Рубщики отдыхали на крохотной полянке.
Федя Дронов старательно правил трехгранкой пилу. Алешка Петренко лежал на фуфайке, подставив солнцепеку спину и говорил, ни к кому не обращаясь:
— Не в пример он разным там Курбатовым да Мосалевым. Витя наш, прямо скажу, свой в доску — и брюки в полоску. Одно слово: из лагеря. Они, такие-то, без туфты никакой работы не признают. Нас-то Разумов… ни в жизнь не продаст.
Дронов продолжал молча скрежетать напильником. Петренко поморщился:
— Да брось ты, Федя! Такой снастью только ржаные сухари повдоль пилить.
Алешка перевернулся на спину и тихонько запел:
Ка-стюмчик серенький
И сапожки со скрипом
Я на тюремный на бушлатик променял…
Из-за дерева показался Разумов. Увидев его, Петренко гаркнул во все горло:
— Десятник идет! Витя, топай сюда! — И поднял над головой флягу.
Рубщики сгрудились у края завала, с любопытством наблюдая за обоими. Виктор пил холодную воду, Петренко покрикивал:
— Эй, робя, бросай, отдохнуть надо…
Разумов возвратил ему флягу, участливо бросил:
— Устал?
— Я-то? Было бы с чего!
— Как? Разве ты не работал?
Удивление в лице и голосе десятника пристыдило бы многих, но не Петренко.
— Тебя ждал.
Загорелые щеки Разумова медленно побурели.
— Это правда? — спросил он у Дронова.
— Знамо, голова. С утра сидит, песенки распевает. Ничего, говорит, Витя туфту любит.
Разумов шумно вздохнул и отвернулся.
Надсадно визжала пила. Дронов, не прекращая работы, откидывал голову назад и терся потным затылком о ворот рубахи, давя впившихся в кожу комаров.
Алешка выпил остаток воды, взял топор и, отрубив березовую вершинку, покуривая, стал затесывать колышек.
— Дронов, — сказал Разумов старшему лесорубу, — завтра с обеда переходи на третью. Сможешь?
— Да ведь как пойдет, — пробормотал Дронов. — Надо бы сделать. А ты к нам наведаешься? Лес-то, видишь, как густ.
— Я пришлю Акатова.
— А, ну-ну, можно, можно, — бурятским говорком зачастил Дронов. — Ванька до топора, до пилы злой… и перекуры не больно уважает.
Разумов повернулся к Алешке:
— Петренко, завтра утром пойдешь шурфовать.
Петренко сделал большие глаза:
— Я? Шурфовать? Да ты что?
— Ничего. Пойдешь шурфовать.
— Не пойду, Витя. Оставь меня в покое.
— Пойдешь. В наряд включать не стану — имей в виду. А артельщик у нас такой… любит в наряды заглядывать.
Рубщики слушали и переглядывались. Разумов направился в распадок Медвежий.
— Ничего десятник-то, старательный, — обменивались рубщики впечатлениями. — По-деловому решает. И к труду привычен.
— Что ты, голова! А ловкий какой!
— Я ж говорю — орел! — как ни в чем не бывало воскликнул Петренко. — Слышь, Федя, поучит меня наш десятник, по-лагерному поучит. Но, однако, обойдется… отходчивый он, — добавил Петренко, казалось, без всякой обиды.
Дронов странно взглянул на него, но ничего не сказал.
Как только Виктор научился ходить и лепетать, он заметил, что им всегда кто-то распоряжался: сначала мама и няня, потом бабушка, потом Светланка, староста группы в университете. Длительные занятия в школе и на двух факультетах приучили его соблюдать строгий распорядок. Стоило Виктору заглянуть в расписание, как он узнавал, что ему сегодня обязательно нужно быть в физической лаборатории или прослушать лекцию об эпохе Возрождения. Это — в университете. Стоило «старшому» подать команду, нередко составленную из одних бранных слов, как Виктор оказывался в строю, углублял котлован или просеивал сквозь сита кварцевый песок, или набивал каменьями железные бочки, наращивая временную плотину. Это — в лагере. Здесь же, в экспедиции, с первого дня жизнь потребовала активного действия; она ставила перед ним неисчислимые вопросы, загадки.
Ребята недовольны и что-то затевают. Ну и пусть! Виктор тут ни при чем. Мосалев встревожен, Андрюша Ганин ежедневно толкует, что хозяйство наладится, право же так! А Виктора Разумова целиком захватило чувство свободы и нетронутая, первозданная природа.
Виктор прижался к теплой глыбе бурого гнейса. Огляделся вокруг, любуясь миром гор, и шумно вобрал в себя благодатный, насыщенный лесными запахами воздух.
После первой беседы, в которой Разумов был предельно откровенен, Лукьянов часто зазывал к себе необычного десятника. Собеседником Лукьянов был прекрасным, а главное — разносторонним. Частенько к ним заглядывал Ганин, и тогда разговор касался поисков, событий в таборе, надежд и предположений. Они оба, начальник и молодой геолог, воздавали должное знаниям «инженера-историка», как шутя именовали они Виктора, и держались с ним по-товарищески просто.
По-видимому, желая испытать сообразительность Разумова, Лукьянов дважды посылал его обследовать ближние гольцы. Поручения Виктору нравились, он находил в длительных прогулках много интересного. Его сопровождали Курбатов и Каблуков, и между ними не могла не возникнуть дружба.
— Вот бы так все лето! — мечтательно говорил Курбатов. — Люблю бродить, ах люблю! Да с такими, как вы…
— Спрашиваешь, — протянул Каблуков. — В шурфе день-деньской один, ковыряешься в мерзлоте да думаешь о всяком-разном… Скучно без компании.
Они с интересом приглядывались друг к другу.
— Знаешь, Виктор, — как-то заговорил на привале Курбатов, обращаясь почему-то только к нему одному, — я в этих местах уже бывал. Не то что здесь, а близко, верст двести отсюда.
Курбатов указал на северо-восток. У него как-го странно заблестели глаза, утратив свою постоянную настороженность. Виктор и Каблуков молчали, заинтересованно ожидая, что последует дальше.
— Я четыре года работал на приисках, потом попал в хорошую артель, к старателям. В тридцать шестом году на запад поехал, в кармане полста тысяч, а может и поболе было. Год с лишком просторно жил, понимаешь? И вот я снова тут…
Виктору трудно было представить «просторную жизнь» этого человека, убежавшего с государственного прииска к бродягам-золотоискателям. Тайга щедро наградила его слитками, обогатила и выпустила из своего крепкого, кедрового плена. Виктор пытался определить возраст Курбатова: порой казалось, что тому не более двадцати семи лет, а иной раз смело можно было дать все сорок.
— М-да, — вздохнул наконец Каблуков, — дела…
Разумов молчал, ждал, но Курбатов закусил губу и больше не проронил ни слова. Сокровенные думы! Кто знает, о чем думает у походного огонька случайный товарищ, ничем, кроме сегодняшнего дня, не связанный с другими. Кругом тайга, горы, тишина, вековая…
Разумов поздно вернулся в табор. Он с аппетитом проглотил обед, оставленный ему заботливыми «мамками» и подсел к огоньку. У палатки начальника экспедиции собирался народ.
— Что там такое, Коля? — спросил он у Курбатова.
— Товарищ Ганин… ходил тут, звал всех. Беседу, что ли, проводит. Партийный он, ему нужно с рабочим классом по душам говорить, — с неопределенным выражением ронял Курбатов, легким прутиком рассекая пламя костра.
— Эх, маху дал, — ни к кому не обращаясь, рассуждал Терехов. — Звали меня в Петропавловск, и делов-то всего на полгода! На рыбу, то есть. Не поехал, балда. Еще утонешь в море. А тут… на мели оказался.
Настроение у ребят было невеселое.
— Что вы опять носы повесили? — спросил Разумов.
— Повесишь. Дела такие: мертвые — и те не завидуют. Я о том, что вот рядом район старый, обжитой, а мы приехали в новый.
— Иди к черту!
Разумову надоели полунамеки, наивные иносказания и постные физиономии его друзей. Все разъяснил Петренко:
— Слыхал? Удрал наш начальник, сгорел — и дыму нет. Ганин самолично объявил: уехал Лукьянов. Не выдержал, значит. Пускай, мол, сами сортируют конфетки — петушки к петушкам, раковые шейки к раковым шейкам…
Он свернул было в сторону, заметив подходившего Мосалева, но тот загородил ему дорогу.
— Погоди-ка, — жестко, в упор глядя на Петренко, сказал десятник, — почему ты сбежал с собрания? Неловко стало, да?
— А на кой мне черт ваши собрания! — огрызнулся рубщик. — У всех головы есть, а с меня одного спрос.
— Приехал работать — работай, а народ мутить не велено! — отрезал Мосалев.
— Ты что ли не велел… семь раз некрасивый?
— Не стоит, Костя, нападать на человека: у него же инструмент плохой, — вступился за Петренко Разумов.
— А я что говорю! — обрадовался незадачливый рубщик. — Надо по справедливости, Костя, а ты сразу с бубнового туза. Не рыжики собирать мы закатились сюда — кто этого не понимает.
В этот вечер влюбленный в природу созерцатель Виктор Разумов не мог обрести душевного равновесия. Его преследовали и не давали покоя прорехи и нехватки, встречавшиеся на каждом шагу. Последний удар, и самый чувствительный, нанесла Виктору Настя. В столовой у плиты сидел угрюмый артельщик, а старшая «мамка» гремела пустыми кастрюлями и со злостью бросала:
— Что скажут ребята, если я им опять лапшичку и опять лапшичку? С ума сойти… — Она уронила на холодную плиту голову и разрыдалась.
Менее впечатлительная Лида ахнула и бросилась тормошить и обнимать подругу. Курбатов мучился, не зная, как успокоить девушку.
— Не реви же, Настька. Мы тебя любим, все любим. Да тебя никто не укорит. Я сейчас же за хлебом пошлю Кузьмина.
Виктор вытаращил глаза: всегда суровый Курбатов смущенно улыбался, гладил шершавой ладонью кудрявую головку девушки.
Хотя после отъезда начальника Ганин и провел собрание разведчиков, все же сознание вины не покидало молодого геолога. «Не надо было мне или Григорию Васильевичу уезжать с главной базы, пока не получили бы все необходимое», — мысленно казнил он себя.
Откровенность геолога покорила многих, но мало успокоила: разведчики разошлись молча, затаив свои думки. В этот вечер по табору не разносилась песня о священном Байкале, не гудели доморощенные басы, не звенели тонкие струны в руках балалаечника Чернова. И в палатках стало как-то неуютно, неприглядно: неприбранные постели и раскиданные там и сям фуфайки и накомарники.
Ганин бродил по табору, присаживаясь то к одному, то к другому костру, читал на хмурых лицах одно и то же: а стоит ли работать в такой экспедиции?..
Уже зажигались звезды и светила полная луна, когда Виктор вернулся в табор. Огибая наледь, он заметил Курбатова и остановился. Этот человек привлекал его более других. Чем именно — он не мог бы объяснить. Чувство это напоминало очарование глубокого озера. Оно всегда своенравно: зеркальная гладь, мягкая истома под полуденным лучом, и вдруг — ветер! Все закипело, заволновалось, заплескало в пологие берега потемневшей волной.
Таким представлялся Разумову Николай. Он знал, что Николаю не по душе экспедиция. Но сегодня он наблюдал и иное: артельщик, успокоив Настю, отыскал Кузьмина, и, пока тот собирался, сам оседлал ему коня.
Разумов был тактичен и уважал право на одиночество. Он поплелся назад и обошел наледь с другой стороны.
Его окликнула Настя.
— Иди поешь. — Она мягко улыбнулась. — Все разбрелись, слова не с кем молвить… Почему ты…
Настя коротко, с захлебом вздохнула. Ее что-то тяготило, а глаза говорили: «Ты от меня прячешься. А зачем? Вот я вся перед тобой». Она поставила перед ним миску с холодным мясом, потом принесла чай и дешевое печенье. Наблюдая, как он жует не разжимая губ, Настя опять вздохнула и наконец решилась:
— Почему ты от меня прячешься?
Виктор положил вилку.
— Здесь негде спрятаться, — помедлив, возразил он, — хотя человеку, Настенька, иногда неплохо побыть одному.
— О чем ты говорил с Алешкой?
Виктор с веселым недоумением наморщил нос. Его забавляли сердитые огоньки в Настиных глазах.
— Право же я не помню. Так, ни о чем.
— Ешь, ешь! — Она придвинула отставленную им миску, не вставая сняла с угольков чайник. — Так и ни о чем? Даже не помнишь? — настойчиво допытывалась она и недоверчиво косилась на Виктора.
— Не помню, поверь. Он что-то спросил или сказал… Кажется, о поисках пегматита, — об этом только и толкуют в лагере.
Настя закивала головой с видимым облегчением. Виктор понял: она боялась, что Алешка наговорит на нее, но чего именно она опасалась, — он не решался спросить и торопливо ел, опустив глаза.
— Я не хочу, чтобы ты знал от других то, что я сама могу рассказать о себе, — просто объяснила Настя.
«Умная девушка», — невольно подумал Виктор, наблюдая исподтишка за встревоженным ее лицом.
— Если, конечно, ты хочешь, — тихо добавила она.
Молчание Виктора привело ее в замешательство, затем испугало. «Надо ли было затевать этот разговор?»
— Нет, не хочу. Зачем это, Настя?
Протестуя, он поднял руку. Равнодушие или страх заглянуть в чужую жизнь руководило им в эту минуту.
Главный инженер рудоуправления Истомин любил ранние прогулки. С семи до девяти утра его можно было встретить на Набережной, — так называлась главная улица, — но это не означало, что Истомин идет в управление. Для этого раннего часа Истомин даже одевался по-особому: в светло-серые брюки и коричневый пиджак. Гулял он обычно без шляпы.
И никто не мог сомневаться в том, что это идет именно главный инженер рудоуправления, а не просто любитель природы и погожего утра над рекой: в руках Истомина, закинутых назад, покоилась объемистая папка из желтой кожи, на лицевой стороне которой была серебряная пластинка с монограммой: «Пимен Григорьевич Истомин. Востокзолото. Сентябрь 1929 — сентябрь 1934».
За складом техники начинался подъем на мыс междуречья. Это естественное возвышение давно очистили от бурелома, убрали каменные плиты и валуны, и оно стало любимым местом отдыха жителей поселка. Несколько прямых дорожек пересекали мыс вдоль и поперек; удобные скамейки под деревьями и десятка два электрических фонарей превращали этот уголок в парк.
Отсюда поселок был как на ладони: видны все его двенадцать кварталов, виден каждый дом, каждая дворовая площадка. Река Мана, огибавшая мыс, изобиловала шумливыми и порожистыми притоками, которые несли массу ила и песка. Но полноводная река, в которую впадала Мана, была так широка, величава и медлительна, что, даже приняв мутно-желтый поток Маны, продолжала течь такой же чистой и прозрачной, как и до встречи с ней.
Истомин садился на облюбованную им каменную скамью, подставлял спину солнцу и клал на колени папку. Минута сосредоточенного внимания ко всему, что так широко и свободно раскинулось перед глазами. Легкий вздох удовольствия. Затем Пимен Григорьевич вынимал из кармана пиджака двухстороннее зеркальце, если поблизости никого не было: ведь не следует показывать посторонним, что главный инженер рудоуправления — по существу крупного производственного треста — в свои сорок четыре года еще изучает собственное лицо, любуется голубоватыми белками и гладит широкий лоб без морщин. Пожалуй, в такую минуту можно провести расческой по густым волосам. И как же при этом не подумать, что у него, Истомина, время и невзгоды не испортили здоровья. Ведь говорят же, что густой волос — верный признак здоровья и долголетия.
Иной раз деловому человеку приходит очень неприятная почта. Такую почту не следует читать вечером, если хочешь спокойно и крепко спать, а не ворочаться с боку на бок в постели. Неприятную почту надо читать утром, на свежую голову. И помнить, что впереди целый день. Если раздражение не уляжется к завтраку, то нужно принять меры, чтобы оно непременно улеглось к обеду.
Не поэтому ли Пимен Григорьевич и сегодня необычайно рано, сокращая приятную прогулку, свернул в парк, уселся на излюбленное место и принялся за чтение?
В кратком письме из наркомата говорилось: согласиться с ходатайством треста и отчислить управляющего рудоуправления — очень энергичного выдвиженца — в промакадемию. И все.
Все!
Наркомат не извещал о назначении нового управляющего. Может быть, им станет Пимен Григорьевич?
Истомин вздохнул, нетерпеливо поглядел на каменистую тропинку, словно кого-то поджидая, потом принялся читать вторую бумагу. Это оказалось написанное второпях от руки постановление общего собрания разведчиков, посланное Андреем Ганиным на имя управляющего. А в особом письме Ганин сообщал о настроениях разведчиков, о самой настоящей нужде.
«Хорошо, что почта попала ко мне, а не в руки… любителей сенсаций», — подумал Истомин.
Он почти бегом направился в поселок и до обеда проверял на складах заявки экспедиции, рылся в накладных и четко диктовал подчиненным перечень предметов оборудования и продовольствия для экспедиции. А в голове нет-нет да мелькало: «Кого же? Кого?»
В палатку артельщика и его друзей протиснулась крепкая Костина фигура. Он зажег спичку; четверо мужчин лежали ногами к выходу на большом брезенте. На узкой койке спала Настя, подложив под щеку ладонь, полураскрыв мягкие, еще детские губы. На лице спящего Виктора — обычное выражение добродушия и умиротворенности. Черты Курбатова не смягчались и сном: сомнения и раздумья резко выделяли это сильное и запоминающееся лицо. У Жорки Каблукова как всегда лицо было спокойно. Сном дикаря спал Васька Терехов, шумно дыша, потягиваясь, выпячивая губы. Ему снились еженощно какие-то чудеса, и по утрам он обычно с Разумовым, умеющим слушать не прерывая любую чепуху, делился своими фантастическими ночными видениями.
Спящие разведчики и красивая, очень молодая женщина, разметавшаяся доверчиво и безмятежно, произвели на Костю сильное впечатление. Повеяло чем-то уютным, чистым и мужественным. «Словно братья охраняют любимую сестренку», — мелькнуло у него.
Спичка догорала. Мосалев наклонился, притронулся к Курбатову. Тот сразу открыл глаза. До слуха артельщика донеслись сдержанные выкрики, ржанье лошадей, топот.
— Что случилось? — Курбатов, зная, что в тайге бестолку не будят, зажег свечу, стал быстро одеваться.
— Лукьянов вернулся с обозом, велел всех будить. Ребята, вставайте! — негромко крикнул Костя.
Все мигом поднялись. Один за другим нырнули в темноту. У дороги маячили неясные силуэты навьюченных лошадей, около них топтались проводники.
— Факелов не зажигать! — слышался строгий голос Лукьянова.
Разумов подошел ближе, поздоровался с Григорием Васильевичем.
— Вот что, Разумов, — сказал Лукьянов, — немедленно делайте настил на метр от земли. Не предупредив меня, эти олухи царя небесного доставили почти две тонны взрывчатки. — Его внимательно слушали, не задавая вопросов. Лукьянов разгадал настроение и уже иным тоном, удовлетворенно добавил: — Все есть: инструменты и палатки, хорошие продукты, даже библиотека. Я мельком просмотрел накладные… Все есть, все! Начинайте! — заторопил он Мосалева и Разумова.
Полыхали далекие зарницы. Разрозненные облака проплывали над тайгой пухлыми громадами и на глазах меняли очертания. Вершина Медвежьего затягивалась кольчатым туманом, словно восточный богатырь лениво обматывал голову белой чалмой. Зелеными мигающими огоньками светились старые пни.
Обоз разгружали быстро, молча. Домовитые «мамки» ощупывали тюки с продуктами, переставляли ящики. Расчетливый Коля Курбатов только крякнул, когда Настя подала ему на утверждение меню на целую неделю. Он читал долго.
— Ну что ты, Коля? Надо, чтобы еда была сытной и вкусной. И не так уж дорого будет, честное слово! — уговаривала Настя артельщика и грозилась пожаловаться Лукьянову.
— Не егози. Выдумала тоже: жаловаться! — сказал Курбатов и сам пошел к Лукьянову. Он помнил Настины слезы, лица товарищей и собственные хлопоты.
— Вы теперь не скупитесь, — успокоил его Лукьянов. — Кормите людей как следует. Продукты будут.
Недовольство, вызванное неполадками и нехватками, рассеивалось с каждым днем. В экспедицию завезли необходимое оборудование и имущество. Изменился и сам табор: вместо старых островерхих вигвамов были поставлены новые палатки — настоящие полотняные домики с квадратными окошками и крышей коньком. Палатку артельщика перегородили на две неравные части, в меньшей поселились Лида и Настя.
Из краткого письма Истомина Ганин узнал, что главный инженер взял на себя заботу об экспедиции и что заведующий перевалочной базой, виновный в задержке оборудования и продуктов, будет привлечен к ответственности.
— Ну, виноватый всегда найдется, — сказал Курбатов, узнав о письме.