В коридоре странный звук привлек мое внимание. Кто-то открывал дверь ключом. Входя ночью, мокрые насквозь, мы забыли накинуть крючок и цепочку; замки были старинные, иногда мы просто захлопывали дверь, порой по рассеянности, порой потому, что нас разбирало любовное нетерпение. Теперь дверь открывали — дверь и открылась.
На пороге стояла девочка лет тринадцати в бобриковом пальто и нелепой фетровой шляпке (делавшей ее похожей на благонравную старушку), чуть полноватая, с укороченной шеей, изящным тонким носиком и ледяными голубыми глазами. Я стоял перед нею в халате на голое тело, чувяках на босу ногу, с чайником в руке, ненавидимый и презираемый ею чужак, враг, захватчик. Если бы то было в ее силах, она незамедлительно стерла бы меня с лица земли.
— Вы кто? — спросила она. — Мамин любовник?
— О! — сказал я. — Я любовник любовницы двоюродного брата ее свекрови, проездом.
— В цирке, — сказала девочка, захлопывая дверь, — маме всегда нравились клоуны, даже самые несмешные и бездарные. Узнаю ее вкус. А зачем вы надели папин халат? У вас своего нет?
В искрах зеленого шелка появилась Настасья.
— Настя, что ты тут делаешь?
— Разговариваю с твоим сутенером.
— В дедушкином кабинете, — сказала Настасья раздельно, сузив и без того узкие глаза, — есть Брокгауз и Ефрон, есть Даль и словари иностранных слов. Посмотри значение слова «сутенер», не поленись. Как ты тут оказалась? Сбежала от тети Лизы?
— Приехала.
— Тетя Лиза знает?
— Нет.
— Очень мило. Значит, сбежала. Тебе не кажется, что нельзя так пугать пожилых людей и заставлять их беспокоиться?
— Ты не имеешь права читать мне мораль. У тебя у самой морали нет. Ты шлюха.
Настасья закатила ей пощечину. Девочка была совершенно потрясена (как потом сказала мне Настасья, ее никто никогда пальцем не трогал, в младенчестве даже шутя не шлепали по попке, не наказывали, не ставили в угол). Слезы брызнули у нее из глаз, она пришла в бешенство, с ней сделалась натуральная истерика, она гримасничала, топала ногами, трясла кулаками.
— Ах ты, мерзавка! — кричала она Настасье. — Ты еще и бьешь меня! Я найду на тебя управу! Меня есть кому защитить! Я все сообщу папе!
Я плеснул на нее холодной воды из так и не поставленного чайника. Она от удивления тут же затихла. Постояв в изумлении полминуты, она утерлась, бросилась в дальнюю комнату и там закрылась, выкрикнув из-за двери:
— Пока ты не извинишься, я не выйду! С голоду умру, а не выйду!
Я пошел на кухню и чайник все же поставил. У Настасьи дрожали руки. Она прошептала:
— Может, дверь взломать?
— Зачем?
— А вдруг она... повесится, например? Или отравится?
— Там есть чем? — спросил я деловито.
— У папы в бюро лежит в скляночке красная кровяная соль.
— Не переживай. Обида для нее сейчас не главное. Она строит планы мести. Хочешь, я с ней поговорю?
— Что ты можешь ей сказать?
— Правду.
— Какую правду?
— Что мы любим друг друга, что я не знал, что у Настасьи есть дочка Настенька, что ты имеешь право развестись, а она имеет право выбирать — с кем из родителей жить, что у чувств свои законы. В конце беседы я объясню ей значения слов «шлюха» и «сутенер».
— Это по-твоему правда, а у нее правда другая. Папа крупный ученый, полярник, трудится в тяжелых условиях на благо Родины, я его предала и ее предала, раз из-за любовника влепила ей, драгоценной дочке Настеньке, оплеуху, я преступница, а ты сообщник.
— Странные представления о местонахождении полюса внушили вы ребенку.
Мы шептались в прихожей.
— Я на работу не пойду, — шептала Настасья, — отпрошусь по телефону, а ты придумай себе какую-нибудь командировку — или больного родственника, или больной зуб, — съезди к тетке Лизе на Васильевский, там ее старенький братец живет, у них нет телефона, может, тетка телеграмму прислала, что сама едет, иногда можно сесть на ночной экспресс, ежели билеты есть или упросишь проводника, а то и на машине кто-нибудь подвезет.
По иронии судьбы дочка Настенька жила в Зимогорье, продолжении Валдая на участке шоссе Ленинград — Москва, ближе к Москве, где обитали особые поклонники таланта Гали Беляевой, самые заядлые театралы. Настасья сунула мне записочку с василеостровским адресом и выпроводила меня, поспешно поцеловав.
— Подожди! — крикнула она с порога, когда я выходил на набережную. — Стой, где стоишь, не возвращайся, а то пути не будет.
Она вынесла мне еще одну записочку: зимогорский адрес, текст телеграммы: «Настя приехала Ленинград». Телеграмма, как большинство телеграмм, была с акцентом.
Мне было жаль девчонку с ее прямолинейной судейской правотой. Она защищала горячо любимого папочку, свой дом, свою маленькую крепость, свои представления о жизни, наивные, жесткие, — наивные, но все же не неверные, думал я, не вовсе неправильные. Но я жалел ее как-то отдельно от нас с Настасьей. Их семья и наша любовь существовали в разных мирах. Они жили в городе на Неве, мы — на несуществующих островах. То есть как это несуществующих? Я даже остановился на минуту. Вот они, острова, вот сердце мое, и вся наша нежность; последние, впрочем, непредъявимы.