной дороги царских времен.
Иногда по площади перед собором проходит строем еле различимое стадо тюремных крыс».
— Мы сегодня не пойдем в тюремный музей, не будем изображать любознательных туристов, хорошо? — Она говорила тихо, вполголоса, срываясь на шепот, здесь невозможно было говорить громко.
— Конечно, не пойдем.
— Странно, правда? Строил крепость, а построил тюрьму.
— Ничего странного. Строил для врагов. Снаружи их не оказалось, враги внешние ушли домой, вернулись к мирной жизни; стало быть, нашлись внутренние. Была бы твердыня, а враги найдутся.
— У некоторых народов принято было приносить жертву при постройке капища, — продолжала она полушепотом, — как страшно, что в крепости погиб сын Петра, царевич Алексей, он как в жертву принесенный. Поговаривали, что отец его запытал собственноручно.
— Теперь уже не понять, кто краеугольный камень здешнего строительства — Петр или убиенный Алексей. Кроме царевича, тут строителей полегло навалом, жертва с размахом.
Ласточки с криком пролетали стайкой у шпиля собора. Настасья вздрогнула.
— В старых русских провинциальных городишках вокруг монастырей вороны летают — в Угличе, например, в Борисоглебске; а в больших городах вокруг шпилей соборов — ласточки, — сказал я.
Тут спало все: Петропавловский собор, Комендантский дом, Инженерный деловой двор, Ботный домик (на крыше коего стояла первая в истории нашего государства девушка с веслом, богиня гипсовых амазонок сталинской эпохи), Секретный дом Алексеевскою равелина, Секретная тюрьма Трубецкого бастиона, спали бастионы: Государев, Меншиков, Зотовский, Трубецкой, Головинский, Нарышкинский; спали куртины: Петровская, Невская, Екатерининская, Васильевская, Никольская, Кронверкская. Не дремал один только Монетный двор, днем и ночью лихорадочно печатавший деньги, освещенный изнутри (вечно никого в окнах не видать, словно трудились там привидения печатников), озвученный приглушенным шумом печатных станков. Вот только кому там печатали деньги? Сколько себя помню, ни у кого из моих знакомых и родственников денег не было. Может, монетчики чеканили медали для членов правительства, для их приближенных, для героев войны, ветеранов мира, не знаю, для кого; для героев незримого фронта?
Здания были невысоки, Петр не любил грандиозных масштабов помещений, все по человеческой мерке, по модулору Корбюзье, даже Монплезир, даже тюрьма, человек есть мерило всех вещей.
Уютное пространство главной площади Петропавловки было впору и мне. Хотя во всем чувствовалось нечто глубоко несообразное. Крепость никто никогда не собирался брать штурмом (кроме семнадцатого года, но тогда все брали штурмом: крепость, дворец, усадьбу, телеграф, личную квартиру, — таков был стиль эпохи). Усыпальница царей Российских находилась в тюремном дворе. Время спало; ежедневно в полдень стреляла пушка, пытающаяся время разбудить.
Мы пребывали тут, словно актеры и зрители одновременно. Театр военных действий, театр мирных. Поблизости кружил призрак прирученного чухонцами орла, севшего на руку царю, сыгравшего роль имперской птицы.
«Временами над островом Енисаари проплывает призрак орла. Бывает двуглавым и трехглавым в зависимости от стадии мутации».
— Что за глупости? — Настасья сдвинула брови, читая через мое плечо. — Какая мутация?
— В век радиации живем, — сказал я сурово, — открытой супругами Кюрями и освоенной всеми нами лично. Призраков это тоже иногда касается.
Театр мирных действий? театр военных? В той же мере, в какой чувствуем себя мы актерами и зрителями на островах наших, Петр Первый не ощущал ли себя режиссером? Таков вот Романов-Эфрос. Или Эйзенштейн-Романов. Постановки, массовки, крупный план, средний. Тяготел к массовкам. Ассамблея, всеобщая пьянь, всеобщий пляс, шире круг! Морские бои: табань! На абордаж! Потешные войска. Утро стрелецкой казни. Колоссальные массовки строительств, так сказать, будни великих строек. Брил бороды статистам. Следил за костюмером. И все государю хотелось, чтобы Репин картину с него написал по типу «Иоанн Грозный убивает своего сына». Но вкралась ошибочка небольшая, картину написал Ге: «Царь Петр допрашивает царевича Алексея». Пригласите нам, пожалуйста, пару фрейдистов для освещения момента эдипова комплекса навыворот данной царственной особы. О, как мне тошно.
«Иногда после посещения Веселого острова (он же Заячий, то есть Енисаари) островитян охватывает неизъяснимая тоска. Возможно, дело в наводке ауры мрачных дум заключенных находившейся долгое время на острове русской Бастилии; некоторые заключенные умерли в тюремных стенах, иные были казнены неподалеку. В центре Веселого острова Енисаари находилась плясовая площадь, на ней по средневековой пыточной традиции, странным образом ожившей тут в осьмнадцатом столетии, наказуемых солдат заставляли стоять на остриях вбитых в землю кольев; солдаты плясали и кричали. На веревках за Кронверком плясали повешенные.
Венера Енисаарская свирепа ликом, лик богини любви данного острова искажен, в чертах ее есть нечто ужасающее, поэтому она традиционно изображается без головы. В руках Венус Енисаарской букет цветов (некоторые этнографы считают, что букет кладбищенский), ноги ее всегда необуты в память о Плясовой площади, даже зимой Венера Енисаарская (некоторыми этнографами ошибочно именуемая Венерой Заячьей и даже Венерой Веселой) босиком, словно партизанка на снегу, ведомая на казнь; следы босых ступней богини на утренней пороше смущают артиллеристов, возвещающих островитянам о наступлении полудня. Не исключено, что артиллеристам приказано вышеупомянутое наступление отразить.
Поговаривают, что архонтами архипелага рассматривается проект краткого полночного фейерверка, но за два века проект еще не успели рассмотреть».
На одной из куртин мы нашли лежащую в желтеющей траве статую мраморной богини с мраморной травою у босых ног. Ноготь большого пальца левой ноги богини был отколот. У богини не было головы. В руке она держала полуобколотый букет мраморных цветов.
Загадочная статуя напоминала скульптуры Летнего сада. Беглянка покинула братьев и сестер, отправилась прочь, надеясь вернуться в Италию родную, где нет морозов, где городская копоть с примесью всей менделеевской таблицы в подобном царской водке сыром воздухе не съедает помаленьку мрамор, как весеннее солнце съедает Ярило, льды, и Снегурочку, и снега. За два с лишним века ей удалось переправиться через Неву — и только. До Тибра было так далеко, к тому же он находился в противоположной стороне. Время шло медленно, статуя прилегла отдохнуть в крепостную траву.
— Это Венера Енисаарская, — с уверенностью сказала Настасья. — Тюремная богиня любви.
— Тогда, — подхватил я, — она сродни Венере Новоголландской, ведь в Новой Голландии тоже находилась тюрьма. А Тишина, смею вам заметить, здесь не обыкновенная, а Матросская.
«Культ Венеры Енисаарской несет тайные следы жестокости, садизма, мазохизма. Все любители причинять боль, почитатели сцен и скандалов, унижающие и изводящие друг друга любовники — адепты Венеры Е., чьего лица не видел никто, в чьем образе мелькают ипостаси палачки, надзирательницы, комендантши, тюремщицы, инквизиторши, гестаповки любви».
Царь любил сады. Любимая роль — плотник, любимые декорации — волны или сад. В петровские времена на островах леса сменялись садами, они зеленели, долгие и протяженные, как замещенные ими болотца, поля, рощи. Однако один был особый, подобный японскому философскому или каменному: сад тюремных камней на Заячьем острове Енисаари. На милой сердцу верейке (либо барке) приплывал Кумбо Первый, Петр Великий, в заповедный сад тюремных камней. В воробьиные ночи все здешние призраки ждут привидения его верейки, ждут повешенные, надзиратель, комендант, палач, все они тут, и царевич, и княжна Тараканова в сопровождении казематных крыс.
— Нет, я не стал бы на месте городских властей в полночь пускать здесь фейерверк.
Настасья, сидя в сухой траве возле безголовой статуи с мраморным букетом, рассеянно слушала меня.
— Я бы радиофицировал архипелаг, как в дни праздников, майских, ноябрьских, и передавал бы крик третьих коломяжских петухов. Третий Рим, третьи Петушки.
— Считать не умеешь, — сказала она, легко вставая, — не третий Рим, а четвертый, третий Рим — Москва.
Когда забрели мы потом в крепость еще раз, статуя исчезла. Должно быть, она продолжила путь в Италию, двойняшка безголовой (то есть обезглавленной, разонравившейся государю любовницы) Анны Монс. Или спряталась в непосещаемом уголке какого-нибудь каземата, где в дотюремный период существования твердыни купцы хранили вино, вино хранило память о фрязинском винограде, а память вина навевала княжне Таракановой цветные тюремные сны о берегах теплых морей; в самых счастливых снах княжны в Неву входил шведский флот, и шведы-освободители брали крепость-тюрьму штурмом.