До сих пор не понимаю, как я ухитрился так быстро, столь дискретно миновать Пятнадцатую линию, пересечь Смоленку, не заметив ее вовсе, обойти три кладбища (Армянское, Смоленское, Немецкое), как проскочил я редкие кварталы застройки, где-то по пути мимо них померещилась мне Натальинская ферма, ее давно и в помине-то не было.
«Одна из существенных черт архипелага Святого Петра — призрачность и непостоянство пространств его».
Судя по всему, я находился в северо-западной части Голодая, где спешно досыпали перемычку, сливая с ним остров Вольный, один из Вольных, а Жадимирского и Гоноропуло (Горнапуло?) уже слились, точно капельки ртути, притянутые большей каплею; к бывшим островам меня и принесло.
Вахтер неведомого предприятия требовал у меня пропуск, но требовал не особо настаивая, вглядываясь в меня.
Наконец он спросил:
— Ты ведь, верно, из этих?
— Из которых? — Я поозирался, ожидая увидеть этих.
— Ходят, всё ходят. Изучают. Документы носят, картинки. Планты срисовывают. Потом заступ в руки — и роют. И роют, и роют. И копают. У кого заступ, у кого лопата.
— Что копают?
— Могилы, — отвечал он как нечто само собой разумеющееся.
Не по себе мне стало. Чокнутых вахтеров я до сих пор не встречал. И кто его знает — семечки у него в кобуре или табельное оружие? Вооруженный сумасшедший на пустынном островке архипелага, где и так полно кладбищ, бредящий могилами, нагнал на меня тоску.
— Для кого могилы?
— Не для кого, а чьи. Мы тут никого не хороним на сегодняшний день. С этим пожалуйте на Смоленское. Эти исторические поиски ведут, не новых мертвецов хоронят, а старых выкапывают. Я думал, ты тоже за покойниками. Ты не историк? Не журналист? Хрен ли ты тут тогда без пропуска шляешься? Может, ты шпион.
— Я художник.
Я, как-никак, работал в художественной мастерской, из окон которой наблюдал морг, в сущности сочувствуя могильщикам. Их образы, видать, не давали мне покоя, и в своем эссе «Критика как психотерапия и психодрама» я через много лет написал об имеющихся четырех основных амплуа критика: гробовщик, могильщик, плакальщик и тамада.
Слово «художник» во времена моей молодости объясняло многое, различные виды поведения, ситуации не без странностей, художник, стало быть, не такой, как все, как все нормальные, склонность к художествам преобладает, все люди как люди, а мой — как черт на блюде.
— Так бы сразу и сказал. Тебя небось наняли шкелеты рисовать? Ты рано явился. Еще ищут шкелеты-то. Не нашли пока. Косточки-то известью посыпали, чтобы заразу истребить. Обычную чуму и политическую. Одним махом побивахом. Один из этих, помнится, ногу скелета нашел, радовался, держал, как дитятко, и приговаривал: «Каховский, Каховский!»
— Почему Каховский?
— Кого отрыть-то хотят? Декабристов, висельников. А у Каховского, так полагаю, в ноге особая примета имелась. Хромой, может, был.
— А вы не в курсе, — спросил я, — зачем их откапывают?
— Елки, как зачем? чтобы потом похоронить с почестями. Зарыли-то, чай, как собак. Они все же дворяне, а не дворняги.
Меня смущала первая встреча с идеей эксгумации, посыпанные известью кости декабристов, повешенных, страшно далеких от народа, в доме повешенного не говорят о веревке; да как не говорить, коли рядом канатная фабрика?! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет! Автоматически спросил я у вахтера, не встречаются ли тут привидения.
— Обязательно! — воскликнул вахтер. — Как не встречаться?! Раз в неделю генерал Милорадович на белом коне, весь в крови, а то декабристы в простынях вдоль канатной взапуски бегают, как детишки, только не смеются, а плачут и стонут. Неизвестные граждане по цехам шляются в неутешительном виде. Современники наши почти. Чего другого хорошего, призраков полно. А ты-то сам — кто? Может, говорящее привидение? Какой-то ты нездешний. Попробовать, что ли, в тебя пальнуть?! На призраков не действует, я много раз опыт проводил.
Тут дал я дёру, а бегал я в те поры быстро. Я скакал по пустырям, огибал ведомственные заборы, зайцем прыгал, пока не выскочил к реке. Мой преследователь давно отстал. Вдалеке маячили линии, веяло несостоявшейся Венецией, слышался вдали посвист василеостровского хулиганья.
Я поплутал по линиям, пересекая проспекты, миновал Институт физиологии, перешел на Петроградскую, Зверинская мне попалась, но Звягинцева я не встретил, какое-то любимое им животное подавало опять голос из зоопарка, бирюзовый купол мечети напоминал мне о Вазир-Мухтаре, крепость-тюрьма и мусульманская мечеть о чем-то переговаривались, о чем-то своем, но уж точно не об экуменизме, я перешел Кировский мост и вскоре оказался на пороге Настасьиной квартиры. Ключ мой был бесшумный, я тихо открыл дверь, вошел неслышно.
На счету некрасивых деяний моих появился еще один подслушанный разговор. Настасья говорила со Звягинцевым.
— Только еще не хватало, чтобы ты нас охранял и всюду за нами таскался. Валерий не заметит? Будешь идти на расстоянии? Тихо, как филер? Что за глупости. «Поцелуй при филере» — новое название картины нового передвижника. Не меня надо охранять, а Валерия. И Макс у него на службе бывает. В том же корпусе бывает, где Валерий. Не усмотришь.
Я ретировался неслышно, хлопнул дверью входной погромче.
— Что ж ты так долго? — Она закинула локти мне на плечи. — Стемнело уже, ветер поднялся, листья летят, вода высоко, я беспокоюсь.
— Сами, барыня, спешить не велели. Где вы плавали? В Ню? В Безымянном Ерике? Волосы-то мокрые.
— Напустила в ванну пол-Фонтанки и четверть Невы.
Мы продолжали топтаться в обнимку в прихожей.
— Поспать успела... Японский сон видела. Коротенький.
Японские сны Настасьи отличала разнообразная тематика, но набор тем, однако, был один и тот же: дождь, сады японские, замки, бытовые сцены с вяленой рыбой, стиркой, прической, купанием ребенка и так далее. На сей раз то был сон про замок.
— Я видела замок Мацумото, обрамленный алой листвой, большими снегами, первым снегопадом, все усиливающимся, я начинала мерзнуть, ждала тебя, ты не шел.
Мы не могли уйти из прихожей.
— Я явился до того, как ты проснулась, или после?
— До. Ты возник в воздухе, полном хлопьев и кленовых листьев, и что-то сказал, кажется, стихи читал. Мы обнялись, я проснулась.
— Я возник, сказал цитату, ты проснулась, я опять возник, мы снова обнялись. А что была за цитата?
— Не помню. Кажется, про луну.
— «Глядя на луну, я становлюсь луной. Луна, на которую я смотрю, становится мною».
У нее пересохли губы, у меня тоже, она расстегнула мою рубашку, я развязал ее зеленый поясок.
— Как во сне. Ты сейчас придумал про луну?
Мы даже до спальни не дошли: в кабинете стояла тахта.
— Нет, не я, Мёэ, не сейчас, семь веков назад.
Запах кофе, ее волос, плеч, рта, негашеная известь снега из ее японского сна, гашеная известь луны из чужих стихов, ничего вокруг, никого, мы отделены от мира самым глубоким рвом, самой темной водой; замок Мацумото; после Голодая он был особенно хорош.