«Одна из любимых игр архипелага — двойничество. Встречались в нем по два, а то и по три острова с одним и тем же названием; давались одни и те же имена также разным рекам — дабы топонимами запутать все окончательно и сбить с толку противника».
Листая справочник с названиями улиц, площадей, переулков, каналов, мостов, она хмурила брови, мрачнела — хотя и без справочника настроение у нее в тот день никуда не годилось, беспричинно ли, не беспричинно, Бог весть.
Тень от облака лежала на ее лице. Я не был вхож в ее тоску, терра инкогнита, белое пятно без названия, скрывающее островок мрака. Необитаемый остров на одну персону. Необитаемый остров Настасьи. Потом и я обзавелся подобным островком, необитаемым островом Валерия, позже, много позже. Его можно было представить себе, закрыв глаза, картинка комикса, кадр мультфильма о коте Леопольде: пальма, песок, пена прибоя. Ни одни ялик, ни один чёлн не мог пересечь волшебного круга Хомы, мысленно прочерченного по свею отмели вокруг моего несуществующего атолла. Остров Валерия, двойник острова Настасьи.
Листая справочник, хмурила она брови, кусала губы.
— Если судить по местной топонимике, мы живем в гадком месте. Ты вдумайся: площадь Восстания, улица Чекистов, проспект Народного Ополчения, Авангардная улица, Баррикадная улица, Батарейная улица, проспект Героев, Гвардейская улица, улица Восстановления...
— Разрушения улицы нету? — деловито осведомился я.
— Нету.
— Странно.
— Не перебивай. Бронетанковая улица, улица Братства, Братская улица, проспект Большевиков, проспект Двадцать Пятого Октября, улица Девятого Мая, проспект Девятого Января, улица Десантников, улица Доблести, улица Верности, улица Добровольцев, проспект Испытателей, площадь Коммунаров, Красная улица, тринадцать Красноармейских, Красногвардейский переулок, Красногвардейский проспект, улица Красного Курсанта, улица Красного Текстильщика, улица Красного Электрика, Краснодонская улица, улица Красной Конницы, улица Красной Связи, улица Красных Курсантов (ее не надо путать с улицей Красного Курсанта), улица Красных Партизан, улица Латышских Стрелков, улица Лазо, о ужас! Мне из-за Лазо один мальчик в школе регулярно морду бил.
— Как это — девчонке морду бил? И почему из-за Лазо?
— Он меня терпеть не мог. А я никак не могу вспомнить его фамилию. Такая короткая, как вскрик, странная. Лицо его помню хорошо.
— У тебя была морда, а у него лицо?
— По его понятиям, видимо, да. У меня все было не то: разрез глаз не тот, цвет волос не тот, я смуглая была. Он меня звал «сука косоглазая», «милитаристская Япония» и «Интервенция», когда как. Он бил мне морду, тягал за косички, драл на мне фартук, топтал в пыли мой портфель и приговаривал: «Не жги в топке, сука косоглазая, нашего Сергея Лазо!» Слушай дальше. Он, должно быть, жил на одной из этих улиц. Площадь Мужества, проспект Наставников, проспект Непокоренных, бульвар Новаторов, Оборонная улица, улица Освобождения, улица Отважных, Партизанская улица, проспект Патриотов, улица Передовиков, улица Политрука Пасечника, улица Червонного Казачества, проспект Энтузиастов, проспект Энергетиков, проспект Ударников, Товарищеский проспект, улица Стахановцев, Социалистическая улица, проспект Солидарности, улица Свободы, улица Равенства, улица Братства.
— А улица Смерти где?
— Ты в своем уме?
— Ну, «Свобода, Равенство, Братство или Смерть!».
— Улица Смерти называется улицей Ульянова и ведет к Большеохтинскому кладбищу.
— Ты смотри, при народе где не ляпни.
— Народ и так знает. Проспект Пролетарской Диктатуры, улица Балтфлота...
Тень облака сгущалась, темнело личико ее, словно и не облако уже, а грозовая туча стояла над нею, кружа, не уходя.
— Сколько улиц названы именами убиенных, именами партизан, красных командиров, революционных матросов и рабочих, именами запытанных, расстрелянных! Нигде такого нет.
— Должно быть, среди них были достойные люди.
— Да, только живут, как на кладбище военного поселения. Улица Грибакиных, улица Графова, улица Голубко, улица Гладкова, улица Дыбенко, Евдокима Огнева, переулок Гривцова, проспект Сизова, переулок Сергея Тюленина, улица Севастьянова, улица Салова, улица Савушкина, улица Рылеева, улица Розенштейна, улица Ракова, улица Пугачева, улица Примакова, улица Подковырова, переулок Подбельского, улица Подвойского, улица Пограничника Гарькавого, улица Петра Лаврова, улица Петра Смородина, улица Петра Алексеева, улица Якубениса, улица Чапаева, улица Щорса, улица Фучика, переулок Ульяны Громовой, улица Тухачевского, улица Толмачева, улица Тельмана, улица Танкиста Хрустицкого, переулок Талалихина, улица Софьи Перовской, улица Солдата Корзуна, улица Смолячкова, проспект Скороходова, Урицк... Улица Окровавленого Трупа. Все, сил моих нет! И тебе не страшно?
Выпалив все это, она выпила воды, точно лектор, у которого во рту пересохло от ненужной речи, вызывающей обезвоживание не хуже прохода с караваном по пустыне.
— «Люблю, военная столица...» — начал было я.
Но она прервала меня.
— А есть и вовсе маргинальные названия, — сказала она тихо и доверительно; тень от тучи постепенно, после глотка воды, стала сменяться тенью облака, — иностранные: улицы Вилле Песси, Сикейроса, Сантьяго-де-Куба, Хо Ши Мина, Пловдивская, Дрезденская, улицы Розы Люксембург, Рихарда Зорге, Благоева, Марата, Робеспьера, Белы Куна. Или Бела Куна? Никто не знает.
— Бела Куны? — предположил я.
— Все это совершенно не смешно.
— Чего ж смешного-то? Поселился Робеспьер на улице Марата, хотел с Раскольниковым подружиться, а попался ему обычный нечаевец, секим-башка; кому секим, зачем? а то вшистко едно, пани; секим — и все.
Мне хотелось ее отвлечь.
— Ты не знаешь, почему у некоторых островов были одинаковые названия?
— Чтобы сбить с толку противника, — тут же, не задумываясь, отвечала она.
Ответив, она славненько улыбнулась — чего я и добивался.
— Мы имеем дело с архипелагом двойников, мэм, — сказал я, загадочно надевая и надвигая на лоб ее любимую шляпку с цветами. — Не встречался ли вам когда-нибудь на эспланаде, в Летнем саде, на Кокушкином мосту либо в автобусной давке, не говоря уже об очереди за капустой или за осенними баретками, ваш собственный двойник? ваша незарегистрированная близняшка?
— Да, да! конечно! Однажды в метро на эскалаторе в другую сторону она мне и попалась. Мы даже загляделись друг на друга и ручками помахали. Она была повыше, вся покрупнее, нос другой — но очень похожи, очень! Она покрасивее, и, представь себе, тоже в мужской шляпе.
— Что в шляпе верю, что покрасивее — нет. Врать изволите, барыня. Брешете, леди.
«Есть некие дни в году, когда архипелаг Святого Петра наводняется двойниками.
Не смотритесь в зеркала лишний раз в подобный день, ваше изображение готово пуститься в автономное плавание, стоит вам зазеваться».
У меня есть недописанное эссе о русской любви к двойникам, помнится, я бросил его писать потому, что меня охватил суеверный страх совершенно в Настасьином духе. Жечь свой опус в дачной печурке я не стал, однако отложил его в сторону — надо полагать, навсегда.
— Попадаются счастливые люди, — сказала Настасья, — у коих двойников нет и быть не может. Они единичны, единственны. Магия не властна над ними. Одного такого я знала.
Тут нарисовала она себе карандашиком родинку на щеке.
— Мне следует тебя к этому одному такому приревновать?
— Ох, не думаю, что тебе вообще следует меня ревновать.
— Вообще — понятно; а в частности?
— Между нами ничего не было, — произнесла Настасья с мушкою на щеке, европеизированная гейша осьмнадцатого столетия, ох, где бы нам достать пудреный паричок? — думаю, потому, что он был меня старше, намного. Говорят, между влюбленными преград нет. Неправда. Есть сказочные препятствия: волшебный лес из ведьмина гребешка, вышедшие из берегов реки, высокие горы, неприступные замки, тридесятые царства. Все они преодолимы. Но есть толща времен, человеку ее не пройти. Я еще могу на спор попрыгать сто раз через скакалочку, а мой прекрасный кавалер из-за приступа подагры переходит комнату с тросточкой, да и то с трудом. У меня кожа пятилетнего ребенка, юная шкурка, а у него полно морщин, он седой. А какие толпы неизвестных мне людей бродят в толще времени, разделяющей нас! Ему уже нужны очки, мне еще нет, я востроглазая птичка, он слепнущий дронт. Мы бродим по Царскосельскому парку, бродим давно, я слышу его легкую одышку, а сама дышу легко, могла бы гулять так до наступления полумглы белой ночи, однако пора, пора, прогулка окончена, мне страшно, он устал.
— Вы целовались с ним в Царскосельском парке?
— Ты дурачок, — при этих словах Настасья достала из среднего ящика старинного туалета пудреный высокий парик (в театральном магазине нашла? в костюмерной?), — мы вообще с ним не целовались, не обнимались, не спали, а очень жаль, ты ничего не понял. Романа как бы не было.
Как она была хороша в белом парике маркизы с мушкою на щеке в зеркальной раме! Точно посторонний, разглядывал я незнакомое лицо ее.
— Тогда о чем, вообще, речь?
— Речь, вообще, тогда о любви.
— Ох, заливаете, матушка барыня, разве же у любви препятствия снаружи? Они в ей снутри. Все в душе, извините, все без названия и все невидимые. Однако как вы мне нравитесь, сударыня, в парике и с мушкою. Я вас не узнаю. Настасья-два. Двойничиха. Настасья-бис.
— Звягинцев бы сказал: бiсова puppen. Что я всё его вспоминаю? Пора к нему в гости сходить.
Взяла в руки веер (в левом верхнем ящике лежало их великое множество), прикрыла лицо до глаз, сказала:
— Маркиза Янаги Тосико.
— Тосико Янаги? — переспросил я.
— В детстве, — сказала она, — мне казалось, что Сирамото Сумиёси и Сумиёси Сирамото — два разных лица. А на самом деле это два обращения к одному и тому же человеку, правильное и неправильное, японское и европеизированное. Про японца не говорят: Константин Иванов; говорят: Иванов Константин.
— Маркиза Янаги! — произнес я торжественно и по возможности мрачно. — Поклянитесь, что больше никогда не встретитесь с кавалером, о котором мне только что говорили. И пусть свидетелями вашей клятвы будут Исида Нагойя, Сумиёси Сирамото и Китагава Амисима.
— Вот начитался-то, — сказала она.
Засияли стразы у ней на шее, в ушах, в дрогнувших пальцах, сверкнули сияющие алмазы на черном бархате глаз ее почти поющих.
— Что за глупости? Какие клятвы? Я слишком много лишнего болтаю, прости. Точнее, я только лишнее и говорю. Человека этого больше нет. И меня, молоденькой, тоже нет.
Она сложила веер, сняла парик, стерла с лица родинки, ушла умываться, долго плескалась в ванной.
Я впервые подумал: ведь она меня много старше, у нее до меня была долгая своя жизнь, это у меня до нее длилось закончившееся при встрече с ней детство.
«Даже у чувств в архипелаге Святого Петра есть двойники, например у любви. Но жители так привыкли пребывать в отсветах шаманистских блуждающих огней, что ничего такого не замечают и склонны принимать подделку за подлинник, а подлинник за подделку».
— Интересно, а в Монетном дворе печатают фальшивые денежки в виде двойников настоящих?
— Только по пятницам... — шептала она. — Только в белые ночи... Иногда в Купальские. Тс-с-с, никому не проговорись, это государственная тайна. Монетнодворцы никогда не говорят «двойник» или «подделка», говорят «копия».
— Копия страсти. Дубликат первого любовника. Псевдоним неприязни — нежность.
— Схватываешь на лету.
Она принесла несколько карт, мы разложили на обеденном столе под огромной люстрою, предварительно превратив его из круглого в овальный, раздвинув и вставив в середку две большие доски, словно ждали гостей. Никого мы не ждали, нам и вдвоем было хорошо. Новые карты, старые. Все разные. По одной, может быть, еще можно было бы разобраться, где мы находимся. Но не по нескольким разных лет, но сверяя их — ни за что и никогда.
— Смотри, на старой карте там, где Голодай, огромный остров Вольный.
— Зато на новой его и в помине нет. А тот, что прежде назывался Голодай, именуется островом Декабристов.
— Теперь возьми увеличительное стекло и вон ту карту, конца прошлого века. Рядом с Екатерингофом...
— ...еще один остров Вольный, поменьше!..
— Но на соседней карте — из самого первого сборника «Весь Петербург» — на этом соседе Екатерингофа написано не Вольный, а Круглый.
— Псевдоним?
— Псевдоним двойника? Тебе не кажется странным, что его соседи — Большой Резвый и Малый Грязный? Где, я спрашиваю, Малый Резвый и Большой Грязный?
— Нет ничего проще. Большой Резвый, Малый Резвый, Большой Грязный, Малый Грязный, Вольный, он же Круглый, слились с Гутуевским.
— Который вон на той желтой старой карте, что за чудо картографии, изначально именуется Круглым.
— Изначально, ежели по сведениям 1716 года судить, он именовался Незаселенным.
— Зато в 1717 году его, видать, заселили и назвали островом Святой Екатерины.
— Сейчас я тебе еще два плана предъявлю, где он фигурирует как Приморский и Новосильцева.
— А знаешь, как его звали чухонцы? Витсасаари: Прутовый, Кустарниковый или Лозовой.
— Выходит так: Большой Резвый, Малый Резвый, Большой Грязный, Малый Грязный, Вольный, Круглый, Незаселенный, Святой Екатерины, Приморский, Новосильцева, Витсасаари (то ли Прутовый, то ли Кустарниковый, то ли Лозовой) — это и есть Гутуевский остров.
— А рядом с Голодаем вот на этой карте имеется еще остров Жадимирского, остров Кошеверова и остров Горнапуло...
— ...на соседнем плане с птичьего полета названные островами Кошеверова и Гоноропуло.
— Все они, точно капли ртути, слились и образовали остров Декабристов.
— Кстати, на самом последнем изыске картографии есть Малый Резвый остров, ни с чем он не слился, это Большой Резвый слился.
— Может, он сперва прилип, а потом отлип?
— Не удивлюсь ни в малой мере. Посмотри: остров Черный. На другой карте он Галерный. На третьей его вообще нет.
— Ты, случайно, не знаешь, а почему вон тот остров называют острова? Турухтанные острова. На всех картах. Но на всех картах он один. Читай.
— Читаю. «Дорога на Турухтанные острова». Между прочим, сами острова не обозначены. Только дорога.
— Зато там значатся. И там. И вон там.
— Может, они то есть, то нет. И то один остров, то много. Как посмотреть.
— Или — как повезет?
— Вот именно.
— «Турухтан» — курочка, кулик.
— Стало быть, дорога к куликам? В болото с куликами?
— К черту на кулички.
Камин в квартире Настасьи, городской раритет, действовал исправно, мы жгли в нем старые газеты и журналы, коробки, привезенные из загородных прогулок сухие ветки, еловые и сосновые шишки. Особенно привлекало нас каминное пламя в дождливые вечера, в ненастные ночи.
Позже, долгие годы спустя, я начинал неоднократно — и не единожды бросал — то ли статью, то ли эссе об инсталляциях, декорациях, сценографии любви. Я не мог ни дописать, ни бросить эту работу — должно быть, не мог понять до конца, в самом деле влияет антураж на характер чувств, на стилистику любовного спектакля, или это фантазия, фикция, совпадение? Любовь не любит искренности, любовь любит игру — прочел я у Михайля Семенко. На фоне блистательных выгородок, расписных задников декорационных, провальной мглы кулис встречались мы с маркизой Янаги, колонны, ростры, мраморные лестницы, каскады Петергофа, окутанный рассветным туманом загадочный архипелаг Святого Петра заманивал нас в царствие Венеры Енисаарской, чья безголовая статуя спала в саду тюремных камней, или во владения Венеры Каменноостровской, чей крошка Эрот макал свои чертовы стрелы в наркоту.
Я любил ее еще сильней потому, что судьба столкнула нас в странных краях, где некогда текло множество черных речек, непроглядной йодистой тьмы проток с болотной застойной водою: Черных речек — на Охте, на Васильевском, вокруг Александро-Невской лавры, где дремала деревня Вихтула, возле деревни Антолалы, вокруг деревни Ависты, подле деревень Гаврилово и Кухарево. Может, и вправду то была одна и та же река, или несколько стиксов, коцитов, ахеронов, из жалости или полного равнодушия к островитянам позволившим назвать себя иначе и ныне именуемых Екатерингофкой, Волковкой, Монастыркой, Смоленкой да Оккервилью; и только один завалящий стикс, где стоит некрасивый обелиск на месте дуэли, остался Черной речкой. Оккервиль тоже сперва фордыбачилась, звалась то Малой Охтой, то Порховкой, то снова Черной, но угомонилась наконец. И Смоленка, и Волковка обвили кладбища, как несколько исчезнувших полурек-полуручьев обвивали и орошали двести и сто лет назад огороды на могилах.
Кажется, мы любили друг друга еще отчаянней потому, что все было вокруг нас эфемерным, неверным, неточным, Безымянным Ериком звалась когда-то Фонтанка, как несчетное число малых российских рек, вытекающих из большой реки, чтобы вновь в нее впасть. Нерусское название реки было Кеме; Фонтанкой назвали ее совсем не потому, что питала она фонтаны Летнего сада, просто по дну ее проходили трубы, по которым через дунькин огород в палестину, истинно российским маршрутом, текла к водометам вода реки Лиги, подружки Екатерингофки, путем Лиговского канала, ставшего бандитской улицей Лиговкой, где жили люковки, блатные и шпана.
Я полагаю, что Бригонци утопился именно в Безымянном Ерике, на несколько минут переставшем быть Фонтанкою ради такого случая.
А река Пряжка, речка сумасшедших, прежде называлась Чухонской — видать, в память об ингерманландских мойрах-пряхах, ведавших судьбами жителей фоменей.
Мы любили друг друга на берегу любительницы безудержных внезапных разливов реки Невы, нагой реки Ню, которую неведомая сила, держащая в берегах все речки земные, позволяющая им называться реками, не всегда могла усмирить. Неподалеку плескалась, всхлипывая, маленькая грязная речка Мья, пиени муя йоки.
Все тут смещалось, плыло, мы входили рука об руку на Аптекарский остров, а он оказывается островом Корписаари и, вместо того чтобы впустить нас в оранжерею, заманивал в пустынный лес.
Резонировал в наших снах тайный камертон первого, настоящего города святого Петра, где возвышался грандиозный купол собора Браманте над могилой святого Апостола, город (на холмах, на материке), в призрачном двойнике которого мы дремали, от нашей Ингрии к вашей Умбрии аллаверды! у вас сначала были Ромул и Рем; а у нас сразу Павел и Петр.
Кто знает, может, зыбкая, шаткая ингерманландская твердь, кулики ее болот, гранитные щиты ее глубин, ее вырубленные священные рощи заставляли нас сблизиться, чувствуя себя чужими в толпе приветливых призраков, притворяющихся людьми, лепечущих бинарные заклинания своих или-или.
«Есть в архипелаге острова, чьи жители почти забыли, какому культу совсем недавно принадлежали их главные капища; но забвение внешнее не отменяет склонностей душевных, привычек и суеверий. Потомки последователей и почитателей культа Венеры Малой Грязной, равно как и Венеры Большой Грязной, давно съехали с насиженных мест, обрели новые пристанища в совершенно других районах; однако продолжают следовать линии поведения, диктуемой им их простонародными, просторечными, грубыми архаическими богинями; неоднократно видели вы сизоликих бомжей и их подгримированных синяками да ссадинами косорылых подруг, бранящихся, бредущих, качаясь, в эфемерных фантастических поисках бутылки, именующих друг друга всеми эвфемизмами и доступными их воображению ругательствами, но неразлучных, как все великие любовники великих литератур.
В. Вольная и В. Круглая — богини жриц, так сказать, платной любви, то бишь местных проституток, начиная с дешевых бордельных див лавры Вяземской и мелких свободных художниц, жертв обстоятельств, кончая лиговскими люковками, а также валютными „Прибалтийской”, „Астории” и „Европейской”.
Что до В. Малой Резвой и В. Большой Резвой, их протеже — несовершеннолетние грешницы, нимфетки из гимназисток, школьниц, пионерок, пэтэушниц.
Венера Гутуевская сурова, деловита, несет черты торгашества, прагматизма, расчета. Венера Турухтанная почитаема была втайне командами скопческих и хлыстовских кораблей, а также шнявами и джонками сексуальных меньшинств и извращенцев. Характерно, что на карту нанесена дорога на Турухтанные острова, однако с Турухтанных островов дороги нет. К тому же неизвестно доподлинно, сколько именно островов пребывают под эгидою В. Турухтанной, где именно находятся сии дрейфующие острова.
Для жителей острова Голодая, он же Декабристов, характерны глубоко потаенные атавистические следы неизученного некрофильского культа. Время от времени на острове ищут чьи-нибудь могилы (декабристов, жертв террора и т.п.), эксгумируют останки, идентифицируют кости и т. д.
Абсолютно не изучены сменявшие один другой культы на одних и тех же, неоднократно переименовывавшихся островах; только предположительно указываются различия между В. Незаселенной, В. Витсасаарской и В. Новосильцевской, которые могут оказаться разительно несхожими; эта проблема все еще ждет исследователя.
На бывших островах Гоноропуло (Горнапуло?), Жадимирского, Кошеверова некоторые этнографы отмечали нечетко выявленное поклонение ингрийскому богу торговли (имя неизвестно), а также языческим бытовым божкам, характерным для народов, населявших Ингерманландию, Эстландию, часть Балтии. Этим отчасти объясняется наличие на Голодае (Декабристов), кроме массовых привидений невинно убиенных из массовых недатированных захоронений, большого количества явлений анчуток и полуюмисов, ошибочно именуемых рядом отечественных и зарубежных специалистов полтергейстами.
Абсолютно непонятны тайные культы близнечных Венер островов-двойников; все изображения парных богинь были некогда запрещены и уничтожены, само их существование недоказуемо и относится к области устных преданий. По предположению известного этнографа Родионова, даже мелкие амулеты сиамских близнецов богинь любви обладали разрушительной неодолимой магической силой».
Острова относились к своим двойникам спокойно и отрешенно, а мы, кажется, страдали близнечной хворью. Не знаю почему, и я, и Настасья легко отождествляли себя с персонажами самых разных любовных историй, от пошлых киногероев до образов бессмертных типа Тристана и Изольды либо Хосрова и Ширин. Мы что-то слишком быстро сговорились, все как-то второпях и сгоряча. Все лирические песни были про нас, все стихи и поэмы. В плаще с гитарой под полою тащился я по ночной Севилье к ее балкону, она ждала меня в доме на холме, слушая выстрелы войны Севера с Югом, у нас было столько имен и одежд, нескончаемый карнавал.
Почти неслышно открыл я дверь, вошел в прихожую, возник чуть раньше, чем ожидалось.
Зазвонил телефон.
Я поднял трубку, но не успел ничего сказать: в глубине квартиры одновременно со мной подняла трубку параллельного телефона Настасья. Я слушал, как во сне, не в силах ретироваться из чужого диалога, подслушивал сперва невольно, потом автоматически.