Трудно быть цельным человеком, когда сама судьба привнесла в твою жизнь раздвоенность. Трудно? Пожалуй, нет, это просто невозможно. Во всяком случае, Ироду, сыну идумейского князя Антипатра, стать цельным, быть одним человеком, а не двумя разными, не удавалось на протяжении всей его жизни. И это стало причиной его личной трагедии, а также принесло немало горя окружающим царя Ирода, да и всему Израилю.
Когда он был молод, и Иудея ещё не принадлежала ему (впрочем, ему тогда почти ничего и не принадлежало), будущий царь был ещё вполне счастлив. Неудивительно — столько всего ему нужно было сделать, он был так непомерно занят, так стремился ко всё большей и большей власти. Годы шли. Ему удавалось задуманное, власть приходила и росла, жизнь радовала, женщины любили… Он мог назвать среди своих друзей — Марка Антония, среди покровителей — Октавиана Августа, а женой его была та, при взгляде на которую у него темнело в глазах и захватывало дух от счастья, его единственная любовь, его женщина, его Мариамна![54] Что ему Галилея или Иудея, когда он стал правителем всей Сирии…
Но та двойственность, что тяготела над ним, не дремала. Он был идумеянином, и всего лишь два поколения назад его предки насильно были обращены в иудаизм. Женщина, которую он боготворил, была иудейкой, а народ, которым он правил, в большинстве своём тоже исповедовал иудаизм. И тогда, когда, казалось бы, он достиг всего, к чему стремился, навязанная ему вера сломала жизнь, и растоптала счастье, превратив великого царя в кровавого деспота и тирана, в убийцу.
Мариамна… Для него, Ирода, брак этот был делом решённым, просто династический брак — и всё. Она из Хашмонеев[55], так называемых «законных» правителей еврейского народа. Он, Ирод, делал всё, чтобы последние мужские представители этого рода исчезли с лица земли. Поскольку это была борьба, в которой либо он, либо они, совесть по поводу уничтожения Маккавеев не мучила властителя. При всей слабости последних Маккавеев, попади он, Ирод, в их руки, они бы ему не спустили.
Иоанн Гиркан Второй, дед Мариамны, не мог быть первосвященником, ибо по Закону, человек с физическим недостатком не может занимать подобное место. Однако родился-то он с ушами, и первосвященником был, и земным властителем. Родной племянник откусил ему уши, дабы Гиркан не мог более претендовать на первосвященническую, а с нею — и мирскую власть, как это было в обычае у Маккавеев. Попади Ирод в их руки, они бы ему не то ещё отрезали, коли друг с другом были так бережны. Он сражался с ними, и победил в бою, и это — дело мужчин.
Женщина — дело другое, не станет он с ней сражаться, разве что ночами… Она нужна ему для того, чтобы дети его были приняты страной, которой правят. В них будет еврейского много больше, чем в нём самом. Пусть радуются его подданные, которые косятся на царя с его «нечистотой крови». Он выбрал её из сонма женщин, не интересуясь тем, какой она была, как выглядела, чем жила. Вся его нынешняя жизнь была сделана им самим, всё, что у него было, было взято в бою, или на переговорах, и ещё неизвестно, где приходилось труднее. Он готов согласиться, что Маккавеи были «законными» властителями, когда в период борьбы с сирийцами вырвали себе власть. Теперь они годны лишь на то, чтобы дать ему женщину, которая подтвердит его собственную, вырванную у судьбы «законность», только и всего. Будь она даже страшна, как крокодил, ей придётся родить. Правда, говорят, что она красива, и это — лишнее достоинство, на которое он даже не мог надеяться. В жизни его немало женщин, будет ещё одна, которая укрепит его будущий престол и придаст его власти определенное очарование, поскольку предназначенная ему в жены хашмонейка, говорят, к тому же умна и учёна.
Но следовало видеть женщину, на которой хочешь жениться. Гиркан повторял без конца: «человек не должен обручаться с женщиной, пока не увидел ее»[56]. Иоанн Гиркан, тогда ещё как все, имевший собственные уши, прожужжал те же части лица Ироду: «Женись! Мариамна умна, красива, и союз этот почётен!». И его можно понять, Гиркана. Его племянник, Антигон, вторгся в страну, при поддержке парфян[57]. Гиркану было чего бояться, он знал племянника. Именно Антигон лишил голову Иоанна Гиркана её естественного украшения — ушей. Но это случилось позже. Первое же нападение Ироду удалось отразить. В награду за это его старались женить на хашмонейке, и Гиркан сыпал обещаниями, уговаривая его увидеть будущую невесту.
Он-то сам, Ирод, мог бы сделать это и во время брачной церемонии, с него станется. Все они устроены одинаково, и когда он сорвёт с неё одежды, увидит лишь то, что видел всегда. Он возьмёт её, может не раз, если она ему понравится. И пойдут дети, которым будет передана его кровь и власть. К чему эти смотрины, если всё решено? Ещё один повод поморщиться, вспомнить недобрым словом все эти тонкие обычаи, которые он не способен постичь.
И вот он увидел её в первый раз. И даже этот первый раз был не таким, как всегда. И, оказалось, что женщина может увлечь его сердце. Больше, чем упоение в бою. Больше, чем стены дворца, ставшего воплощением собственной мечты. Больше всего того, что было до того дня его жизнью.
Иоанну Гиркану очень хотелось выдать внучку замуж. Пусть и на открытой кровле дома, под взглядами его самого, и его домашних, но он оставил их одних. Дав возможность поговорить. Рассмотреть друг друга. Помериться силой, ибо встреча показала — бой будет нешуточным.
Даже в лучах мягкого вечернего солнца она выглядела твердой и несгибаемой, как скала. А ведь розовые лучи высвечивали фигурку, которая, несмотря на худобу и гибкость, состояла из плавных, женственных линий, радовавших глаз. И всё же с этой именно, первой, встречи, он называл её в душе «осой». Не из-за талии, ошеломляюще узкой, хотя и это сходство промелькнуло в сознании, да исчезло. Её глаза жалили и пронзали насквозь. Сказать, что он рассмотрел в этих глазах недружелюбие — значит не сказать ничего. В них плескалась ненависть, и ещё — отвращение. Словно она смотрит на падаль, оскорбляющую и зрение, и обоняние, и чувства правоверной иудейки. Это отношение к себе Ирод прочувствовал сразу. Она могла бы опустить свои глаза, пусть и хашмонейка, но ведь всего лишь женщина, почти девочка ещё! Её пухловатые чувственные губы с беззащитной мягкостью их, с каким-то подчеркнутым, алым, вызывающим цветом, её рассыпавшиеся по плечам, выбивавшиеся из-под покрывала блестящие каштановые волосы, её округлую, хорошо развитую грудь, при том, что она оставляла впечатление подростка из-за своей худобы, — это, и многое, многое другое, он выхватил сразу, какой-то частью сознания, где не успела поселиться боль, вызванная её очевидным отвращением к нему. Они ещё не сказали ни полслова друг другу, а он успел испытать и эту странную, ужалившую его в сердце боль, и желание, схватив её в объятия, грубо сломать, раздавить эту легкую фигурку ненавидящей его женщины. И в то же время, чуть-чуть позднее, сразу после этого, ощутил всепоглощающую жалость, стремление защитить, уберечь, спасти её от себя самой — такой непокорной, дерзкой. Не счесть ощущений и мыслей, что она вызвала в нём, всего лишь взглянув на него из-под покрывала…
— Ты ненавидишь меня, женщина? — спросил он у неё прямо, без увёрток. — Почему? Разве выходят замуж за тех, кто не мил?
— А кто спросил меня? — было ему ответом. — И почему мне любить тебя, идумеянин, мне, женщине этого рода? Разве мы — не цари в своей стране? Не хранители имени Бога? Это ты пришелец. И меня, меня они продали тебе! Тебе, чьих предков мои купили за горшок чечевичной похлебки! Лучше бы мне умереть, чем дожить до такого…
— Кто-то из них, твоих родных, помешал тебе умереть? — спросил он с насмешкой. Всего лишь с насмешкой. Хотя её дерзкие, вызывающие речи пробудили в нём нешуточный гнев. И будь это не она, чью хрупкую красоту он постигал с каждым мгновением всё глубже, на беду себе, не сносить бы обидчику головы.
— Они были правы. Ты поступишь глупо, умерев. К чему бы тогда красота, данная тебе Богом? Не стоит уносить в могилу девственность, попробуй до того ласки мужчины, Мариамна. Настоящего мужчины, не из твоих родных и близких, и не тех, кто купался в щедротах Хашмонеевых князей, из ваших приближенных. Они ведь выродились, Мариамна, эти Маккавеи. Будь рядом с тобою Иуда Маккавей, лев вашего рода, я бы ещё понял твои порывы. А я — тоже Маккавей, но моего собственного рода, который только начинает свою дорогу, но она будет царской! Не хочешь быть со мною? Я сделаю тебе сыновей, и это даст тебе радость, поверь мне…
Он с большим удовольствием отметил, что сумел её смутить. Она дерзила ему, забыв, что он — мужчина. Ответная дерзость повергла её в краску.
Может, он сумел задеть пробуждающуюся женственность этой полудевочки, так почему бы не закрепить успех? По крайней мере, прекратила болтать возвышенные свои глупости, и устремится теперь к тому, что искони нужнее женщине — к ласкам мужчины, материнским заботам. Но продолжить он не успел.
— Ты поедаешь свинину, — с отвращением вдруг не сказала, а выплюнула она. — Ты оскверняешь себя свининой, потомок Исава!
— Да, это ужасное, ужасное обвинение! — рассмеялся он. Его позабавила её горячность. Почему-то захотелось объяснить ей, что он думал сам по этому поводу.
— Ты знаешь, Мариамна, свинина — мясо нежное, быстро портится. В шатрах её не сохранишь, а когда она испорчена, есть её опасно, заболеешь. Будешь исторгать содержимое нутра долго и мучительно, занеможешь. Наши с тобой предки потому и ввели на него запрет. Вообще, многие запреты обусловлены образом жизни, а Бог здесь ни при чем. Неужели Ему мало хлопот и без этих наших мелочей? Так говорили мне весьма учёные люди, пусть и язычники, но совсем не глупые люди, поверь. Только ведь я достаточно богат, чтобы не хранить мясо подолгу, я ем его свежим, и никакого вреда оно мне причинить не может. Свинина очень вкусна.
Если некоторое время назад он воззвал к её женственности, теперь — к её врождённому любопытству, пробивающемуся сквозь путы иудейского Закона, которыми она была напичкана от пальцев ног до волос на голове. А ему хотелось видеть, какая она вне этого закона. Её ум, о котором все говорили, был почему-то очевиден для него, хотя пока что он не услышал от неё ни одного умного слова. Наверно, живость её, и непосредственность, и неподдельный интерес к жизни были осязаемы им, впитываемы с её лица, вытекали из жестов, повадки. Услышав от него о том, что свинина вкусна, она изобразила на лице ужас и отвращение, но глаза её выдавали. Перед ней был чужой человек, отступник, злодей, поедающий свинину, но именно это было ей интересно.
И он стал рассказывать ей о том, как едят римляне. О том, как страшно выгладит на столе поданная целиком кабанья голова. Какой необыкновенно тонкий вкус у филе из дикого кабана. Какие ощущения были у него, когда подали свиное вымя, фаршированное всякой начинкой…
Он видел, как расширялись её зрачки, от ужаса и любопытства одновременно, как она пыталась справиться с невольной тошнотой. И ощущал, что смертельно хочет эту женщину. Если бы не знать, что немедленно ворвутся на кровлю её родные, их растащат… да и это бы его не остановило, в конце концов, но не мог же он на её глазах убить всех её родных! Со смешной целью тут же овладеть ею, когда те же родные с радостью и удовольствием подложат её ему в постель, чего ради, собственно говоря, и затевалось их знакомство. Надо только пройти эти смешные обряды. Он выпьет с ней вина ещё много раз, обещал он себе, после того, как они выпьют его во время свадьбы….
Он развелся с женой, Дорис, и выгнал её с сыном Антипатром из Иерусалима. Через неделю, пьяный от страсти и радости, он обручился с Мариамной. Она же была подавлена, в слезах. На него смотрела без всякой радости, он снова увидел в ней безуспешно подавляемый в угоду родным ужас перед ним, и её отвращение. Было больно, но отказаться от своего желания обладать ею он не мог. Это было выше его, больше его. Он держал руки сжатыми в кулак, чтобы не броситься трогать её на виду всего Иерусалима. Сжимать её грудь, ломать это хрупкое тело…
Этим обручением они, Маккавеи, держали его на привязи долго, целых пять лет! Как он не сошёл с ума, странно. Может, только потому, что и обстоятельства не складывались в его, Ирода, пользу, и ему приходилось думать больше о спасении собственной головы, о завоевании потерянных земель вновь.
Парфяне вторглись в Сирию и, перейдя границу, сразу же повернули часть своей армии на юг — в Иудею. Антигон, племянник Гиркана, также вторгся в страну, и устремился к Иерусалиму. Ирод пытался преградить ему путь, но Антигон захватил внутренние дворы храма. И тут подошла армия парфян… Гиркан лишился ушей, ну да ладно, это не страшно. А Ирод — Мариамны, что было куда страшней. Но надежда грела его, и он боролся. Он последовал за Марком Антонием в Малую Азию, потом в Италию. Он повёз туда деньги, он убеждал друга своего Антония, и его недруга Октавиана, что именно он, Ирод — единственный надежный союзник в борьбе против парфян. Вместе с Антонием, в благодарность за подаренную ему милость стать царем Иудеи, всходил на Капитолий, и приносил жертву Юпитеру. Ирод делал, что мог, он был мужчиной и не умел плакать и просить об уступках Бога, он умел добиваться того, что было заветной его мечтой — Мариамны, а также царства, которое он обещал в том разговоре сложить к её ногам…
Через пять лет, прежде чем начать осаду Иерусалима, он женился на Мариамне. К тому времени он уже добился почти всего, он даже наголову разбил Антигона. Непокорными оставались Иерусалим, да ещё Мариамна, но прежде, чем взять город, он доставил себе удовольствие и взял жену.
Свадьба его не была долгой. Он не собирался больше ждать. Пусть они его ждут, Маккавеи, и непокорный Иерусалим, и все остальные.
Выслушав благословения, и отпив тот глоток вина, который собирался выпить ещё пять лет назад, он взял её за руку, гордую хашмонейку. И, невзирая на её сопротивление, увёл в ту комнату, где отныне должна была протекать самая важная часть её жизни, куда более важная, чем обсуждение преимуществ собственной семьи. Где бы он ни захотел устроить эту комнату потом, какие бы дворцы ни возводил. Она должна была делить с ним и эту комнату, и его ложе. Он так решил.
Жалость к ней, и острую, пронзительную боль, вызванную её беззащитностью, и собственным несоответствием ей, — а ведь он мог, мог соответствовать, взгляни она хоть раз на него другими глазами! — он ощутил в полной мере в эту ночь. Снова, и потом ещё много, много раз.
Пять лет тоски по ней должны были вылиться во что-то, а что он мог сделать, если с той минуты, как он почти втащил её в свои покои, она прислонилась к стене, спиной к постели, где он так её ждал, и хотел, — и не трогалась с места. Слилась в каком-то тупом молчании со стеной, стала её частью, как будто хотела раствориться в ней, исчезнуть, перестать быть. Напрасно он звал её. Она не хотела слышать.
Ирод справился с собой, и с желанием распять её на кровати, и взять — в крови, в слезах, боли и отчаянии. Он не мог плюнуть в собственную душу, не мог унизить мечту о ней и её любви.
Он выбрался из постели. Подошёл к ней, стоящей у стены, и позвал:
— Мариамна…
Он вложил в этот зов всю свою страсть, голос его был низок, и в нем были почти стон, и мука, и боль. А какое сильное желание!
В конце концов, она была женщина, всего лишь женщина, притом давно созревшая для любви. И этот зов она услышала, и вздрогнула всем телом, впервые осознав по-настоящему, где она и что с ней. До сих пор она плыла куда-то, все глубже погружаясь в отчаяние. Всё думала о потерянной чести Маккавеев, о своей судьбе, так жестоко посмеявшейся над её мечтами стать царицей. Стала, но с кем же рядом! Ненавидимая своим народом, проклинаемая на улицах Иерусалима, во дворе самого Храма, за предательство, что должно было свершиться здесь. В этой комнате. Она покупала безопасность своих близких, и оберегала их уши, а там, в Иерусалиме, скоро должна была начаться кровавая бойня, и её муж будет во главе развязавших эту бойню!
Другая сторона происходящего до сих пор не доходила до её сознания. Она одна, в комнате с мужчиной, что любит её — уж это она знала. И знали все, кто хоть раз видел его взгляд, обращенный на неё, от которого её сердце всегда замирало, или падало куда-то вниз. Она пугалась себя, и своих собственных мыслей, когда он смотрел на неё. Ирод её любит и, говоря откровенно и грубо, давно хочет спать с ней. Вот, он говорит ей что-то, ласковое, стыдное, прижавшись губами к уху. И тело его прижато к её телу, и почему-то это приятно ей. Его слова и голос оплетают её, словно паутиной. Она чувствует волны мурашек, бегущих по спине. Почему она не отстраняется, не бежит от его жадных рук? Почему впервые за всё время, что неизбежность их свадьбы стала очевидной, она впервые ощущает радость?
А он действительно прижимался к ней всем телом, чтобы она ощутила всю силу желания, владевшего им. Он давал ей почувствовать силу его рук, освобождающих её от одежды, влажность губ, что ещё не коснулись её, как ему хотелось, но уже находили свободные от покровов места. Не будь сзади опоры в его лице, она, пожалуй, не удержалась бы на ногах. Потому что руки его коснулись обнаженных грудей. Его пальцы охватили их, и поначалу нежно, а потом все жадней и грубее играли с ними, и она, не видя, ощущала, как почками распускаются их кончики. Ей открылась бездна новых ощущений, когда он развернул её к себе, и припал к её губам. Его язык проник внутрь, и нежно исследовал её рот, пробуждая в ней желания, которых она не знала раньше.
Наготу свою, сотворенную его жадными руками, она ощущала как праздник. Он хрипло и коротко рассмеялся, донельзя обрадованный своей победой, когда уже она, сама, по собственному желанию, стала искать его губ, которые он оторвал на мгновение, и подтянулась к нему поплотнее, поближе, когда он отодвинулся.
А потом она оказалась на постели, перенесённая им. Как легко он вскинул её на руки, какая мускулистая и сильная у него грудь! Легкий запах пота, что исходит от него, наверное, лучше всех благовоний, что ей приходилось вдыхать. Во всяком случае, у неё никогда ещё не кружилась так голова…
Когда он плавным, но исполненным силы движением прижался к ней, она приняла его, безропотно, беспомощно. Боль не убила её, как она всегда боялась. Потому что ей говорили — это больно, а боли она страшилась, потому и не решилась убить себя, когда её обрекли на этот брак. Теперь, когда эта вполне терпимая боль пройдена, отошла, она подчинилась его движениям, с радостью предоставляя себя его силе и его воле. Что-то глубинное, животное всё росло и росло в ней. Изгибаясь, крича, она льнула к нему и скользила руками по его спине…
С последним криком она растворилась в его объятиях и исчезла, но не настолько, чтобы не услышать и его странного, гортанного крика, когда жарким потоком он пролил своё семя в её ждущее тело.
Они возродились к жизни в мире, где должна была начаться осада Иерусалима. Через три дня после их недолгого счастья…