Лёгкое осуществление своей женской власти — вот чем было для неё совокупление с мужчиной. Не существовало для неё понятия греха, прелюбодеяния. Она была рождена для этого — для длинных бессонных ночей со стонами и вздохами, для нескромных движений обольстительного тела, для завистливых взглядов женщин и горячих взглядов мужчин.
В конце концов, она на многое имела право. Ну кем он был, этот грязный полупомешанный пустынник, объявивший её развратной на всю страну? А она была внучкой Ирода Великого[128], царя, чьи владения простирались на всю Палестину, а также часть Ливана, Сирии. В Кесарии она была у себя дома, даже если бы не была при этом женой Ирода Антипы, тетрарха Галилеи. Помимо всего прочего, и это главное — она была красивой женщиной.
Во время нескольких встреч, проведённых в Галилее с тетрархом, Понтию приходилось встречаться с Иродиадой. Гордая, непреклонная, чарующая, загадочная, способная свести с ума — чего только не слышал он о ней. Его собственное впечатление было иным. Бесстыдная, дерзкая, жестокая, циничная, — вот какой она была. Но, безусловно, очень желанная женщина.
Он почувствовал знакомое волнение с первых минут общения. Встреча с незнакомой красивой женщиной всегда порождала у него жажду близости, обещала неведомые оттенки страсти, целый мир ярких и соблазнительно новых ощущений. С первых минут ни к чему не обязывающего, общего для всех разговора он знал, что будет иметь её рано или поздно. Она сказала ему это взглядом. Больше того, она сама повела себя как мужчина. Её нескромный взгляд — не украдкой, не тайком, — заскользил по его телу, она буквально раздела его глазами, оценила формы под тогой, осталась довольна полученным результатом, и именно это выразило её лицо. Понтий отнюдь не был скромником, и всё же он был смущен. Впервые женщина оценивала его столь откровенно с этой точки зрения, казалось, ей удалось даже померить размеры его мужского достоинства под одеждой. До сих пор он не был уверен, не она ли сказала ему глазами — я буду иметь тебя, мужчина, рано или поздно, я так хочу.
Поначалу он сомневался, может ли это себе позволить. В конце концов, миссия его в этой стране (как явная, лежащая на поверхности, так и тайная, скрытая ото всех), состояла не в том, чтобы овладеть женщиной тетрарха, каким бы заманчивым это ни представлялось. Понтий не боялся обидеть Ирода Антипу. После смерти Ирода Великого что Иудея, что Галилея были третьеразрядными римскими провинциями, и вряд ли Антипа, напрямую зависящий от римского благоволения, поднял бы голос по поводу недостойного поведения Пилата. Это он-то, отвергший жену, дочь набатейского царя, ради жены своего брата, Ирода Филиппа, он, упрекаемый беспрестанно за это Иоанном и народом?! Конечно, нет. Антипа, сходивший с ума по жене, бывший под её каблуком, и прекрасно изучивший её повадки, не представлял опасности для Пилата. Тут было другое. Некоторое сочувствие к Ироду Антипе, попавшему в руки к этой хищнице, разновидность мужской солидарности. Он не пытался разбираться в этом, но была здесь и доля задетой мужской гордости прокуратора, не привыкшего к тому, чтобы женщина выбирала его, как выбирают рабов на рынке, не спрашивая его мнения и не беря в расчёт его собственные желания. Он ощущал себя так, словно эта женщина, прощупав его мышцы, заглянув ему в рот и пересчитав крепкие зубы, объявила вслух: «Он мне подходит, я его беру, за деньгами пришлите вечером. Я предупрежу управляющего».
Но она переиграла его. Никогда ни до, ни после этого ему не случалось получать такого откровенно-бесстыдного послания, содержащего прямое приглашение к совокуплению, каким почтила его эта женщина. Это был прямой вызов, и он не мог на него не ответить.
«Иродиада — Гаю Понтию Пилату, привет!
Завтра я пришлю за тобой, ближе к вечеру. В тоге ты был хорош, у тебя сильные руки, крепкие плечи, и хотя ты грубоват, воин, и в тебе нет нежности истинно влюбленного, но я хочу и завтра я попробую тебя. Тебе потребуется вся твоя мужская сила, потому не входи к жене сегодня, не ешь по-свински и не заливайся вином, когда возляжете у тетрарха, в этом будь скромен, вопреки Риму. Со мной ты отпустишь себя, мной насытишься и напьешься, если я не ошиблась в тебе. Жди мою Эстер завтра, она проведет тебя в Храм потайной дверью, в сумерки, ты ведь не захочешь быть узнанным, не так ли, прокуратор? А я хочу узнать тебя как можно ближе, вот уже несколько дней, я в нетерпении, я не желаю ждать. Так до завтра, мой воин?»
Это «завтра» осталось в его мужской памяти навсегда. Всеми сладостными испытаниями этого вечера он был обязан культу Ашторет и тем знаниям, которые Богиня, совокупляющая твари[129], дарит своим служительницам. Перед ним демонстрировали своё искусство лучшие мастерицы любви. В памяти его осталось ошеломляющее по силе, сумасшедшее чувство страсти, влечения к женщине, которое довелось испытать в их руках.
Иродиада встречала его сама в храме Ашторет, в поздний вечерний час. Он был польщён, когда открылись боковые двери по тайному стуку Эстер, и женщина, о которой он так много думал в последнее время, уже стояла там, ожидая. Как же она отличалась от иудейских женщин, ставших уже привычными для Пилата! Никаких тёмных платьев, скрывающих формы тела за множеством складок лишней материи, с обычным для этих маловразумительных одеяний широким поясом и длинными рукавами, никакой накидки на голове, скрывающей волосы, ничего мрачного. Она походила на мотылька в легком белом платье, с полуоткрытой грудью, с короткими приспущенными рукавами. Волосы цвета воронова крыла распущены свободно по голым плечам. Глаза её казались слишком огромными, они были тёмными, почти чёрными, беззрачковыми, бездонный взгляд, подчеркнутый ресницами необычайной длины, завораживал. Впечатление усиливал глубокий грудной голос, исходивший, казалось, из глубин её существа, очень музыкальный и приятный на слух.
— Приветствую тебя, римский прокуратор! Я рада, что не ошиблась в тебе. Хотя сомневалась, не пересилит ли долг твоё желание… Буду рада предложить тебе всё, что есть лучшего в моей стране.
Пилат был смущён гораздо более, чем хотел бы признаться в этом даже себе самому, не потому ли вырвалась у него грубость:
— Не себя ли имеет в виду царица? Тогда это действительно лучшее!
Иродиада лишь улыбнулась в ответ и жестом предложила пройти за ней. Он шёл молча, любуясь её походкой, прямой, с развернутыми плечами, придававшей величавость её небольшой фигурке. Ей были присущи спокойная уверенность и отточенность движений. Чистые линии её тела со всеми их возвышениями радовали мужской взор. Стройная шея гордо держала голову с копной вьющихся волос. Терпкий аромат, исходивший от неё, кружил Пилату голову.
Тем не менее, верный давней привычке, он обратил внимание на серьёзность охраны Храма. Пока они проходили наружный двор, никто не остановил их. Впрочем, они были видны, как на ладони — мягкое сияние лампад из прозрачных камней, оправленных в золото, развешанных на длинных серебряных цепях на двадцати четырех колоннах великолепной колоннады освещали всё вокруг. Но внутри Храма, когда она вела его в свои покои, их остановили несколько раз, внимательно вглядываясь в лица, ждали от неё слов, составлявших пропуск сегодняшней ночи, и лишь тогда расступались сильные и вооруженные до зубов стражники.
Полукруг колоннады, смыкавшейся у входа в Храм, был украшен статуей женщины, у которой Иродиада остановилась, склонилась в поклоне. Пилат с интересом рассматривал статую. Матерь Богов, Властительница ночей поражала своими формами. Право, Пилат и сам не был поклонником излишней худобы, предпочитая женщин, а не мальчиков в постели, но эта! Необъятные бёдра поддерживали тело с куда более узкими, но большими для женщины плечами, с массивными, тяжёлыми руками, а грудь правильной сферической формы просто подавляла объемом. По-видимому, он слегка присвистнул в удивлении, или хмыкнул, поскольку Иродиада обратилась к нему:
— Не надо смеяться, воин! В древней статуе — образ прошлых веков, тех времен, когда женщины не боялись своего тела, когда ненасытным было мужское желание, крепки и сильны мужи! Нынче это не всегда встречается, а жаль…
Он не нашелся, что ответить. Ни зала для молящихся, ни жертвенника, а значит — главных достопримечательностей Храма — он не увидел. Она провела его в свои покои, она торопилась, и это радовало его.
Сикера[130], выпитая им по её предложению, не только возбудила его мужество, как у преступника перед казнью. Она возбудила в нём безумие и страсть.
Что он помнил из всего произошедшего потом? Довольно чётко — танец покрывал. Три танцовщицы-алмеи[131] с молодыми, красивыми телами разыгрывали у него на глазах пантомиму любви. Нет, поначалу всё было вполне пристойно. Узорными лепестками раскрывались кисти, лебединые шеи склонялись в такт музыке флейты, приоткрывались в улыбке губы. Когда он почувствовал, что всё не так, как на приемах в претории, в гостях у знатных галилеян? Ведь и там сбрасывались с плеч покрывала, и там обнажался живот алмеи и руки. Но что-то особенное, влекущее было в музыке, она ускорялась, потом прибавилась барабанная дробь, негромкая, но частая. Первые покрывала упали с их голов, обнажив великолепные по густоте и блеску волосы, потом по два — с плеч. Приблизившись к ложу Пилата, смотревшего на них с благосклонной снисходительностью, они стали разматывать свои пояса. Покрывала упали к его ногам, лёгкая газовая ткань одного из них полоснула по колену, заставив его вздрогнуть. Дробь учащалась, визжала флейта. Вокруг грудей девушек тоже струился газ, и когда, глубоко изогнувшись назад, спинами друг к другу, образуя телами подобие треугольника, они сорвали его, он почувствовал очевидное возбуждение. С нескрываемым удовольствием рассматривал их крепкие, округлые груди. Оставшись в покрывалах вокруг таза и ног, они не торопились. Они дали ему рассмотреть свои тела, насладиться движениями упругих животов. Под звуки флейты и барабана, странно раздражавшие его, стали изображать любовное стремление друг к другу. Руки девушек тянулись к бёдрам и грудям подруг, лаская их мимолетно, как бы невзначай, в танце. Потом одна из них встала в центре, две других прижались к ней — одна спереди, вторая сзади. Устремлясь друг к другу, они имитировали акт любви, первая при этом ласкала грудь подруги, другая — её бёдра. Естественно, что с ног девушки упали ещё покрывала, две другие быстрыми движениями сбросили свои. Оставались покрывала на бёдрах. Одна из девушек плавно подплыла к Пилату. Она подала ему конец покрывала, потом стремительно закружилась по направлению прочь, и он своей рукой обнажил её. Дважды ещё повторился этот головокружительный, чарующий полет, и вот они, прижавшись спинами друг к другу, подняв вверх руки и опустив головы, стоят перед ним, в самом чудесном из женских одеяний — в наготе, в обрамлении длинных ниспадающих волос!
Музыка стала глуше, но барабанная дробь не прекращалась. Великолепный треугольник обнаженных тел распался. Они приблизились к ложу Пилата, все трое лицом к нему. Легли на спину, раздвинув ноги, а потом резко приподняли свои тела, опираясь на руки, запрокинутые за голову. Это было невыносимо — под пристальным изучающим взглядом одной женщины смотреть на трёх других, которые, словно предлагая себя, расставив ноги, плавно покачивались вверх-вниз, недвусмысленно имитируя поступательные движения вечной любовной игры. Он жадно устремлялся взглядом в треугольник между ног, в этот притягательный фокус женского тела, впервые так откровенно представший его взору. Бессмысленно было бы скрывать собственную реакцию, одежда предавала его, он взмок от напряжения, покрылся потом, кусал губы и сжимал края ложа руками, едва удерживаясь от броска туда, вперёд, где его ждали эти бесстыдные, распахнутые ноги, эти смотрящие в потолок кончики грудей. Но пытка, как оказалось, ещё была впереди.
Раздался голос Иродиады:
— Гость, подчинись требованиям Великой Матери! Ты не должен прикасаться к телам жриц, это запрещено! Позволь мне подготовить тебя к продолжению таинства?!
Он кивнул головой, не в силах произносить слова, боясь, что сорвётся голос, пересохшее горло отказывалось выдавать звуки, хрипело. Не испытывая никакого стеснения, она не то что бы помогла, она, собственно, почти что сама раздела его. Ласково коснулась рукой груди, живота, подержала в руках член, сорвав мучительный стон с его губ. Оттолкнула его, пресекая попытку обнять себя. Забавно, неприемлемо, глупо, но он подчинился — и ему связали руки, и она решительно и твёрдо уложила его на ложе, закинув за голову его руки. Села, мучительница, в изголовье.
Снова раздались раздражающие, зовущие звуки флейты. Девушки приблизились к нему. Все трое опустились на колени вдоль его распростёртого тела. Он почувствовал прикосновения их маленьких быстрых язычков на шее, груди, животе. Это был ритуал облизывания, один из самых действенных в арсенале жриц. Ощущение было непередаваемым по силе. Больше он не мог сдерживаться. Он хрипел, стонал и рычал. Он ощущал своё извивающееся тело как нечто отдельное от себя, исполненное диким желанием, не ведающее стыда, не скованное разумом или волей. Он не был в эти минуты ни Понтием Пилатом, ни прокуратором Иудеи, ни римским гражданином, словом, никем из тех своих образов, к которым привык. Он опускался всё ниже в своих желаниях, одержимый любовным стремлением неодолимой мощи. А когда он излился, и по ногам хлынул поток горячего семени, и он содрогался и стонал, снова раздался её грудной голос:
— Довольно! Оставьте нас, жертва Богине принесена!
Они остались одни. Он был развязан ею и вытерт с ног до головы, вначале влажной, остро пахнущей губкой, потом насухо, несмотря на его сопротивление. Затем она покинула его на время, распростершись молча рядом, на своем ложе. Невыносимо захотелось спать, и он на какое-то время провалился в сон. Спал Понтий, по-видимому, недолго, но проснулся отдохнувшим и свежим. Мало того, вновь исполненным желаний. Состав, которым она натёрла его, видимо, содержал нечто возбуждающее. Он ощущал неболезненное, но достаточно явственное горение всей поверхности тела. Руки и ноги наливались силой, кровь приливала к тазу, вызывая знакомую, но сегодня, казалось, уже невозможную реакцию.
Он потянулся и привстал, и тут же натолкнулся на её бездонный взгляд. Конечно, она была тут. В черном, до пят, абсолютно прозрачном одеянии, она протягивала к нему руки, она звала его к себе. Она была абсолютно открыта и доступна ему теперь. Нечто вроде обиды почувствовал Понтий. Несколько часов назад он шёл к ней, томясь желанием. Она протащила его, ни о чём не спросив, через ритуалы любви Ашторет. Он был в руках женщин, это они играли им, как игрушкой. Она лишила его момента обладания, и при этом бесстрастно наблюдала за ним в самый интимный момент, на что не имела права, поскольку не отдавалась сама. Это противоречило его привычкам, его пониманию отношений между мужчиной и женщиной. Теперь ему хотелось, чтобы беспомощной и просящей была она.
Иродиада словно шестым чувством угадала его обиду. Легким прыжком преодолев расстояние между ними, она прижалась к нему своим телом, прося и умоляя любви. То, что она говорила и нашёптывала ему, было бесстыдно-прекрасно, и могло бы свести с ума любого мужчину, даже если его бы не опоили и не смазали какой-то восточной дрянью, а его сегодня ещё дразнил целый легион женщин, будь они неладны! И руки её прекрасно знали свое дело, и тело её было телом молодой, цветущей женщины, и она прижималась, притиралась к нему с таким желанием, с такой страстью! Какое-то бешенство овладело Пилатом, в одной связке с желанием. Он набросился на неё, словно на врага, поставил её на колени. Задрал на голову одеяние, и нисколько не заботясь о её желаниях или возможной боли, вошёл в неё. Одной рукой, вцепившись в волосы, он пригибал её голову к ложу, другой грубо мял грудь. Он имел её так, как мечталось с самой первой встречи, когда она подошла к нему и позвала его — вопреки тому, что их разделяло, вопреки врожденной скромности своего пола и важности своего положения. Он наращивал темп, вонзаясь в её плоть всё глубже и глубже, он даже что-то кричал на своей грубой латыни, кажется, что-то вроде: «На тебе, на! Возьми!» Она не сопротивлялась, возможно, ей даже нравилось это, во всяком случае, когда он излился и закричал, услышал и её животные стоны, и почувствовал её содрогания…
Странная это была ночь для него. Они возвращались к ласкам снова и снова, и не могли исчерпать своих сил и желаний. Она взяла его в ту ночь полностью, без остатка, выпила до дна. Он не ощущал себя личностью, имеющей свои задачи в жизни, своё прошлое. Всё это тонуло в её объятиях, уходило даже не в прошлое, а вообще в никуда. Рядом с этой женщиной всё было неважно и ненужно, казалось зыбким, тающим.
И тогда он, Понтий Пилат, пятый прокуратор Иудеи, человек, политик, римлянин, он — испугался! Он просто струсил. Он лежал рядом с ней, смотрел на её лицо, приобретшее какую-то детскую беспомощность и грусть во сне, и пугался всё больше и больше. Невозможно было ему забыться до такой степени, потерять прошлое и Его дружбу, ощущение родины, Великого Рима, каким он гордился всю жизнь, и только потому, что он любил женщину, одну из тысяч. Он не хотел слушать этот тихий, нашёптывающий ему на ухо голос сознания, что она не просто женщина, а Женщина, не одна, а единственная из тысяч. Он не собирался стать её рабом, он не собирался посвятить ей остаток своей жизни, да он не мог себе позволить даже ещё одну такую ночь, делающую его таким слабым. Как Банга, сходить с ума от одного только запаха, исходящего от текущей сучки, а что же, если не это, происходит с ним сейчас, когда он вдыхает загадочный, по-восточному пряный, аромат её тела!
Утром, содрогаясь от ненависти к самому себе, проникнутый сожалением о том, что неминуемо её потеряет, он сделал неверный ход. Он обрёк Иоанна на смерть, сам того не желая. Праведник этот был не только частью его игры, он по-своему уважал этого сурового, справедливого аскета, проповедника чистой жизни. Но так уж сложилось, что Пилат приговорил его к смерти. Потому что испугался своей страсти и, отрезая все пути к возвращению, он сказал ей, когда она пригласила его вновь посетить Храм:
— Да простит мне великая царица, но посещение Храма столь часто не входит в обязанности прокуратора Иудеи, и я не любитель повторений, пусть даже таких приятных… Не хотелось бы мне также стать ещё одним твоим любовником, прославляемым Иоанном на всех перекрёстках. Я успел убедиться, что сей праведник весьма прозорлив и мудр, и, во всяком случае в отношении тебя не столь уж не прав, не так ли?
Вот эта фраза и стала началом конца для бедного пустынника Иоанна. Но даже не это иногда вспоминалось прокуратору потом по ночам. Не Иоанн, так Иисус, кто-то должен был сыграть назначенную роль, и сыграет, что бы ни случилось. Почудилось ли ему? Кажется, вначале она вспыхнула от гнева. Но потом, потом, не разглядел ли он боль в её глазах, и сожаление? И если так, то не о них ли она сожалела? Да нет, не может быть, такая распутная, такая жёсткая, такая.