Глава 4

Приятный воздух и сценический шепот моря за ним летели Мику в лицо, когда он на своем велосипеде свернул в проулок, ведший к Вико-роуд и каменистой купальной чаше. Утро было погожим, тихим, исполненным позднего лета.

Экипаж Тейга Макгеттигэна стоял у входа, голова лошади погружена в торбу с завтраком. Мик сошел по ступенькам и поприветствовал компанию взмахом руки. Де Селби неприязненно глазел на свитер, который только что снял. Хэкетт сидел нахохлившись, полностью одетый, и курил сигарету, а Макгеттигэн в грязном дождевике привередливо возился со своей трубкой. Де Селби кивнул. Хэкетт пробормотал: «Дуракам закон не писан», — а Макгеттигэн сплюнул.

— Батюшки-светы, — тихонько выдала худосочная небритая физия Макгеттигэна, — вот вы нынче промокнете-то. Как есть до костей.

— Если учесть, что мы того и гляди нырнем в воду, — отозвался Хэкетт, — я бы твое предсказание не оспаривал, Тейг.

— Да я не про то. Ты глянь на небо это клятое.

— Безоблачно, — заметил Мик.

— Да Иисусе Христе, ты глянь туда, на Виклу{14}.

В той стороне виднелось нечто, похожее на морской туман, с едва заметным намеком на высокую гору за ним. Мик изобразил руками невозмутимость.

— Под водой мы будем примерно с полчаса, думаю, сказал Хэкетт, — или по крайней мере так мистер Де Селби говорит. У нас свиданье с русалками или вроде того.

— Облачайтесь, Хэкетт, — раздраженно сказал Де Селби. — И вы тоже, Мик.

— Вы меня еще попомните, — пробормотал Тейг, — когда вылезете да увидите, как ваши изысканные одежки испортит лютый ливень.

— А в окаянных дрожках своих вы их подержать не можете? — рявкнул Де Селби. Расположение духа у него было явно неоднозначным.

Все приготовились. Тейг философски сидел на бровке, курил и вид имел снисходительного старшего, какой надзирает за игрой детей. Возможно, его настроение было оправдано. Когда трое собрались в воду, Де Селби подозвал их для приватных переговоров. Оснастка разложена была на плоском камне.

— Сейчас слушайте внимательно, — сказал он. — Прибор, который я на каждого из вас надену, позволит вам дышать, хоть под водой, хоть над. Клапан автоматический, настройки не требует — да она и невозможна. Воздух сжат и его хватит на полчаса общепринято текущего времени.

— Слава богу, сударь, что ваши теории времени не распространяются на подачу воздуха, — отметил Хэкетт.

— Прибор также позволит вам слышать. Мой несколько иной. Он позволяет мне все то же самое и к тому же — разговаривать так, чтобы меня было слышно. Улавливаете?

— Вроде все ясно, — подтвердил Мик.

— Когда я пристегну вам маски, подача воздуха начнется, — сказал он с нажимом. — Под водой или на суше — сможете дышать.

— Договорились, — вежливо сказал Хэкетт.

— И вот еще что, — продолжил Де Селби, — первым пойду я, покажу путь, вон там налево, где вход в пещеру, сейчас он под водой. Там всего несколько ярдов и неглубоко. Прилив сейчас почти в верхней точке. Идите сразу следом за мной. Когда доберемся до скальных покоев, усаживайтесь поудобнее, ничего не делайте, ждите. Поначалу будет темно, однако вы не замерзнете. Затем я устраню земную атмосферу и иллюзию времени, активировав порцию ДСП. Все ясно? Никаких попыток технической болтовни и никаких вопросов.

Хэкетт и Мик молча подтвердили, что все ясно.

— Там вы, скорее всего, познакомитесь с личностью, коя происходит с небес, — она всеведуща, говорит на всех известных языках и диалектах и постигает — либо способна постичь — всё. У меня в таких вылазках прежде ни разу не было попутчиков, и, надеюсь, все пройдет без осложнений.

Мик вдруг сильно взбудоражился.

— Простите, у меня вопрос, — выпалил он, — а это Иоанн Креститель опять будет?

— Нет. По крайней мере надеюсь, что нет. Я могу лишь просить, а не приказывать.

— Может… это будет кто угодно? — спросил Хэкетт.

— Только усопшие.

— Небеси!

— И все же это не вполне так. Могут явиться и те, кто никогда на Земле не жил.

Этот краткий разговор получился зловещим. Словно палач любезно побеседовал со своей жертвой у высокой петли{15}.

— Вы имеете в виду ангелов, мистер Де Селби? — уточнил Мик.

— Я имею в виду деистических существ, — резко ответил тот. — Так, стойте смирно, пока я пристегиваю.

Он взял дыхательную маску на ремешках и резервуар со всеми приспособлениями.

— Я после вас, — пробормотал Мик, — потом Хэкетт.

На удивление быстро они уже были полностью экипированы для подводного визита в следующий — или, может, предыдущий — мир. Сквозь маску Мику было видно, как Тейг Макгеттигэн изучает свежую воскресную газету, судя по всему — последнюю страницу, про скачки. Спокойный, и никакого ему дела до сверхъестественного. Может, ему и позавидовать бы. Хэкетт стоял безучастно, как Аполлон-космонавт. Де Селби подтянул напоследок ремешки, а затем позвал их жестом за собой, к нижней ныряльной доске.

Нырять ласточкой в ледяную воду ранним утром — потрясение и для самых опытных. Но в случае Мика туман сомнений и едва ль не бредовое состояние ума, вдобавок к очень тихому шипению подаваемого воздуха, обеспечили ему краткий, но ошарашивающий опыт. Он последовал за брыкливыми пятками Де Селби, света было достаточно, и он видел позади себя водянистое колыханье, из чего сделал вывод, что Хэкетт тоже не отстает. Если он и чертыхался, этого никто не слышал.

В «покои» они, новички, проникли ловко. Если не сказать искусно. Де Селби тут же обнаружил вход, и затем они, один за другим, пробрались наверх, то карабкаясь, то плывя. Выбрались из воды вполне ощутимо, и Мик очутился на четвереньках в пустоте, на грубом полу, усыпанном камнями и ракушками. Кругом было темно, и далекий шорох доносился, похоже, от моря, которое они только что оставили. Вся компания находилась ниже уровня моря и, судя по всему, в атмосфере, которой можно дышать, пусть и недолгое время. Время? Да, это слово нелишне бы повторить.

Де Селби позвал Мика, дернув его за руку, Мик дернул Хэкетта. Затем они остановились. Мик пристроился, а затем и присел на корточки на округлом камне, Де Селби был слева, и все трое как-то угнездились удобно. Хэкетт толкнул Мика локтем, хотя последний не понял, что это означает: сочувствие, поддержку или издевку.

По движениям Де Селби даже во мраке было ясно, что он занят какой-то технической операцией. Мик не мог разглядеть, что именно Де Селби делает, но, несомненно, тот детонировал (или как там это слово) крошечный заряд ДСП.

Мику было мокро, но не холодно, однако боязно, непонятно, любопытно. Хэкетт сидел рядом неподвижно.

Появился словно бы слабый свет, смутное сиянье. Оно постепенно усиливалось и придало очертанья сумрачной полости, которая оказалась неожиданно обширной и до странного сухой.

Затем Мик увидел фигуру, призрак, в отдалении. Фигура, кажется, сидела и слегка светилась. Постепенно силуэт ее прояснился, однако остался невыразимо далеким, а то, что Мик поначалу принял в профиль за очень длинный подбородок, оказалось совершенно бесспорно бородой. Привидение укрывала хламида из некоей темной ткани. Странно, однако явление это не напугало его, а вот услышав знакомые интонации Де Селби, едва ли не загремевшие рядом с ним, он остолбенел.

— Должен поблагодарить тебя за то, что ты явился. Со мною два ученика.

Донесший в ответ голос был тихим, далеким, но совершенно отчетливым. Дублинский акцент ни с чем не спутаешь. Невероятные речения можно обозначить здесь лишь типографски.

— Ах, ну что ты, дружище.

— Ты в добром здравии, как водится, полагаю?

— Не жалуюсь, слава Богу. Как чувствуешь себя ты — или же как ты думаешь, что чувствуешь?

— Сносно, но годы берут свое.

— Ха-ха. Ну насмешил.

— Отчего?

— Твой извод времени — всего лишь сбивающий с толку показатель разложения. Ты помнишь, что, не ведомое тебе, было твоей юностью?

— Помню. Но поговорить я хотел о твоей юности. Природа твоей жизни в юности по сравнению с таковой в твоем агиократическом слабоумии должна являть сокрушительный контраст, вознесение к благочестию внезапно и даже мучительно. Так ли?

— Намекаешь на кислородное голодание? Возможно.

— Признаешь, что ты был распутным и разнузданным юношей?

— Для язычника — не худшим. Кроме того, может, это во мне ирландец взыграл.

— Ирландец? В тебе?

— Да. Моего отца звали Патриком. И он был тот еще остолоп.

— Признаешь ли ты, что ни возраст, ни цвет женщин не имели для тебя значения, если предполагаемая транзакция состояла в соитии?

— Ничего я не признаю. Не забывай, пожалуйста, что зрение у меня было прескверным.

— Все ли твои похотливые отправления были гетеросексуальными?

— Гетеровздор! Нет никаких доказательств против меня — кроме тех, что записал я сам. Слишком смутно. Остерегайся морока подобного извода. Ничто не черно и не бело.

— Мое призванье — исследование и действие, а не литература.

— Ты прискорбно малоопытен. Ты ни вообразить не можешь эпоху, в которой я жил, с ее укладом, ни судить о тогдашнем африканском солнце.

— Жарко, а? Я много читаю об эскимосах. Бедолаги прозябают жизнь напролет, все сплошь обмороженные да в сосульках, зато как изловят тюленя — эх, вот удача-то! Из шкур делают теплую одежду, устраивают праздники обжорства, с мясом, а жир несут домой, в иглу, и там питают им лампы и печи. Тут-то и начинается потеха. Нанук с Севера{16} уж всяко нанукаться горазд.

— Плотоугодие, как случайное, так и умышленное, я порицаю.

— Это теперь, постгностик ты эдакий! Небось пунцовеешь при воспоминанье о былых своих сквернупражнениях — учитывая, что теперь ты Отец Церкви.

— Чушь. Я насочинял непристойных подвигов из бахвальства, иначе считали б меня девственником либо трусом. Я ходил улицами Вавилона с низменными попутчиками, потея в пламенах похоти. В Карфагене я таскал за собой котел нерастраченной разнузданности. Господь в величии своем искушал меня. Но книга вторая моих «Исповедей» — сплошь потрясающие преувеличения. Я жил в свое лихое время. И берег веру, в отличие от куда большего числа народа моего в Алжире, который ныне — арабские обормоты и рабы ислама.

— Задумайся, сколько времени ты угробил во чреве своих половых фантазий, а время это иначе могло быть посвящено изучению Писаний. Бездельный безобразный блудодей!

— Я был слаб в те поры, но высокомерие твое нахожу оскорбительным. Об Отцах толкуешь ты. А как же этот доникейский олух, Ориген Александрийский?{17}Что он сделал, когда обнаружил, что вожделение к женщинам отвлекает его от священной писанины? Я тебе скажу. Он встал, поспешил в кухню, схватил разделочный нож и — чик! — одним махом лишил себя личности! А?

— Да. Назовем это героической запальчивостью.

— Как Ориген мог быть Отцом Чего-Либо — без всяких при себе мудей? Ответствуй.

— Придется исходить из того, что его духовные тестикулы сохранились в целости. Ты с ним знаком?

— Не могу сказать, что видал его в наших краях.

— Но, черт подери, он там? Ты разве не всеведущ?

— Нет. Я в силах, но иногда высшая мудрость — не знать. Полагаю, можно спросить у Полиарха.

— Кто на этом белом свете, скажи на милость, этот Полиарх?

— Он не на этом белом свете — и опять-таки я не знаю. Кажется, он у Христа викарий, в Раю.

— А иные странные обитатели там имеются?

— С избытком, на мой вкус. Глянуть только на этого мужлана по прозванью Франциск Ксаверий{18}. Бражничал да бабничал в трущобах Парижа с Кальвином и Игнатием Лойолой{19}, в дырах, где битком крыс, паразитов, лизоблюдов и люэса. Ксаверий был великий путешественник, болтался по Эфиопии и Японии, якшался с буддийскими монахами и собирался единолично обратить Китай. А Лойола? Ты рассуждаешь обо мне, а у этого малого ранняя святость была бок о бок со спятостью. Он себя сделал фельдмаршалом священной армии неимущих, хотя точнее сказать было б загребущих. Не упразднил ли Орден Папа Климент XIV{20} — за пристрастие к коммерции, а также за политическое интриганство? Иезуиты — изворотливейшие, лукавейшие и лживейшие разбойники из всех, какие поджидают в засаде простых христиан. Инквизиция шла по следу Игнатия. Ты знал? Жалко, не достали. Но одна сторона и слышать не пожелала о Папском бреве упразднения — императрица Расеи. И поглядите-ка теперь на них!

— Интересно, что отца твоего звали Патриком. Он святой?

— Кстати. В твоей университетской шатии в Дублине имеется профессор Бинчи{21}, этот несчастный с младых ногтей писал и проповедовал, что история святого Патрика сплошь неверна и что на самом деле святых Патриков двое. Бинчи тюльку вешает.

— Почему это?

— Два святых Патрика? У нас этих жучил четыре штуки, и от их трилистников, трепотни и дерьма собачьего всех тошнит.

— А другие? Святой Петр как?

— Ой, этот цел-невредим. Несколько жлоб, по правде сказать. Частенько себя отелотворяет.

— Это еще что?

— Отелотворяет себя. Присваивает себе какое-нибудь тело, как вот я сейчас, для твоего удобства. Иначе как тебе подобным разобрать хоть что-то в бескрайности газов? Петр чуть что — лишь бы ключами побахвалиться, похорохоритъся да выставить себя клятой докукою. Ох уж и было жалоб на него Полиарху.

— Ответь мне вот на какой вопрос. Искупитель сказал: «Ты — Петр, и на сем камне Я создам Церковь Мою»{22}. Есть ли какое-нибудь подтверждение этой насмешке, что он, дескать, основал Церковь свою на каламбуре, раз «Петрос» означает «камень»?

— Так запросто и не ответишь. Имя Петрос ни в классическом, ни в мифологическом, ни в библейском греческом не возникает нигде, кроме дружочка нашего апостола и его последователя и дальнейших тезок, — за исключением вольноотпущенного Береники (матери Ирода Агриппы){23}, упомянутого у Иосифа Флавия 8 «Иудейских древностях», 18, 16, З{24}, в описании последних лет правления Тиберия, то есть тридцатых годов н. э. Петро возникает как римское родовое прозванье у Светония в «Веспасиане», I{25}, а также Петра — женское имя в Тацитовых «Анналах», 11:4{26}.

— И он тебе не по сердцу?

— Наши ребятки, когда он ошивается по округе весь из себя отелотворенный да ключами размахивает, задразнивают его: гоняются за ним и вслед петухами кричат: «Ку-ка-ре-ку».

— Ясно. А прочие? Иуда с вами?

— В этом еще одна незадача для Полиарха. Петр однажды остановил меня и попытался накукарекать мне побасенку, как Иуда пришел к Вратам. Улавливаешь шутку? Накукарекать побасенку?

— Очень смешно. А матерь твоя Моника там же?

— Ну-ка постой! Не пытайся под меня эдак подкопаться. На меня не вали. Она здесь была прежде моего.

— Чтобы сбавить температуру кипящего котла похоти и разврата, ты взял себе в жены или же в наложницы приличную бедную юную африканку, а малыша, коего ты с ней зачал, назвал Адеодатом. Но никто по-прежнему не знает имени твоей жены.

— Тайна эта при мне до сих пор.

— Зачем было давать такое имя сыну, коли сам ты был распутным язычником, даже не крещеным?

— Это все вешай на мамулю — на Монику.

— Далее ты отставил жену куда подальше, и она убрела в глушь, может, обратно в рабство, но поклялась хранить тебе верность навеки. Срам сей не настигает ли тебя ныне?

— Что там меня настигает, не твоего ума дело, я делал, что мамуля велела, а все — ты в том числе — обязаны делать, что мамуля велит.

— И тут же следом, как излагаешь в книге шестой своих «Исповедей», взял ты другую жену, одновременно предаваясь и двоеженству, и неверности супружеской. И ее ты выгнал — после этих твоих фокусов с Tolle Lege[14], в саду, где ты съел пригоршню сворованных груш. Саму Еву обвиняли исключительно в одном-единственном яблоке, не более. И во всем этом позорном поведении мы вновь видим влияние Моники?

— Разумеется. И еще Бога.

— Моника знает, что ты со мной столь непревзойденно откровенен?

— Знает? Она, вероятно, сама здесь, неотелотворенная.

— Ты предал и уничтожил двух приличных женщин, приплел Бога, дав имя-издевку своему ублюдку и во всем этом безобразии винишь свою мать. Не будет ли уместным звать тебя черствым прощелыгой?

— Не будет. Зови меня святым прощелыгой.

— Кто еще у тебя в царстве? Иуда?

— Павел у нас, частенько отелотворенный и всегда под приглядом врача своего Луки, тот ему примочки ставит на больную шею. Когда Павел слишком уж тешит себя, тот еще пустомеля с этими его эпистолами на скверном греческом, хронический двурушник, я время от времени ору ему: «Тебе тут не дорога в Дамаск!» Ставит его на место. Да и вообще случай с Tolle Lege — никакой не фокус. То чудо было. Первая же книга, которую я взял в руки, была Павлова, и строки, зацепившие мой взгляд, такие: «Не предаваясь ни пированиям и пьянству, ни сладострастию и распутству, ни ссорам и зависти; но облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа, и попечения о плоти не превращайте в похоти»{27}. Но, знаешь, думаю, величайшая чушь собачья из всех — святой Вианней.

— Не слыхал о таком.

— Еще б. Жан-Батист. Ты его знаешь по прозвищу «Кюре из Арса»{28}.

— Ах да. Французский божий человек.

— Страх божий, ты хотел сказать. Берет себе в голову, еще смолоду, что станет священником, бестолковый, как запятки экипажа, ни бельмеса ни в латыни, ни в арифметике, лытает от дела, пока Наполеон выискивает ребяток, чтоб послать их на бойню в Расею, под самый занавес проводит по шестнадцать-восемнадцать часов в исповедальне — выслушивает, а не выговаривается, — и давай чудеса творить, заколачивая себе на жизнь невесть как и наловчившись предсказывать будущность. Слов нет. Дьявольский пройдоха, а не человек.

— Дом твой изобилует чудиками.

— Он и у нас чудеса свои кажет. Оживляет липовые трупы и в два счета воскрешает из мертвых чучела мумий.

— Повторяю вопрос, который уже задавал: домочадец ли ваш — Иуда?

— Вряд ли Полиарху понравится, начни я распространяться об Иуде.

— Он меня интересует особенно. Евангелие превозносит любовь и справедливость. Петр отказался от своего Учителя из гордыни, тщеславия и, вероятно, страха. Иуда совершил нечто подобное, но из постижимых соображений. Петр, однако ж, цел и невредим. А Иуда?

— Иуда, поскольку мертв, — вечен.

— Но где же он?

— Мертвые лишены гдешности. У них есть состояние.

— Заслужил ли Иуда рай?

— Pulchritudo tam antique et tarn nova sero amavit{29}.

— Ты вертляв и уклончив. Ответь «да» или «нет» на вопрос: страдал ли ты геморроем?

— Да. В частности поэтому я отелотворяюсъ неохотно.

— Имелся ли у Иуды какой-либо телесный недуг?

— Ты не читал моих трудов. Град Божий не я строил. Я в лучшем случае скромно служу в окружном совете, уж никак не Городским секретарем. Мертв ли Иуда в Боге — вопрос, о котором необходимо сообщать Полиарху.

— Де Куинси{30} считал, что Иуда совершил предательства, дабы подвигнуть Учителя к проявлению его божественности на деле. Что скажешь?

— Де Куинси и наркотики потреблял.

— Почти всему, чему ты учил и что писал, недостает картезианской точности.

— Декарт был исполнителем или же слепым повторителем того, что он принимал — частенько ошибочно — за истинное знание. Сам он не установил ничего нового, включая и систему поиска знания, коя была бы свежа. Ты обожаешь цитировать это его Cogito Ergo Sum. Почитай мои труды. Он это украл. Посмотри мой диалог с Эводием{31} в De Libero Arbitrio, он же «О свободе воли». Декарт провел слишком много времени в постели, одержимый навязчивой галлюцинацией, будто он мыслит. Ты нездрав подобным же недугом.

— Я читал всю философию Отцов, и до, и после Никеи — Златоуста, Амвросия, Афанасия{32}.

— Если и читал Афанасия, ты его не понял. Плод твоих изучений можно было б назвать телом святоотеческой паддистики{33}.

— Спасибо.

— Пожалуйста.

— Ключевые понятия — существование, время, божественность, смерть, рай и сатанинская пропасть — сплошь абстракции. Твои суждения о них бессмысленны, и бессмысленность эта в самой себе непоследовательна.

— Рассужденью полагается быть в словах, и тому, что непонятно либо непостижимо человеческому разуму, посильно дать имя. Наш долг — стремиться к Богу в мысли и слове. Однако высший долг — верить, иметь и питать веру.

— Некоторые твои заявления я считаю еретическими и зловредными. О грехе ты сказал, будто он необходим, чтобы Вселенная совершенствовалась, а добро сияло ярче — оттененное. Ты сказал, будто причина злодеяний наших не Бог, а свободная воля. Всеведением своим и предвидением Господь знает, что род людской будет грешить. Как же тогда может существовать свободная воля?

— У Бога нет предвидения. Он есть вúдение — и Он им располагает.

— Деяния человека суть предмет предопределения, и человек не наделен, следовательно, свободной волей. Бог сотворил Иуду. Позаботился, чтобы Иуда вырос, получил образование и преуспел в торговле. Господь же и уготовил Иуде предать Сына Божия. Отчего ж тогда вина на Иуде?

— Господь, ведая о последствиях свободной воли, тем не менее ни ослабил ее, ни искоренил.

— Тот светотеневой господин, которого ты когда-то так обожал, Мани{34}, считал, что Каин и Авель не Адама и Евы сыновьями были, а Евы и Сатаны. Кеми бы ни были они, грех в саду Эдема свершился в немыслимо далекую эпоху, тьмы веков назад — согласно дольней системе исчисления времени. Согласно той же системе, учению о Воплощении и Искуплении на сегодня нет и двух тысяч лет. Что же, миллионы и миллионы людей, без счета, рожденных между Творением и Искуплением, списать падшими, умершими в первородном грехе, хотя сами они лично — без вины, считать их поверженными в ад?

— Знал бы ты Бога — знал бы и время. Бог есть время. Бог — субстанция вечности. Бог не отличен от того, что мы воспринимаем как годы. У Бога нет ни прошлого, ни будущего, ни настоящего — в понятиях мимолетного времени человеческого. Зазор, о котором ты говоришь, между Творением и Искуплением непостижимо не существует.

— Подобного рода доводы я именую «очковтирательством», но, если допустить, что душа человека бессмертна, геометрическая форма души должна быть окружностью и, как и Бог, не может иметь начала. Согласен?

— В набожности сие можно утверждать.

— В таком случае души наши существовали до того, как воссоединились с телами?

— Можно и так сказать.

— И где же они были?

— Никто, кроме Полиарха, на это не ответит.

— Следует ли нам считать, что где-то в мироздании имеется безбрежная емкость пока еще не отелотворенных душ?

— Время к божественному творению не имеет касательства. Бог способен создать нечто, наделенное свойством вечного существования.

— Есть ли смысл расспрашивать тебя о твоем мимолетном увлечении работами Плотина и Порфирия?{35}

— Нет. Но куда как предпочтительнее манихейского дуализма света и мрака, добра и зла был Плотинов дуализм ума и материи. В учении об эманации Плотин лишь слегка оступился. Хороший он был человек, Плотин.

— Примерно в 372-м, когда тебе было восемнадцать, ты принял манихейство и потом целых десять лет этого диковинного верования не оставлял. Что ты теперь думаешь о том ералаше из вавилонской космологии, буддизма и призрачных теорий света и мрака, Избранных и Слушателей, заповедей воздерживаться от убоины, ручного труда и совокуплений с женщинами? А также о личных заявлениях Мани, что сам он — Дух Святой?

— Чего меня расспрашивать, когда можно прочесть трактат, развенчивающий эту ересь, который я написал в 394-м? Что касается самого Мани, мое отношение можно уподобить таковому у царя персидского в 376-м. Он спустил с Мани шкуру, живьем, после чего распял.

— Нам скоро пора уходить.

— Да. Воздух ваш почти исчерпан.

— Есть еще один вопрос — о материях, кои всегда меня смущали и на что ни твои писания, ни других никакого света не проливают. Ты — негр?

— Я римлянин.

— Подозреваю, твое римское имя либо показуха, либо притворство. Ты ж из берберов, рожденных в Нумидии. Та публика — не белая. Ты куда больше связан с Карфагеном, нежели с Римом, да и в латыни твоей даже пунические искажения.

— Civis Romanus sum{36}.

— Публика у тебя на родине ныне зовется арабами. Арабы — не белые.

— Берберы — светловолосые белые люди с красивыми голубыми глазами.

— Все истинные африканцы, невзирая ни на какую расовую мешанину того континента, — до некоторой степени негры. Все они потомки Ноева сына Хама.

— Не забывай об африканском солнце. Я был человеком, легко подверженным загару.

— Каково оно — быть на небесах целую вечность?

— Целую вечность? Ты, стало быть, думаешь, что вечности бывают дробные или врéменные?

— Если попрошу, явишься ли ты сюда завтра?

— У меня нет завтра. Аз есмь. У меня есть лишь сейчасность.

— Тогда мы подождем. Спасибо и прощай.

— Прощай. Осторожнее на скалах. Иди с Богом.

Ползком, с Хэкеттом во главе, они вскоре сошли к воде и выбрались обратно в сей мир.

Загрузка...