МОСТЫ

В первый день нашего договорного срока дождь припустил утром и до ночи не унимался, не объявленный метеослужбой дождь, не полагающаяся островитянам Божья милость, ингерманландская импровизация. Я забежал в подворотню, надеясь на самоусмирение ливня, в подворотне дуло, сквозило, все здешние подворотни продувные бестии.

Никуда не годились и дождь, и подворотня, и промокшие ботинки, и я сам, и совместная наша жизнь перед разрывом, в которой надо было притворяться, как притворялся бы смертный вечно живущим: нелепо, фальшиво, неубедительно. Я уговаривал себя, приводил доводы, доказывающие мою формальную правоту, чувствовал себя отступником, предателем, ветреником, именно теперь чувствовал, а не поселившись в доме замужней женщины, пользуясь отсутствием ее родных. Я пребывал в двойственном внутреннем монологе-диалоге, ну да, с приятным человеком и поговорить приятно. Приятное занятие прервали быстрые шажки бегущего, поначалу невидимого, в конце концов залетевшего в подворотню, уставившегося на меня, в замешательстве меня разглядывавшего. Котелок, усики, старомодное одеяние. Я его где-то раньше видел.

— Молодой человек, мимо вас сейчас никто не проходил?

— Никто.

Он выскочил из подворотни на набережную, покрутился там под дождем, потерявший след охотничий пес, вернулся, отряхиваясь. Подойдя ко мне вплотную, он сунул мне в нос мятую бумаженцию и произнес:

— Ваши документы!

— Что-о?

— Я агент Третьего отделения. Предъявите документы. Вы, надо полагать, студент, если студент.

Передо мной моргал глазками призрак филера, свято выполнявший свои обязанности, вполне материалистически выглядевший.

Я достал пропуск, ежедневно предъявляемый мной у турникета.

— Я служу в Военно-медицинской академии картографом.

— Верю, верю, вижу.

Он вздохнул.

— Кого-то ловите? Неблагонадежного?

— Хуже, молодой человек. Марсианина ловлю. Ну до чего вертляв, сука инопланетная, до чего увертлив. Р-раз — и нет его. Хуже всякого революционера. Человеком прикидывается, а от своих фортелей поганых удержаться не может. Летает, подлец, лики меняет, шваль. Умствует.

— Счастливой охоты! — Я оставил филера в подворотне и пошел под ливнем своей дорогой.

Через дом или через два увидел я прижавшегося к стенке дома за выступом парадной — я решил: прячется от дождя — высокого иностранца в черном длинном дождевике, рыжеватые кудри до плеч, черная шляпа. Он напоминал то ли врубелевского Демона, то ли киноактера по фамилии Авилов, игравшего художника в фильме «Господин оформитель». Я загляделся на него, приоткрыв рот, как деревенский дурачок. Иностранец, улыбнувшись мне загадочно, вжался в угол стены, исчез, и тут же возник в углу в виде невысокого росточка с брюшком железнодорожника в форме и с портфелем. Железнодорожник, не обращая на меня ни малейшего внимания, обогнал меня, свернул в переулок. Дождь стал слабее, меня догнал филер.

— Опять улетел, проклятый, — промолвил он озабоченно. — К метаморфозам его и маскарадам я попривык; а как полетит (без крыльев, не выпускает крылья-то, прямо с места в карьер взлетает и скрывается за ближайшей крышею, нечисть), верите ли, у меня чуть ли не приступ сердечный начинается, томлюсь небывало.

Повинуясь филерскому охотничьему нюху, он, не размышляя, свернул в тот же переулок, что и его подопечный, только по другой стороне потрусил.

Дождь опять припустил, я загляделся на Горьковский театр на той стороне Фонтанки: не перейти ли мост, в вестибюле так сухо и тепло, не посмотреть ли афишу, не пойти ли на какой спектакль с Настасьей, заняв один из тягостных вечеров прощальных зрительским счастьем?

— Спасибо, молодой человек, не заложили меня филеру.

Догнавший меня ничуть не напоминал железнодорожника, был немолод, седовлас, бедно, но элегантно одет. Я не чувствовал ни малейшего страха, мне даже хотелось, чтобы он полетал.

— Полно вам, — сказал он, — мы ведь не в цирке, а я не Давид Копперфильд.

— Я слишком давно читал Диккенса, — неуверенно сказал я, — но, кажется, Давид Копперфильд не летал; вы не путаете его с героем гриновского «Блистающего мира» или с беляевским Ариэлем?

— Еще не летал, но собирается, — весело сказал марсианин. — Я никогда ничего не путаю. Что это вы так воззрились на мост? Хотите в театр? Или любите мосты?

— И то, и то.

— Я тоже люблю театр. Одно из лучших человеческих изобретений. Что до мостов, то мне приходилось их наводить: во время последней войны я пребывал в роли понтифика и комиссара штрафного батальона, наводившего переправы под огнем противника и наплавные мосты. Мосты чаще всего были моей конструкции.

Он достал из кармана конверт и подал мне:

— Сходите со своей дамой на спектакль. Тут два билета.

— Спасибо, — сказал я растерянно, — сколько я вам должен?

— Полноте, — отвечал он, посмеиваясь и растворяясь в воздухе, — это я ваш должник за филера-то.

Видимо, он все еще шел рядом со мной, нечеловек-невидимка; через полквартала услышал я его голос:

— Мне бы хотелось сделать подарок вашей даме, утешить ее на время, отвлечь, развлечь ненадолго. Пусть в ближайшие две недели ее желания исполняются, только на короткий срок. Что вы так встрепенулись? Желания, исполняющиеся раз и навсегда, причем постоянно, — нечто мучительное, человека к тому же данное состояние портит.

Мы пили кофе на кухне, она жарила каштаны, пахло Парижем.

— Чуть не забыл, мы идем в театр, — и я отдал ей конверт с билетами.

— Откуда ты их взял?! Первый ряд, середина, фантастика! Не может зрителю бедному так везти. Прямо подошел к кассе и купил?

— Нет, мне их подарил знакомый инопланетянин.

— Слушай, как занятно: мне по дороге тоже попался сегодня городской сумасшедший, представившийся инопланетянином!

— О чем же вы говорили? Если беседа была, разумеется.

— Была. О мостах. Об одном... японском драматурге... Все, пожалуй. Уходя, он сказал: «У вас должны быть желания, без них человек перестает быть человеком, в особенности — женщина перестает быть женщиной». Очень симпатичный, но чокнутый.

— О каком японском драматурге шла речь? — спросил я, просто чтобы не молчать, нам стало трудно молчать вместе, а прежде было легко.

— О Тикамацу Мондзаэмоне.

— Почему именно о нем?

— У него в одной пьесе влюбленные прощаются на мостах, проходят через мосты, где некогда гуляли, счастливые, — и поют песни разлуки. Я не помню названия песен разлуки. Песни странствий — митиюки, кажется.

— Должно быть, в их местности было мало мостов, — глубокомысленно заметил я, — если бы мы с тобою решили обойти все мосты здешних островов, это заняло бы чуть меньше года.

«Острова архипелага соединяют более трехсот мостов: деревянных, каменных, чугунных, железобетонных, — общей протяженностью около 16 километров. Первый мост сооружен в 1703 году через Кронверкский пролив для соединения Заячьего острова с Городским (сначала мост назывался Петровским, потом Иоанновским). Среди мостов более двадцати разводных.

Ежедневно, не замечая того, островитяне переходят следующие мосты: Аларчин, Александра Невского, Английский, Атаманский, Аничков, Банковский, Балтийский, Банный, Боровой, Березов, Бумажный, Большеохтинский, Белградский, Борисов, Барочный, Верхне-Лебяжий, Нижне-Лебяжий, Володарский, Газовый, Геслеровский, Головинский, Горсткин, Грааповский, Гутуевский, Гренадерский, Гриневицкого, Демидов, Декабристов (Офицерский), Дворцовый, Екатерингофский, Елагин Первый, Елагин Второй, Елагин Третий, Египетский, Зимний Первый, Зимний Второй, Ипподромный, Иоанновский, Измайловский, Итальянский, Инженерный Первый, Инженерный Второй, Казанский, Кадетский, Карповский, Казачий, Касимовский, Калинкины, Кантемировский, Каменный, Каменноостровский, Кировский (Троицкий), Коломенский, Конюшенный, Комаровский, Кокушкин, Коломяжский, Комсомольский, Кронверкский, Краснооктябрьский, Лазаревский, Лештуков, Лейтенанта Шмидта (Благовещенский, Николаевский), Лермонтовский, Литейный, Львиный, Матвеева (Тюремный), Могилевский, Мало-Крестовский, Мало-Конюшенный, Молвинский, Мало-Петровский, Молодежный, Мучной, Наличный, Никольский, Ново-Московский, Обуховский, Певческий, Петропавловский, Пикалов, Пионерский (Силин), Поцелуев, Почтамтский, Прачечный, Предтеченский, Рузовский, Садовый, Свободы, Семеновский, Синий, Смежный (Соединительный), Старообрядческий, Степана Разина (Эстляндский), Строителей, Сенной, Сутугин, Таракановский, Театральный, Торговый, Тучков, Уральский, Ушаковский (Строгановский), Уткин, Фонарный, Храповицкий, Чернышев, Шлиссельбургский, Яблоновский, Эрмитажный и другие».

— Что твой инопланетянин говорил о мостах?

— Я не пыталась запомнить, мне было не до того... хотя... Он говорил, например: мост подобен дао, пути, с которого нельзя свернуть, у которого нет обочин. Говорил, что в старину верили: злые силы властны над путником, идущим по мосту, в той же степени, как над путником, идущим по перекрестку, поэтому у начала и конца мостов (конец и начало моста постоянно меняются местами) ставили обереги: грифонов, львов, сфинксов, заговоренные обелиски и колонны, а позже — часовенки у моста или на мосту. Что мостостроители входили в жреческий корпус. Смотри-ка, я, оказывается, помню все! Еще, говорил он, мосты могут возникать и исчезать по волшебству, строиться за одну ночь, встречаются среди них железные, деревянные, каменные, чугунные, золотые, ледяные, стеклянные, хрустальные, яворовые, радужные; и не все они горизонтальны, есть мосты в небо: мост в рай и космический мост, — те вертикальные.

— Какой, как выяснилось, ужасный образ имеет в виду факир (может, сам того не ведая), для увеселения почтеннейшей публики заставляющий обезьяну лезть на небо по веревке!

— Ужасный образ? — переспросила она рассеянно.

— Ну, обезьяна либо душу мертвеца символизирует, если мост в рай, либо человека, стремящегося в космос, ежели мост космический: любознательная любопытная обезьяна Бога.

— Еще он сказал: на ваших островах есть космический мост, но он скрыт от посторонних глаз. Я спросила — не в дацане ли, не у дацана ли напротив Елагина острова? или у мечети? не на Зачьем ли острове? Он отрицательно качал головой: нет.

— На одном из разводных мостов?

— Я тоже так спросила. Нет.

— Он не сказал где?

— Конечно, не сказал.

Печально шуршал шелк ее зеленого халата, брякали бранзулетки, в одной руке держала она каштан недоеденный, в другой — недопитый кофий, тапок качался на ее босой узкой ноге.

Мне вдруг захотелось, чтобы так было всегда, чтобы мы всегда сидели на полутемной кухне, как сейчас.

— Сегодня у нас на работе один архитектор читал очень противную книгу о петровском Петербурге, — сказала она. — Он отрывки читал вслух. В Летнем саду был остров Перузина, не знаю где — на пруду каком-то? Остров с охотничьим домиком, где Петр насиловал фрельских девок спьяну — фрейлин то есть. А за Кронверком стояли юрты киргизов, перед ними ива с повешенным старцем, предсказавшим потоп. С взморья из-за Малой Невки, из лесов, разливом загнало стаю волков, на Мистула — Елагин загнало, Петр травил волков, велел приготовить чучела для Кунсткамеры. В Италианском дворце в комнате царя почти в уровень с его головою натягивали парусину: как на корабле чтобы, царь не терпел высоких потолков, а любил низкие корабельные. Царь кричал в бешенстве, пьяный: «Каковы сиркумстанции?!» Я только отрывки слышала. Так мне стало тошно, так гадко.

— Чья книжка-то? Кто написал?

— Бабель, что ли? Нет, Пильняк.

— Любое время можно описать как тошнотворное, я думаю. Все от восприятия зависит.

Позже, много позже я опубликовал эссе о восприятии с несколько длинным и не вполне удачным, но достаточно точным названием: «В розовых очках, в черных очках, невооруженным глазом». Один из моих друзей долго дразнил меня, периодически говоря, как понравилась ему моя статья «Сослепу, спросонок и с похмелюги».

Кстати, так она тогда и сказала:

— Ну да, сослепу одно увидишь, спьяну другое.

Я очень боялся минуты, когда мы ляжем с ней в постель, все было не так, по договоренности, какая может быть договоренность, бред собачий, но не могли же мы сидеть на кухне до утра, пришлось погасить свет, идти в спальню, лечь, руки у нее были ледяные, щеки в слезах, губы солоны, я любил ее как сумасшедший, она была единственная живая женщина из всех куколок в юбках. Марсианин подарил ей исполнение желаний «ненадолго» — все было так, как она хотела, вечная любовь недельки на две.

Утром дождь иссяк, неряшливые темные облака, нерешительные клочки лазури небесной, то возникающее, то пропадающее золотистое солнечное свечение домов увидели мы в окно.

— Одевайся теплее, — сказала она. — Встречаемся в половине шестого. Идем гулять. Сегодня обойдем цепные мосты. Екатерингофский не сохранился, стало быть, осталось их два: Банковский и Львиный.

— А Почтамтский и Пантелеймоновский?

— Пантелеймоновский разве теперь цепной? А Почтамтский я не помню...

Она была почти весела, холодный воздух румянил ей щеки.

— Знаешь, где построен был первый цепной висячий мост?

— Нет.

— В Северной Америке! — торжествующе сказала она.

Как будто это имело какое-нибудь значение.

— Должно быть, подражали пешеходным плетеным индейским и ацтекским подвесным мостам через ущелья.

Мы чинно брели по Банковскому, листья некоторых упорных деревьев оставались золотыми, золотились крылья грифонов. Мы передвигались над водой, ни на правом, ни на левом берегу нас не было, межуточность, промежуток, игра с пространством, колдовство мастеровых. Прогулка показалась Настасье слишком короткой, мы перешли Кировский, ей, как всегда, не хотелось идти мимо памятника «Стерегущему», мы свернули в крепость. В крепости, как всегда, воздух был налит тишиною, наполнен остановившимся временем, плескавшимся возле усыпальницы царей; только последний царь с семьей отсутствовал, где-то в неведомой яме, в ненайденном шурфе под Екатеринбургом спали в затянувшемся кошмарном сне смеявшиеся под деревьями плавучего острова, под железной листвою, поворачивая к нам свои простодушно-лукавые лица, царевны и серьезный царевич в матроске.

Мы шли через Неву обратно, к Летнему саду.

Настасья сказала, оглядывая невские панорамы:

— Островитяне не почитают себя за таковых. Им кажется — острова срослись навечно, мосты стали твердью. Люди склонны жить не в реальности, а в своих о ней фантазиях и мечтах, в постоянном полусне. Если вдруг все мосты исчезнут, человеческой спеси поуменьшится. Снова явится мода на ялики, лодки, яхты, шнявы, челноки — ну и на моторки и катера, а речные трамваи заместят земные, займут подобающее им место, да еще и паромы с перевозами возникнут. Хотела бы я, чтобы островитяне хоть десять минут провели без мостов.

И мост — исчез.

Мы стояли на одном из быков, на одной из мостовых опор, опираясь по-прежнему на фрагмент решетки; Настасья, по-прежнему фигурявшая без очков, не замечала, что там, вдали, нет ни Дворцового, ни Литейного, ни Лейтенанта Шмидта; занятая беседой со мной, она глядела то на воду, то на Зимний дворец, то мне в лицо. У меня голова шла кругом, я только что оценил головокружительную высоту над водой, слева пустота, справа пустота, провал; моя боязнь высоты скрутила меня мигом, я вцепился в перила так, что суставы побелели, с трудом сдерживаясь, перебарывая желание встать на четвереньки да так и стоять, зажмурившись, держась намертво за завиток решетки одной рукой. Я как-то не был готов к роли столпника на скале, омываемой неуютным клочком мирового океана. Я слышал гудки машин, остановившихся перед реками, всюду отчаянно гудели машины, собравшиеся в длинные вереницы перед реками и каналами на клочках суши, снова превратившихся в острова и явивших всем истинный облик архипелага. Я глянул в воду, вода показалась мне прозрачной, на дне лежали статуи, обломки статуй, остов кареты со скелетом лошади, скелеты утопленников спали на глубине, шедший по дну, совершающий свой подводный обход чернобородый Распутин, опутанный цепями, точно веригами, в окровавленной рубахе, поднял голову, запрокинувшись, смотрел на меня, смеялся беззвучно. Мне захотелось броситься в воду, поплыть к берегу. В последнюю секунду я сообразил, что нельзя оставить на фрагменте моста беспечную Настасью. Стрелка наконец отцепилась от последней секунды десяти бесконечных минут — и мост возник, и наш, и все, там, вдалеке, и все невидимые, машины смолкали. Я с трудом оторвал от перил руки, сводило пальцы, Настасья продолжала говорить, я взял ее под локоток, повел, чувствуя, что иду атаксической походкой паркинсоника.

— Что ты дрожишь? — спросила она. — Ты замерз?

— Нет, — отвечал я, — нет, дорогая, мне тепло.

— Ты не ответил мне про небеса.

— Про небеса?

— Ну, что над разными островами разное небо. Где жили северные люди, над Петровским, ну, мы еще там шамана встретили с оленем, помнишь? там до сих пор есть верхний мир выше семи туч, несколько небес, с «сумасшедшего неба» приходят духи, вдохновители шаманов; сумасшедшее небо у нас тут несколько разрослось. Кстати, истоки всех шаманских рек — в небесах, а наши реки сплошь шаманские, и над Петровским островом они невидимо вертикальны. Над Татарской слободой, за Кронверком, где стояли юрты киргизов, в разную погоду у неба от семи слоев до шестнадцати. Где-то в их лабиринте бродит небесный бог Тенгри. Над мечетью же небо семисферно, одно над другим, а над седьмым небом трон Аллаха; на небесах рай — джанна и ад — джаханна. Над католическими костелами пронесется другой раз Георгий Победоносец, уже не тот римский офицер, которого казнили язычники за приверженность христианству, — а повелитель и победитель дракона, охранитель коней, воплощение весны. Над дацаном, чье небо частично парит над Елагиным островом, шатер с восемью шестами, образующий небеса, вращающиеся вокруг ледяной горы, где витают горние божества лха и души мертвых тхе. Главная звезда над дацаном — Сириус. Порой над кирхою или костелом какая-нибудь маленькая мученица, присев на краешек кровли, расчесывает шерсть единорога и слушает беседу Павла Фивейского с сатиром или кентавром, а над нею летают нерусские ангелы и машут ручками русским, летающим над Монастырским островом, над лаврою, над всеми соборами и церквами, даже превращенными в склады. Я уж не говорю об остатках небес финских арбуев и чухонских колдуний. Я тебе все это на мосту и сказала.

— Может, ты и права, небо тут везде разное, потому так трудно бывает под сенью его. Зато вода тут везде одна и та же.

В ответ заморосило.

Мы шли, ускорив шаг, под ручку, привычно прижавшись друг к другу. Летний сад уже закрывали.

— Да правда ли, что ангел на Петропавловке — флюгер? — сказал я. — Мне прямо не верится. Какая дикая идея. Еще бы не хватало, чтобы и крест вертелся.

Мы подошли к горбатому мостику.

— Мне пора бороться с боязнью высоты, — сказал я, — так жить нельзя.

И, вспрыгнув на гранитную выгнутую спинку парапета моста, я пошел по перилам, медленно, расставив руки, вода справа, тротуар слева. Я думал — сдохну, сердце выскакивало из ребер, меня кинуло в жар, однако я дошел, соскочил, сдвинул шляпу на затылок, раскинул руки и сказал: «Вуаля!»

Настасья глядела на меня неотрывно.

— Боже, какой ты дурак, — сказала она, — как ты меня напугал, как я хочу тебя. Что я буду без тебя делать?

Загрузка...