Тысячелетия накапливаются и вечно живут песчинки человеческой мысли и опыта в народных традициях, дошедших к нам из глубины веков. В них — история народа, его быт, его дух. И в них же, глубоко чтимых нами традициях, в этих сгустках разума и знания, — наши слабости, наши предрассудки. Они двойственны, как двойственны мы, сохранившие их люди. Так трудно порой отделить в каждом из обычаев правду от кривды, честность от обмана. То ли глупый набор истин, которые следует применять, не рассуждая, дабы быть, как все. То ли аксиомы, тщательно отобранные лучшими среди людей. Всё зависит, наверное, от того, кто, когда, по какой причине применяет обычай. Истина всегда конкретна. Если традицию вспомнили лишь для того, чтобы обелить свою чёрную душу, представить её серой, как у большинства, или того более — почти белоснежной, какой она бывает лишь у немногих смертных… Тогда на память приходит воспоминание об умывании рук.
Суд над Иисусом продолжался. Он стоял перед Синедрионом, невинный среди множества виновных, и говорил:
— Царство моё не от мира сего… Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать о истине; всякий, кто от истины, слушает гласа моего.
Всё сказанное Иисусом было правдой. Никогда этот странный Человек не собирался стать царём на земле. Он лишь хотел обратить лица к Богу и истине. Никто не имел права судить его. А судить нужно, и приговор мог быть только один — смерть.
В это мгновение к прокуратору подошёл приближённый слуга, — светловолосый, голубоглазый, дерзкий, известный Иерусалиму как неподкупный и искренне любящий прокуратора, из вольноотпущенников, по имени Ант. Склонившись к уху хозяина, доложил о чём-то. Лицо прокуратора выразило удивление. Не удостоив своих взволнованных гостей объяснениями, префект вышел. Много дал бы Ханан, незримый руководитель происходящего на этой, иудейской стороне, судилища, чтобы узнать причину ухода Пилата. Однако теперь у него не было возможности прибегнуть к услугам осведомителя. Не мог же он сделать это на виду у толпы и воинов кентурии?
Между тем, во дворце Понтия Пилата ожидал проведённый через один из потайных ходов, известных сыну Ирода Великого, тетрарх Галилеи. Они обменялись с прокуратором необходимыми приветствиями. Пилат посматривал на своего нового гостя с интересом. Пришла мысль о том, что кое-кого он действительно позабыл пригласить на сцену. Своего бесценного друга, Ирода Антипу, четвертовластника. Как мог он забыть мелкого князька, мужа этой Женщины, когда-то унизившего его своим отказом спасти невинного, или пусть виновного, всё равно, но спасти, раз этого хотел прокуратор! Тетрарх исправил упущение сам. Но даже в благодарность за появление в нужный момент Понтий не собирался облегчить его задачу. Пусть покрывается пятнами, потеет, собирается с мыслями. Пусть, наконец, начнёт разговор сам. Это тетрарху, коль скоро он появился здесь, нужен префект, но не наоборот.
Прошло несколько тягостных для властителя мгновений. Он ожидал вопроса о том, что привело его в столь неподходящее время, дабы приступить к объяснениям. Не дождался. Замямлил, утирая лоб рукавом своей одежды:
— Я бы не стал вмешиваться в дела Рима на землях, принадлежащих божественному Тиберию… Да… То есть, вне всякого сомнения, императору принадлежат все наши земли… Я хотел сказать, что наших владений нет, и лишь неоскудевающая милость к нам кесаря сохраняет нам наши земли. Но дело не в этом. У меня есть просьба. Нет, я хочу предложить обмен какими-либо услугами, в том случае, если префект будет согласен. А надо, чтобы согласие было, и я не приемлю несогласия… То есть, решать, конечно, не мне, я знаю…
Тетрарх смешался окончательно, он сникал на глазах, теряя нить рассуждений. Однако хозяин дома не собирался идти навстречу, сыпать вопросами. Он сохранял спокойствие и вежливый интерес к беседе, и только. Хорошо знающая мужа Прокула могла бы подсказать тетрарху, что этот блеск в глазах, лучи морщин, побежавших от угла глазниц к вискам, выпяченная нижняя губа — признаки откровенной насмешки. Прокуратор веселился, хотя внешне был невозмутим и бесстрастен.
Тетрарх, между тем, всё же решился высказать главное:
— Иисус из Назарета, праведник и целитель, — вот причина моего появления здесь, — сознался он.
— Он — причина появления здесь множества народа, — задумчиво проговорил Пилат. И ожидающе уставился на тетрарха — что ещё скажет властитель?
— Да, но побуждения у нас разные, очень разные, — волнуясь, стал объяснять Ирод Антипа. — Я не верю в вину Иисуса. Это человек праведной жизни. Не так уж часто встречаются люди, которым подвластны чудеса. Многие, очень многие люди утверждают, что его чудеса — нечто особое. Пусть даже они вывезены из Египта, как говорят, но сам человек, умеющий исцелять, даже оживлять людей, без всяких притязаний на власть… Он учит лишь любви и смирению, я не слышал его сам, но так говорят все слышавшие.
— Судя по тому, что сказали священники, он — бунтовщик…
— Да разве можно слушать священников в таком деле? Они же просто боятся за свою власть. Иисус — их соперник. И много удачливее тех, кто утверждает своё исключительное право говорить от лица Бога. Ах, я говорю не только о себе сейчас. Но все мы — люди смертные, подвержены болезням. Как хорошо было бы иметь при себе подобного кудесника. А если его речи так же лечат душу, как руки — тела, то он сам — бесценное сокровище.
Пилат улыбнулся, но улыбка получилась кривой, похожей на ухмылку. Итак, всё, что говорили об Ироде, оказалось правдой. После смерти Иоанна Окунателя он как-то поблёк, посмирнел. Стал двигаться по направлению к Храму, не обращая внимания на насмешки, а порой и гнев жены. Вот и сейчас в ожидании пасхи жил неподалёку от Храма, в бывшем дворце Хашмонеев. Возможно, некий призрак посещал его ночами. «Хорошее это зрелище — Окунатель с головой в руках, одежды залиты кровью», — мстительно думал Пилат. «Пожалуй, царёк непременно хочет спасти этого пророка, надеясь навеки изгладить из своего сознания столь „привлекательное“ для него зрелище окровавленной головы другого».
Правитель был человеком слабым. Неверие сочеталось в нём с суеверием самого смешного толка. О чудесах Иисуса много говорили. И этот убийца пророков самым искренним образом надеялся, что ради него Иисус расщедрится на чудеса?
Поразмышляв таким образом, Пилат высказал свои мысли вслух, немало расстроив ими четвертовластника.
— Я помню, что однажды тоже высказывал подобную просьбу. Мне ответили, что я вмешиваюсь в дела, мне неподвластные. Я помню запах и вкус крови, что пролилась в тот знаменательный день.
Четвертовластник побледнел. Воспоминания были его слабым местом с некоторых пор.
— Я не вдыхал этот запах, и не окунал пальцы в кровь — быстро сказал он. — Там была моя жена, это её приказ. Я не виноват!
— В доме римлянина, по крайней мере, в моём доме, всё решает мужчина, — сказал Пилат в ответ. — Если, конечно, он мужчина.
Это была месть. Сладкая маленькая месть, которую он позволил себе наконец. У него, как и у тетрарха, тоже были беспокоящие совесть воспоминания. Воспоминания о ночи, когда он чуть было не потерял самого себя.
На этом Понтий Пилат закончил аудиенцию. Коротко извинившись, поднялся, чтобы уйти. Напрасно Ирод Антипа кричал ему вслед:
— Я пришлю этому человеку белые одежды в знак его невиновности. Он — галилеянин, и судьба его должна решиться в Галилее. Я буду писать легату! Я обращусь к императору!
На ходу, не оборачиваясь, Пилат пожал плечами в знак равнодушия к этим угрозам. В конце концов, он слышал подобное не впервые. Элий Сеян силён, как никогда. Всё, что здесь произойдёт, задумано и им в том числе. Тетрарх Галилеи может убираться куда и когда угодно, и жаловаться тоже. Это его право. Посмотрим, что у него выйдет.
Вернувшись на судейское место и вызвав тем немалое оживление в рядах приникших было иудеев, Пилат в первую очередь взглянул на своего узника.
— Ты говорил об истине, — начал он, выказывая свою недюжинную память и интерес ко всему, что было сказано здесь.
Пилат поморщился, ещё раз взглянул на узника с сожалением. Выдохнул из себя с неохотой:
— Что есть истина?
Но ответа ждать не стал. Шум, беспрестанно доносившийся до его ушей, и осознание того, что священники и старейшины возбуждают народ, напоминал о том, что времени для учёных споров нет. Да он и не охотник до них. Встав со своего места, обвёл взором толпу. Сказал веско, достаточно громко, чтобы было слышно всем:
— Я никакой вины не нахожу в нём.
Он хотел уйти тут же. Но ропот остановил его. Каиафа кричал:
— Он возмущает народ, уча по всей Иудее, начиная от Галиля до сего места!
— Всякий, делающий себя царём, противник кесарю, — заговорил, повышая голос, Ханан. — Если отпустишь его, ты не друг кесарю!
Заканчивая эту фразу, первосвященник почти кричал. Хотел быть услышанным в толпе. Это была ключевая фраза. После неё прокуратор должен был бы задуматься, и испугаться. Так он и сделал. А как же иначе — в задуманном им действе нечто подобное было предусмотрено. Старый лис Ханан попался.
Теперь не следовало торопиться. Сыграть надо было достоверно. Пилат, с отсутствующим выражением на лице, присел вновь на беме. Словно в глубокой задумчивости, опустил подбородок на скрещённые руки. Иудеи заглядывали прокуратору в рот, ожидая его слов. Смолкли крики, лица стали ещё напряженнее. Выдержав паузу, Пилат неуверенно промямлил:
— Царя ли вашего распну?
Хищным блеском сверкнули в ответ глаза Ханана.
— Возьми, возьми, распни его! — послышались крики в толпе. — Нет у нас царя, кроме кесаря.
Настало время, самое тяжёлое для прокуратора. Надо было выполнить задуманное Ормусом, а внутреннее чувство сопротивления нарастало. «У тебя есть чёткие указания, выполни их!» — требовал рассудок. «Ты служишь Риму, ты — его солдат. Это приказ, и ради блага страны следует поступиться собственной гордостью и честью!»
У сердца, как это ни странно, имелось собственное мнение на этот счёт. Оно билось всё быстрей. «Нет ничего такого, ради чего следует поступиться честью. Вышвырни этих ублюдков со двора. Не пробуй притворяться, не следуй их правилам. Это — позор!»
Молчание затягивалось. Он почувствовал лёгкое прикосновение Иосифа к спине. Друг призывал его к действию.
— Есть у вас, иудеев, хороший обычай. Я готов следовать ему, — начал Пилат медленно, покоряясь велению рассудка. — Есть некто Иисус, знакомый вам как Бар-Рабба[370] — сказал прокуратор. — Вы знаете его как разбойника и убийцу. Вот двое, которых следует распять сегодня — Иисус из Назарета, и Иисус Бар-Рабба. Одного из них я отпущу вам в честь вашего праздника. Император милостив. Он хочет, чтобы народы в его стране, подчиняясь Риму, сохраняли и свои обычаи, и были довольны. Кого отпустить мне сегодня ради вашего довольства?
Слова давались прокуратору с трудом, просто застревали в глотке. Он помянул Ормуса недобрым словом, и далеко не в первый раз. Что толку, правда, жрец расцветал от его проклятий. Придумать такое, чтобы он, прокуратор, упрашивал иудеев, и взывал к помилованию перед толпой всякого иудейского сброда! Но надо отдать должное жрецу — он знал толпу, и знал её хорошо. Множество голосов, перекликаясь, сливаясь друг с другом, отвечали:
— Отпусти нам Бар-Абба! Распни, распни Йэшуа!
Иосиф за спиной дышал тяжело. Рискнул вновь обратиться к прокуратору. Едва слышно посреди диких криков, но настойчиво:
— Не мой племянник, но столь похожий на него Дидим взойдёт сегодня на крест. Я знаю, знаю давно, но не могу поверить. Кто бы мы ни были, и во что бы ни верили, это худший из возможных грехов. Послать на крест невинного!
— Иосиф, мне не до твоих переживаний. Право, я не знаю вполне невинных людей. А этот — из числа учеников Иисуса, которого твой народ называет царём иудейским, а быть царём иудейским в стране, принадлежащей Риму, — преступление. Не прибавляй мне волнений. Я плохо понимаю ваш язык, я сбиваюсь. Все так кричат, у меня звон в ушах. Я уже ошибся в произношении, по-видимому. Как ты говоришь, и как они произносят — Бар-Абба? Я думал — Бар-Рабба. Впрочем, не всё ли равно, как зовут этого насильника и убийцу. Раз они просят его отпустить, отпустим. Хотя, по-моему, рожа у их избранника совершенно злодейская. Я видел его в беткеле[371]. Не то, что у нашего Иисуса.
Не вдумываясь в смысл сказанного, озабоченный судьбами племянника и его ученика, Иосиф пробормотал:
— Разница большая. Бар-Рабба — сын учителя. Бар-Абба — сын отца.
— Вот видишь, я же говорю — даже буква имеет значение. Ох, Иосиф, трудный у вас язык. И народ тоже нелёгкий. Да где же запропастился этот негодник!
Последнее восклицание относилось, по-видимому, к Анту. Он, словно услышав слова прокуратора, показался невдалеке от судилища, волоча с собой медный таз на вытянутых руках. В тазу плескалась вода. Таз был поставлен перед прокуратором.
Пилат медленно и торжественно поднялся с судейского места. Немолодой уже человек с выбритыми, как у всех романцев, висками. В бело-пурпурном одеянии, со строгим лицом.
— Вот, — сказал он, внимательно оглядев толпу. Пополоскал в тазу руки. Вынув, внимательно рассмотрел, чистые ли. Умыл руки, что называется.
— Вот, невиновен я в крови праведника сего. Смотрите вы.
Толпа взорвалась ликованием. Надменно произнёс среди приветственных криков толпы счастливый своей победой Каиафа:
— Кровь его на нас и на детях наших.
Пилат только кивнул головой. Самая трудная для него часть драмы, выстроенной Ормусом, закончилась. Он действительно просил собравшуюся перед его домом толпу иудейского сброда, чтобы она разрешила ему оправдать и отпустить обвиняемого. Ему отказали. Он, пользуясь чужим обычаем, снял с себя вину, умыв руки. Замечательно. Хорош представитель великой страны, господин над жизнью и смертью, посланник Тиберия. Когда-нибудь он доставит себе удовольствие убить Ормуса. «Когда-нибудь мне удастся это», — думал прокуратор, не веря самому себе.
Толпа в панике расступалась перед разбойником Бар-Абба, доставленным из беткеле по указанию Пилата. Прокуратор не хотел быть сегодня в одиночестве. Уж такой был день — всем пришлось унизиться в большей или меньшей степени. Вот и эти, из толпы, пусть чувствуют своё ничтожество, отступая в страхе перед тем, кто ещё не раз обагрит руки кровью их самих и их близких.
Прокуратор обернулся назад, нашёл глазами Анта в толпе воинов кентурии. Кивнул верному слуге головой. Ант ответил всегдашней улыбкой. Двинулся куда-то в сторону, огибая толпу, но стараясь при этом не выпустить из поля зрения высокую фигуру отпущенного на свободу разбойника. Теперь взгляд прокуратора сосредоточился на трибуне кентурии. Тот подался вперёд, готовый исполнить приказ.
— Damno capitis. Tribune, tolle in crucem hunk[372].
В эту ли минуту, в более ли поздние мгновения, когда казнь уже свершилась, прокралось в душу Ханана сожаление? Первосвященник, шутка ли, справился с самим прокуратором. Убрал ставленника последнего, своего соперника, собственными же руками Пилата. Победа несомненная, торжество явное. Почему же при мысли об этом впоследствии неясная грусть посещала его?
Он знал — повторись всё это, случись заново, поступил бы так же. Так поступают с врагом, только так. Иначе нельзя. Иначе — поражение, собственная смерть, потеря всего, что есть. Он был стар, и заслужил своё право на жизнь и власть. Жаль, что сыновья его лишены того ума и той жажды власти, что в нём самом. Жаль, что человеку по имени Иисус было дано так много. Не ему, Ханану, который мог бы использовать всё, что было дано Иисусу, с большим толком. Жаль, что не пришлось быть другом этому человеку. Их союз был бы обречён на успех. Так много сожалений из-за событий, произошедших этой весной…
Но почему прокуратор допустил всё произошедшее? Не значит ли это, что Ханан оказался глупцом? Ответа у первосвященника не было…