48. Возвращение

Кфар Нахум — это всё ещё родная Галилея. Город большой, куда там Н’цэрету с ним равняться. Богатый и красивый город, и какая бет-ха-кнессет! Иисуса тут встречают тепло. Он здесь — Учитель, Пророк и целитель, которого знают, перед которым преклоняются. В душе он зовёт Кфар Нахум «мой город». Здесь пришло к нему признание людское. Здесь пришла к нему та, что стала радостью жизни. Но и болью — поскольку они всё ещё не вместе. Не может Мирйам стать другой в несколько дней. Не может уйти от Богини, которой нет для него, но которая жива для Мирйам. А он не может быть с той, что не верит ему в главном. Но она ещё придёт, тут не может быть двух мнений. Он видел в её глазах любовь. Любовь, что не знает расставаний. Мирйам ещё не догадывается, но она — его женщина. И придёт к нему рано или поздно. Лучше рано, как можно раньше, даже сегодня. Или завтра! Он тоскует по ней. Она могла бы дать ему то, чего никто на свете дать уже не может, наверное. Чувство дома, очага и тепла.

Кто знает, почему именно сейчас ему, вечному страннику, понадобилась вдруг вся любовь родных и близких? Быть может, потому, что они ему в ней отказали? Который день вспоминается трудное расставание. Никто не протянул руку помощи, а ведь ему, сыну и брату, грозила смерть. Неужели даже мама отпустила его насовсем? Выбросила из души, вынесла, как выносят мусор, ненужные старые вещи. И забывают о них навсегда…

Да, Капернаум — его город. А Назарет сидит в сердце занозой. И при этом зовёт, зовёт к себе. Он так не похож на залитый солнечным светом, омываемый морем Кфар Нахум. С праздничными гуляньями на берегу, с вечерними встречами рыбаков на пристани. Нет в Назарете этого ощущения кипения жизни, её потока, что так завораживает в Кфар Нахуме. Но там осталось его детство. И все-таки, там же мать, и братья с сёстрами. Не они грозили ему смертью, а другие, чужие люди. И он не прав, обвиняя родных. Им тоже пришлось несладко, и им тоже угрожали. Разве что Иаков, он один среди них, кто, пожалуй, порадовался бы его смерти. Он хочет старшинства в семье всей душой. А Иисус — преграда к старшинству, ибо именно он — старший брат. Пусть для него это не важно, и совершенно не нужно к тому же, но Иаков страдает… Быть может, следовало объясниться, разве не это — долг старшего? Зачем вводить в соблазн ближнего своего, если можно открыться, и тем самым — уберечь от соблазна… Объяснить, рассказать им всем, кто он таков… Он так и не успел сказать им это в тот зловещий день, когда его схватили в бет-ха-кнессет, а ведь как хотелось!

Нет ничего удивительного в том, что подобные мысли привели его на дорогу в Назарет в один из дней. Он ушёл в ранние утренние часы из дома Кифы. Ушёл, не предупредив никого из учеников, не объясняя причины ухода. Такое бывало и раньше, он покидал их для уединённой молитвы в окрестностях города — на берегу ли моря, в горах ли поблизости. Пусть не догадываются на сей раз, где он, пусть думают, что в тишине и безопасности возносит к Отцу свои моления. Ни к чему лишнее беспокойство, да и суета, которые неминуемо возникнут, скажи он им о своём намерении вернуться в родной город. Молва о том, что случилось в назаретской синагоге, долетела до их ушей. Как они сожалели, что их не было с ним тогда, как сокрушались, особенно Симон. Хотел бы он знать, что сумел бы сделать Симон, называемый Кифой, там, в синагоге, для его защиты. Не имея внутренней силы, что присуща Зилоту, ума Дидима, готовности на поступок Андрея, самоотверженности сыновей Заведеевых…

Труден, труден путь Кифы, труднее даже Иудиного, ибо тот ведает, за что ненавидит Учителя, и за что — вопреки себе — любит. А Кифа с его непониманием, с его надеждами, страхами, отсутствием стержня внутри, с какой-то кособокой любовью — такая путаница всего в его душе! И разве можно сказать ему, не обидев при этом смертельно, почему Иисус его приблизил. Именно за схожесть с жителями родного города! Та же ограниченность, узость взгляда, уверенность в своей правоте и непогрешимости. И в то же время — редкая в других и милая сердцу Иисуса основательность, даваемая близостью к земле, к крестьянскому труду. Долог будет путь Кифы к Царствию Небесному, но когда-нибудь именно он и такие, как он, станут оплотом учения. Те, что встают спозаранку — трудиться, и ложатся рано — дабы завтра тоже трудиться. Они найдут в учении оправдание размеренной, спокойной, простой жизни, которое им нужно. В этом смысле Симон — действительно камень, который будет положен в основание здания новой религии. И только в этом смысле, поскольку в остальных случаях его прозвище «Симон-камень» звучит откровенной насмешкой над человеком, чья голова сравнима по крепости с камнем, как никакая другая…

И все-таки один человек, вернее человечек, проводил его в дальнюю дорогу, не без этого. Выбежал из комнатушки рядом, плача и размазывая слёзы по лицу, малыш Иосиф.

— Я проснулся, — лепетал он, прижимаясь к Иисусу, хватая его за руку. — Я проснулся, я знаю, что ты уходишь… Не уходи, пожалуйста! У нас не будет рыбы, и бабушка снова заболеет! Потом папа уйдет, и мама заплачет, и мама будет говорить, что я плохой, и что я — её горе! И что лучше бы нас вовсе не было на свете, раз уж скоро все умрём с голоду!

Иисус успокаивал как мог, тихо бормоча что-то на ушко, и в душе изумлялся прозорливости детского сердца. Как ребёнок почувствовал, как узнал? Малыш привязался к нему. И всего-то нужно было побыть с ним немного, изготовить пару игрушек, вспомнив былую плотницкую сноровку, погладить его по головке несколько раз. Этого оказалось достаточно. Достаточно для того, чтобы войти в его сердце, и поселиться в нём. Он один неведомо как почувствовал уход того, кто стал благословением семьи. И с детской непосредственностью, с открытостью, немыслимой для взрослых, просил избавить его от горя.

Иисус усыпил его ласковыми прикосновениями рук. Уложил на скамью, прикрыл овчиной. Уходил, растроганный. Но и огорчённый. Неужели только в детстве так бывает? Почему мы становимся чужими друг другу, взрослея? Почему перестаем так беззаветно, безоглядно любить, и говорить друг другу об этой любви, не таясь? Если бы Мирйам, например… Он умеет читать в глубине сердец, но какое это было бы счастье, если бы она сама, по собственной воле сказала вслух о том, что чувствует! А мама?! Чего стоит любовь, вынужденная таиться ото всех, прятаться. Как это было бы прекрасно, выскажи она хоть раз Иакову, что думает. Как ей тяжело видеть их раздор, как жаль, что они не вместе! Как ей плохо спится, когда она вынуждена ждать старшего сына, и как она боится окончательно потерять покой и сон, если он вернётся! Поскольку Иаков станет бороться с его старшинством не на жизнь, а на смерть…

Он запомнил тот случай накрепко, на всю жизнь. Потому что тогда не на шутку перепугался, впервые познав свою силу и власть. Встреча с самим собой, с непознанными возможностями своего тела потрясла его. Он понял, что не такой, как все, и это знание не принесло ему радости. Пришлось повзрослеть сразу на несколько лет, иначе с открывшимся ему даром было не разобраться. Груз ответственности — вот что принесло ему открытие. А ответственность взрослит.

На окраине Назарета, который он считал своим краем, поскольку здесь неподалёку был их дом, и здесь он рос, и утверждал своё первое мальчишеское «я», была рощица с ручьем. Это было одним из любимых удовольствий — перегородить ручей, устроить запруду. Вода в лужицах отстаивалась, становилась кристально чистой. Он пускал в эти маленькие озерца кусочки древесины, украсив их парусом. И плыл в мечтах по морям и странам, узнавая новых людей и другие земли. Он мог оставаться у запруды часами, забываясь, теряя ощущение времени. Мать посылала на поиски Иакова, тот прибегал и портил игру, обещая ему всевозможные неприятности от родителей, если Иисус сейчас же не вернётся домой…

Но в тот день Иакова ещё не было, а с Иисусом был сын Анны-книжника. Обоим мальчикам было лет по десять. Исаак был совсем другим, непохожим на Иисуса. Он не любил мечтать, он вечно пребывал в движении, был шумным и крикливым. Вот и сейчас он не давал покоя товарищу. Бросил большого муравья на кусок древесины, снабжённый парусом из большого листа.

— Это — рыбак, он садится в лодку и отплывает, — кричал он звонко и раздражающе. Он вернётся с большим уловом, и у него в кармане зазвенят денежки!

Муравей тем временем искал дорогу назад, на сушу, где ему было бы гораздо спокойней и родней. Но повсюду, не считая этой деревяшки, которую он пробежал уже несколько раз из конца в конец, его окружала вражеская стихия — вода. Беспокойство муравья достигло предела, будь это человек, сказали бы о нём, что он в ужасном страхе. А Исаак не успокаивался. Он оттолкнул руку Иисуса, который потянулся было прибить «лодку» к берегу и спасти муравья.

— А теперь на море будет большая буря! — объявил Исаак. — Рыбак в большой тревоге, он боится волн, он боится утонуть! Он хочет вернуться на берег, но это уже невозможно!

Устроить «бурю» в запруде было достаточно просто. Веткой виноградной лозы, что была у него в руке, Исаак поднял волнение в озерце. «Лодка» раскачивалась не на шутку, отдельные брызги достигали её поверхности. Муравья было жаль.

— Хватит, хватит этой бури, — говорил Иисус, хватая товарища за руку. — Давай пусть он спасётся, этот рыбак. Пусть станет спокойно на воде, и лодка вернётся домой, так же будет лучше!

— Ничего не лучше! Ничего не лучше! Это будет самая большая буря, и никто ему не поможет! — распаляясь, кричал Исаак.

Он выхватил «лодку» из озерца, и побежал к ручью. Мгновение — и течение подхватило кусок древесины, и «рыбака», конечно же, тут же смыло в «море».

Иисус попытался было подхватить неудачливого, но где там.

— Утонул! Утонул! — неизвестно чему радуясь, прыгал у брода через ручей Исаак.

Иисус помнил, что было потом, но как-то отстранённо. Перед глазами его всплыло давнее воспоминание. Улица города, не Назарета, конечно, а города его детства. Важный человек в белом, с бритой наголо головой, которого все боятся. И он, Иисус, боится тоже, сам не зная почему. Жрец в белом разгневан, кричит на какого-то беспрестанно кланяющегося человека. А потом смотрит тому в глаза, смотрит тяжело, долго, мрачно и безмолвно. Тот, поймав взгляд жреца, перестаёт кланяться, и ведёт себя как-то странно. Начинает раскачиваться, взгляд его делается бессмысленным, плывущим. Наконец, падает, и его не могут дозваться выбежавшие на крик жена и ребенок…

Воспоминание мелькнуло и пропало. А Иисус, смотря в глаза отпрыска Анны-книжника, стал представлять себе, что тот падает. Падает и уходит, исчезает, а попросту — умирает. Вот его уже нет, нет этого дурака, утопившего муравья, который не сделал ничего плохого им обоим…

Так было, и причиной стал гнев на друга. А следствием — двухдневный ужас всего Назарета, пытавшегося вывести Исаака из состояния, что было сном, а казалось смертью. Как они тащили Исаака домой вместе с Иаковом, Иисус плохо помнил. Как кричала насмерть перепуганная супруга Анны-книжника, как тряс Исаака отец, соседи — тоже. Иисусу же самому страшно хотелось спать, он чувствовал себя смертельно усталым. Эти два дня он двигался, ел, говорил, но плохо воспринимал действительность.

Лишь к исходу вторых суток он очнулся от всего этого, и бросился к другу. Он держал его, возле постели которого собралось пол-Назарета, за руку, и мысленно просил вернуться. Не крики матери, не рыдания отца разбудили Исаака. Иисус знал точно — даже не его просьбы. Только когда он представил себе мысленно, что Исаак открывает глаза, и встает, и бегает. Только когда он почувствовал радость оттого, что друг его жив вполне… Вот в ту минуту это и случилось. Исаак открыл глаза, он действительно вернулся.

С тех самых пор не было случая, чтобы он применил во зло посланный ему дар. Во всяком случае, он старался. Старался отделить зёрна от плевел. Быть может, какая-то доля зла проистекала из его поступков, слишком уж тесно эти два понятия — добро и зло — связаны друг с другом. Там, на горе, после изгнания из Назаретской синагоги, ему пришлось сделать больно тем, кто желал ему смерти. Было ли это злом? Он так не думал.

Он пришел в Назарет к вечеру, когда начинало темнеть. Старался идти окраинными улочками, скользить тенью. К чему привлекать к родному дому внимание? Это излишнее внимание немало бед принесло семье, ох, немало!

Способ был прост: представить себе самого себя маленьким, очень маленьким, совсем маленьким, меньше горчичного зерна, незаметным, безликим, серым… Как ни странно, это помогало. Как помогало в толпе, когда он проповедовал, другое — представить себя огромным, выросшим из собственного тела. Необъятным, вбирающим в себя всех этих людей без остатка. У него было много подобных способов быть самым разным. И далось ему это не обучением, что поражало позднее наставников, там, в Египте и Индии.

Это был дар Господень, глубинный и непостижимый. Тот дар, который убедил его самого в том, что он — Мессия, посланный спасти мир. Не в чудесах сила и слава Мессии, но способность к чудесам — это ли не отличительный признак? Это знак свыше, ибо если даны ум, сила, способности, большие, чем у других, значит и служение твоё должно быть большим. Его дар был огромен, и служение его должно было быть необыкновенным.

Он знал, что первой встречей будет встреча с матерью. Он звал её, идя переулками к дому. Не вслух, конечно. Просто рисовал её облик в воображении: вот она вышла из дома, стоит у порога. В чёрном своём одеянии, с покрытой головой, в глазах — тоска и ожидание, руки перекрещены на груди, обхватили худенькие плечи. Он посылал ей своё волнение, свою боль. Свою радость. И знал, что она не может не откликнуться.

Он оказался прав. Она вышла за порог дома, и ждала неведомо чего, вызванная внутренним порывом Иисуса. И что бы там ни легло между ними черной бездонной пропастью за последние годы, любовь матери в мгновение ока перекинула мост надо всем этим — широкий, спасительный мост! Она сжимала его в объятиях, и, как в детстве, он ощущал этот мощный поток любви всем своим телом. Это было похоже на солнечное тепло, что в первые жаркие дни лета заливает по утрам, еще не обжигая, округу, сопровождаемое сумасшедшим щебетом птиц, росой и улыбками раскрывающихся цветов. На радугу, что повисает в небе после грозового дождя обещанием мира. На тёплые потоки того самого летнего дождя, под которым в детстве бегал босиком, крича и радуясь…

Тем страшнее стал для него последующий миг. Первая же чёрная мысль, что пробежала у неё, разорвала радугу в клочья, погасила свет солнца, градом побила все цветы в округе, разметала птиц. Он даже застонал от боли, и отстранился от неё скорей, чтобы не видеть, не слышать, не разуметь! Мать подумала о том, что он, по словам Иакова, сумасшедший, а с бесноватыми следует быть осторожней…

Высвободилась и та, что носила вдвойне дорогое ему имя, из объятий сына. Не глядя в глаза, позвала в дом. Иисус переступил порог, понимая уже, что ничего хорошего за ним не встретит. Мать не пошла вслед за ним, предоставив ему одному столкнуться с негодующими близкими. То был знак. Вернее, это было бы дурным предзнаменованием, если бы только он всё уже не знал заранее. Со смертью отца Мариам стала во главе семьи, и её решения были законом для детей. Теперь, старея, она отступала, уходила от забот, и без особого сожаления отдавала бразды правления Иакову. Трудные решения пугали её. Обнимая мать, Иисус с каждым годом ощущал всё меньшую полноту жизни, когда-то бившую через край. Словно вода постепенно выливалась из этого драгоценного сосуда жизни, норовя оставить его пустым. Он мог наполнить его снова и надолго, как несколько мгновений назад, когда она прижималась к нему с искренней радостью. Но жизнь положила пропасть между ними, и мать отстранялась от него, ускользала от его объятий. Он же мог сотворить чудо для неё, когда бы была в ней вера, лишь тогда…

Загрузка...