Не менее двадцати членов Синедриона должно было бы присутствовать на первичном судилище, устроенном над Иисусом, чтобы предварительный вердикт получил силу. Тогда можно созывать полное собрание, где приговор будет утверждён. Редко случалось, чтобы собрание всех членов Синедриона отменило первичное решение. Но у Санхедрина свои секреты. Он состоит из людей. А люди в нём поделены по роду своей деятельности. Есть священники, есть в нём саддукеи и фарисеи, есть люди торговые. И, от того, кто призван на совет, кто составляет на данный момент необходимую двадцатку, в огромной степени зависит принимаемое решение. Не удивительно, что в это раннее утро собирали, прежде всего, священников. Тех, кто по роду своей деятельности находился в зависимости от Ханана и его семьи. Решение ведь уже принято, и кто в первую очередь поддержит его? Те, кто в большей или меньшей степени задеты в своих интересах. А уж священники-то были задеты, и немало.
Но пленение Иисуса было событием немаловажным, и те, кто в это утро был извещён если не официально, то тайно, своими осведомителями, стремился исполнить свои обязанности непременно. Поэтому более сорока человек собрались в палате у изгороди Храма, Беф-Мидраш. Вообще, трудно назвать другой случай, когда бы человеческое правосудие так спешило вынести приговор. Потом говорили: наступала пасха, и сделать необходимое следовало до неё. Как будто это была последняя на земле пасха, и после неё приходилось ждать конца всему. Как будто самого страшного злодея всех времён и народов судили, а не того, Кто сказал: «Милости хочу, а не жертвы».
Возглавлял судилище крайне напряжённый Каиафа. Он не стал размениваться на обвинения в тайной неблагонадёжности. Он начал с того, что должно было прежде всего интересовать первосвященника. Он объявил своего подсудимого виновным в преступлении открытой ереси. Да и как мог он начать богословский спор, когда, несмотря на его старания, здесь присутствовали и саддукеи, и фарисеи. Обвини Иисуса в сопротивлении властям — и, быть может, несмотря на вражду, существующую между Ним и фарисеями, это может склонить тех в Его пользу. Нарушения субботнего покоя, неисполнение предписаний предания? Это довольно зыбкая почва, Его поддержат саддукеи. Вероятнее всего, ничего этого бы не случилось. У собравшихся здесь было откровенное желание осудить Иисуса на казнь. Но Каиафа не хотел рисковать. Поэтому искал лжесвидетельства против Иисуса, чтобы предать Его смерти.
Они обвинили Его в принесении чёрной магии из Египта. Они говорили, что Он развращал народ. Нашлись те, кто своими глазами видел Его чудеса. Два свидетеля.
— Руки Свои прикладывал Он к телу больного проказой, которого отвергают, — рассказывал один. — Силой князя бесовского, Веельзевула, бормоча заклинания на чужом языке, лаская тело проклятого, излечивал. Я видел, как плакали люди, как целовали Ему руки и одежды. Как поклонялись Ему, словно Он — их Господь. Как отвращали лицо своё от истинной веры, от Того, кто свят.
— От демонов Его сила, и они его питают, — утверждал и другой. Разве можно лечить, не видя не только места, которое болит, но и самого больного? Женщина кровоточила много лет, и никакие средства не помогали. Стоило ей прикоснуться к Нему, как она излечилась от своих страданий, и её естественные отправления стали без боли и крови. А ведь она лишь прикоснулась к краю его одежды! Я видел сам, как истекла Его сила, когда она коснулась его тайно. Чёрный сгусток истёк из Его тела, и Он потерял часть своей силы, и обернулся посмотреть, кто коснулся Его. Я сам видел этот сгусток.
Свидетельство было довольно шатко и противоречиво. Он мог ответить, что не станет Веельзевул, князь бесовской, излечивать страдания, и просить при этом помощи Отца своего Небесного. А Он, Иисус, всегда призывал Господа, творя свои чудеса. Громко и вслух призывал, и кто имеет уши, тот слышал. А тем, кто свидетельствует ложно, что ни говори, всё будет черно и плохо. И Он молчал.
Выступили ещё двое. Они слышали что-то о том, что он говорил о разрушении Храма. По одному показанию, он сказал «могу разрушить Храм», по другому «разрушу Храм сей». Ни то, ни другое свидетельство не было точным. Он помнил, что говорил: «разрушьте Храм сей». Ибо каждый день и каждый час своей жизни именно этим они и занимались. Своим притворством и лживостью, своим равнодушием, своим показным великолепием — разрушали. Не стены Храма, да это и не столь важно. Завет свой с Господом рушили, избранность свою, как народа, через которого должен придти в мир единственный Бог, попирали. Веру свою сокрушали, символом которой был Храм. И Он обещал им, и говорил святую правду — в три дня, если ему позволят, он, призвав весь народ Израиля, возвратит его Господу. Если бы они слушали его, и если бы дали ему свободу исцелять, и славить тем самым Бога. Открыли бы сердца и души, и слушали, и покорялись. Прежде Храм был красив, а тогда бы они вместе построили новый, не чета старому. Души бы блестели чистым золотом, а не крыша Храма, и не важнее ли это Отцу Небесному? Но Ему не давали свободы строить. Даже глухой от рождения может услышать. Но как отверзать уши тем, кто в гневе и злобе закрывает их руками, и хуже того — затыкает рот говорящему?
Он молчал, хотя и не думал о той старой истине, что виновный часто горячо оправдывается там, где невинный остается нем. Зависть и злоба не нуждаются в ответе. Особенно тогда, когда уже всё предрешено. Его ли вина, что перед этим безмолвием они ощущали себя — виновными, а Его — судьей?
Напрасно в ярости кричал ему Каиафа:
— Что же ничего не отвечаешь?! Что они против Тебя свидетельствуют?
Они пользовались низкими средствами и добивались лжи. Ему это было чуждо, и он продолжал молчать.
И тогда Каиафа, глупец и тупица, по мнению Ханана, сделал блестящий ход. Он не стал вопрошать узника, богохульствовал ли он открыто, учил ли тайно ереси. Эти обвинения просто отскакивали от него, от его величавого безмолвия, ибо были лживы. Каиафа задал вопрос, на который Иисус не мог не ответить. То было сокровенное, важное для него. И — то, что составляло смысл его жизни.
— Ты ли М’шиах, Сын Божий?
И в голосе первосвященника был отзвук затаённого страха.
Он не мог оставить их в неведении относительно себя. То, что Он — величайший пророк в Израиле со времён древних пророков. То, что Он говорит от имени Отца Небесного. Ничего хорошего ответ не мог бы Ему дать, только обвинение и казнь. Но, как пророк, как избранник Господа, как истинный Сын Божий, Он не мог, не имел права промолчать об этом. Судьба говорящих от имени Бога в этой стране хорошо Ему известна. Но ведь Иисус не Иона[365], чтобы бежать от лица Яхве. От того, что повелел тебе Бог, не убежишь. Если один пример уже существует, к чему повторения? Ему не уйти от своей судьбы, когда сам Господь её уготовил. На этот вопрос Он ответил так, как если бы вопрошающим был сам Господь:
— Ты сказал.
И, зная, что они могут Ему готовить, добавил:
— Даже сказываю вам: отныне узрите Сына Человеческого, сидящего одесную Силы и грядущего на облаках небесных.[366]
Это значило — Я готов к смерти. Вы, убивающие Меня, окажете благо — ибо готовите ко встрече с Отцом Небесным. Мученичество во имя Бога скоро приблизит Меня к этому Богу как никого из вас.
Саддукей по имени Каиафа отрицал всё, что касалось воскресения, суда, будущей жизни. Первосвященник по имени Каиафа отрицал всё, что делалось от имени Бога не по его, Каиафы, разрешению. Человек по имени Каиафа люто ненавидел всё, что касалось Иисуса и его дел. И вот, все эти люди в одном лице — возмущённом лице Каиафы, — встали.
— На что нам ещё свидетелей, — сказали все трое разом, — вот, теперь вы слышали богохульство Его, как вам кажется?!
И все осудили Иисуса. Он был обвинён в меситизме — в присвоении себе права говорить и действовать от лица Иахве.
А Каиафа разодрал свои одежды, свой чудесных цветов м’иль… И тем самым закон человеческий поставил много выше закона Божеского. Ибо закон человеческий гласит: священник, присутствующий при богохульстве, может разодрать свои одежды в знак отвращения к этому греху. И остаться при этом невиновным. Но закон Божеский не дозволяет поступать так первому из всех потомков Аарона. Надлежит, чтобы одежда первосвященника была из цельного куска ткани и блестела чистотой. Богу предназначается только совершенное, касается ли это одежды или отношения к людям, слова или духа. Он свят. И Его слова и совершенство должны отражаться в земном служении. Гнев и несовершенство Каиафы могли иметь место, он, хотя и первосвященник, однако, человек. Но следовало сокрушить своё сердце и сдержаться, и нельзя было раздирать одежду, исказив представление о Небесном. Выказав пренебрежение Господу, Каиафа осудил сам себя. Но не заметил этого.
Иисус это заметил, и горечь была во взоре Его, направленном на того, кто, осудив Его за право говорить от лица Господа, от начала не имел права на это сам, а теперь ещё оскорбил это право прилюдно…
То короткое время, что дали до третьего допроса, при полном собрании Синедриона, Ему не пришлось провести в одиночестве. Он не был ещё осуждён, но уже теперь с Ним обращались как с осуждённым. Неизмеримое превосходство над своими мучителями — плохой способ от них отдалиться. Дом первосвященника окружал открытый двор, где собирались воины и иерусалимская чернь. Он шёл через двор к комнате стражников, и насмешки сыпались Ему вслед. Люди плевали Иисусу в лицо, и злорадно называли «сыном Божьим». В караульной Его наградили пощёчинами. Завязав глаза, наносили удары по лицу, задавая один и тот же вопрос, в котором были и насмешка, и дьявольская, недоступная Его разумению злоба:
— Прореки нам, Мессия, кто ударил тебя?
И каждый удар сопровождался общим хохотом и бурно выражаемой вслух радостью, дикими воплями.
Посреди этой толпы демонов, с завязанными глазами, со скрученными руками, стояло само милосердие, само благородство. Беззащитный, одинокий и поруганный стоял тот, Кто мог бы стать истинным спасением Божьим. Те, кого мечтал Он спасти, вымещали на Нём свой страх, свою подлость. Его ученики разбежались, один из них успел прилюдно отречься от Него. Ему самому грозила позорная казнь. Он молил Господа об одном — пусть всё это кончится поскорее!
И когда за Ним пришли, чтобы отвести в Лакшат а-Газит, мощёную палату в юго-восточной части Храма, на последний суд, он испытал облегчение. Что угодно, только не издевательства наглой черни. Нет нужды, что отовсюду на Него глядят ненавидящие его. Священники, алчность и себялюбие которых Он обличал. Старейшины, о лицемерии которых Он говорил. Книжники, над невежеством которых Он смеялся. Преданные мирским интересам саддукеи. Фарисеи, чью нелепую мудрость Он позорил. Пусть себе смотрят. Можно не утруждать Себя разговором с ними. Всё равно сделают то, ради чего собрались — осудят. Лишь бы скорее.
Поначалу Он отвёл глаза от того, кто смотрел на Него без ненависти. Лицо Иосифа было искажено болью, и в этом лице было сострадание. Иисус не нуждался в сострадании сейчас, Он хотел осуждения. Свою дорогу Иисус выбирал сам. И всё это время и Он, и Иосиф, — оба! — знали, чем всё может кончиться. На сей раз Иосиф не сможет помочь. Лишь бы не подвести его самого. Иосиф — надежда для Мариам и ребёнка. Он не может рисковать Иосифом. И Иисус покачал головой на немой вопрос в глазах Иосифа, в следующий раз встретившись с ищущим взглядом, в знак отрицания. Не надо вины, её нет, твоей вины, дядя! Даже если ты принял участие… Да, я вижу это теперь — ты знал, что за Мной придут. Ну что же! Мне ли не знать, как могут давить на нас жизненные обстоятельства. Ты лишь хотел сделать Мой дар благим для окружающих и безопасным для Меня. Не вышло, не получилось. Будь ласков к тем, кого Я оставляю, как был ласков и заботлив ко Мне, и простим друг другу причинённую боль.
Есть две пары глаз, что не сверкают ненавистью. Никодим, с которым они однажды вели тайную беседу, и благородный внук Гиллеля[367], Гамалиил, которого знают все, смотрят внимательно и участливо. Вот и всё. Остальные — враги. И с этим следует смириться. Как Он, простиравший руки даже к отверженным и изгнанным, умудрился нажить такое количество врагов? Неужели так много их у истины и милосердия?
Он почти не слышал их, своих судей, погруженный в собственные мысли. Те же глупые вопросы, те же свидетельства против Него. Всё повторяют для полного собрания Санхедрина, дабы подтвердить обвинения. Жалкое зрелище, смешное. Чтобы прекратить его, надо помочь им. Злостно перетолкуют они Его слова, но тут уж ничего не поделаешь.
На один из их бесчисленных вопросов о Его роли Мессии Он ответил так:
— Если скажу вам, вы не поверите, если же и спрошу вас, не будете отвечать Мне.
И в несколько голосов они закричали:
— Итак, Ты — Сын Божий?
— Вы говорите, что Я, — отвечал он им.
Тут они, подобно Каиафе, страшно взволновались, и стали переговариваться:
— Какое ещё нам нужно свидетельство? Ибо мы сами слышали из уст Его!
И, наконец, осудив Его, решили предстать перед лицом Пилата вместе со своим узником, дабы подтвердить приговор — смерть. Время торопило. Они хотели вкушать свою пасху без Него.
Время торопило не только врагов. Взволнованный донельзя Иосиф, вызванный к прокуратору для доклада о суде, сбиваясь и путаясь, рассказывал. Глаза его блестели слезами.
— Они будут здесь совсем скоро, — говорил он. — Со всего города собирают уличную чернь, раздают монеты. Это чтобы громче кричали. Весь Санхедрин придёт, и не счесть, сколько вызвано священниками ещё народа.
— Зачем они мне здесь? Не позволю нарушить покой дома! — бушевал Пилат. — Прокула вечно с головной болью, и потом, собаки будут волноваться. У меня скоро ещё одна сука должна ощениться, они её напугают, я потеряю щенков. А они стоят побольше, чем вся эта толпа оборванцев, вонючий сброд! Я позаботился о проведении акведука, но вымыть каждого не мог! И твои толстомордые, пропахшие запахом горелого мяса священники сюда не войдут тоже.
— Войти сюда они могут разве что под страхом смерти, — тихо отвечал расстроенный Иосиф. Перед пэсах никто не захочет оскверниться, войдя в дом язычника.
Наступило тягостное, долгое молчание. Прокуратор ощутил некоторое неудобство по поводу собственного поведения перед Иосифом, но возобладал всё же гнев на тех, кто считал его нечистым, и его, и его жену, и всех домочадцев. Настолько, что боятся оскверниться.
— А ты? Что же ты примчался ко мне? Не боишься?
Улыбка Иосифа была обезоруживающе мягкой.
— Я всегда боялся осквернить себя только недостойным поступком. Все мы равны перед Господом, все мы — Его дети. Так учит Йэшуа.
Подумав, добавил:
— Если кровь невинного прольётся накануне пэсах, как смогу я вкушать пасхальное мясо? Пролитая кровь оскверняет куда больше, чем стены дома язычника. Разве не сказал Моше, что одно из самых важных слов Божьих — «не убий»? О доме язычника ничего не говорил пророк. Лишь устное предание, сочинённое книжниками и фарисеями, содержит такое указание. А люди несовершенны, и законы их — тоже.
— Надоели мне эти бесконечные разговоры о заповедях и пророках, — буркнул Пилат, как всегда отступая перед душевным благородством и врождённым тактом этого человека. — Скажи лучше, если я не впущу их к себе в дом, а они не захотят сюда войти, то как же мы сумеем договориться?
И он улыбнулся в ответ Иосифу, окончательно оттаяв.
— Значит, — отвечая на невысказанную мысль Иосифа, сказал прокуратор, — мне придётся быть умнее, нежели твои иудеи. Я выйду им навстречу. Мне кажется, что я сегодня необыкновенно добр, Иосиф. Добр, благороден, и умён. Да, я таков. Это твоя заслуга, друг мой. И нашего общего любимца Ормуса, не к добру я его помянул…