ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Андрей Ганин, как и многие в экспедиции, терялся в догадках. Исчезни из табора Алешка Петренко или Сизых — их исчезновение никого бы не взволновало. Ребята получили деньги, ушли да и загуляли. И будут гулять на руднике до тех пор, пока не просвищут последнюю сотню. Потом придут с повинной, выслушают вздыхая разнос Лукьянова, поскребут в затылках:

— Оно, конечно, кругом виноватые, вроде больше не будем.

Но при очень странных обстоятельствах из табора исчезли самые уважаемые люди. Многие связывали это событие с бесполезными поисками.

Когда беглецы вернулись, Ганин решительно потребовал объяснений. Однако Курбатов с такой неожиданной суровостью прервал молодого геолога, что тот сразу сообразил, что никакого объяснения не будет. И так же, как Мосалев, не стал настаивать. «Вернулись — это главное», — подумал Андрей и с успокоенным сердцем принялся за прерванную работу.

Предложение Кости Мосалева не выходило из головы Ганина. Андрей считал и пересчитывал возможности экспедиции и все более убеждался, что им необходимо выделить одну, хотя бы и неполную бригаду, чтобы заняться поисками на Медвежьем.

В эти дни в экспедицию прибыло подкрепление: два коллектора-студента. Ганин возликовал. С помощью Виктора он составил новый график и как-то утром поделился с Лукьяновым своими расчетами.

— Слушаю, — сухо проговорил начальник экспедиции и положил на стол расчерченный график Ганина.

Он, не прерывая, слушал Ганина, но как только Андрей заикнулся о Медвежьем, Лукьянов резко остановил его:

— Андрюша, довольно! Все ясно. Ежедневно говорим и спорим на виду у всех… Да мы же не ребята, а руководители титула.

— Григорий Васильевич, я это знаю, знаю…

— Нет уж, выслушайте до конца, — твердо продолжал Лукьянов. — Вы говорите: Медвежий… А если и на Медвежьем пусто? Нет, это несерьезно, Андрей. На Медвежий нужно идти с весны, на этом огромном массиве следует вынуть десятки тысяч кубов наносов! А сколько возьмем мы, выделив крохотный отрядик? Полторы-две тысячи! Не найдем слюды в двух пунктах — два повода к одному самому строгому взысканию мне и вам. Так и знайте.

Вскоре они были в бригаде Мосалева. Лукьянов первым спрыгнул с каменного свала и направился к шурфу, в котором с головой скрылся Дронов: его недавно перевели в бригаду Мосалева по личной просьбе Кости.

Наблюдая за работой шурфовщика, Лукьянов хмурился. «Чертово место! — подумал он. — Хоть эмпайром проходи — так глубоки наносы».

Дронов выкидывал наверх черную разжиженную землю с кусками еще не перегнившего бурелома.

— Ну, Дронов, как? — спросил Лукьянов, глядя вниз.

— Плохо. Глубина… видите какая! И когда это, Григорий Васильевич, люди машину для поисков придумают? Чтобы Ваньку-лом да Маньку-лопату по боку, отслужили, мол, а?

Дронов вдруг изменился в лице и вытянул кверху руки. Лукьянов и Ганин, сообразив, подхватили его, и в самое время: борта шевелились, ползли и внезапно хлынули, на дно земляной жижей. Под ногами земля ощутимо оседала, и скоро правильный квадрат шурфа превратился в большую воронку.

— А, черт! — рассердился Лукьянов. — Что делается! Где Мосалев?

Подбежал запыхавшийся десятник.

— Сколько раз тебе сказано: глубокие шурфы проходить с расшивками! Задавило бы Дронова — что тогда? Под суд захотел десятник?

Мосалев скосил глаза на смущенного шурфовщика и пожал плечами.

— Сейчас я пройду с тобой по всей линии, — продолжал Лукьянов, — и если хоть еще в одном месте увижу такое безобразие, от выговора ты не отвертишься. А вам, Андрей Федорович, я советую не графики новые чертить, а лучше следить за безопасностью на работе. Или, думая о плане, вы забываете, что нужно дорожить человеком? — распекал подчиненных Лукьянов.

Ганин вспыхнул.

— Вы несправедливы к Мосалеву, да и ко мне, — возразил он. — Ведь это единственный случай…

Но Лукьянов, не слушая, отошел, потом поманил к себе Ганина:

— Еще хочу сказать… Вы не попадали в полосу таежных дождей? Нет? Плохо. Попадете — умнее станете. Эти дожди забирали у меня не раз все резервы времени. Поэтому я боюсь, понимаете? Если бы мне дали еще два десятка шурфовщиков и одного геолога — я бы рискнул. А так, когда все в обрез… Нет, нет! Не могу! — решительно заключил Лукьянов.

Оставшись один, Андрей думал и думал. Дни идут за днями, а поиски не дали ничего положительного. «В поисках нет неудач, любой поиск — открытие». Этот излюбленный афоризм Лукьянова ему нравился. Но стоило Ганину прочитать статью в центральной газете о планах третьей пятилетки, и афоризм летел кувырком.

В стране росла авиационная, тяжелая, оборонная промышленность, строились новые заводы, шахты, домны, целые районы с гигантами индустрии. Нужна была слюда. Много слюды. Молодые предприятия слюдяной промышленности не удовлетворяли и сотой доли спроса. Немногочисленные выявленные запасы вырабатывались и таяли как дым. Необходимо их увеличить во много раз.

Результат! Результат — во что бы то ни стало! Это необходимо. Риск? Он неизбежен. Ганин давно бы рискнул, будь он начальником. А он только геолог, инженер без опыта… Но, черт возьми! Он же коммунист! Нельзя об этом забывать! Все ли доводы он использовал? Чем он может доказать необходимость выйти из рамок задания? Почему нельзя заглянуть в будущее, то есть будущие поиски превратить в настоящие?

Он вспомнил свой приезд на главную базу и одну-единственную беседу с главным инженером Истоминым. Беседа была доверительной и понравилась молодому человеку.

— Вы коммунист, товарищ Ганин, — сказал Истомин, — единственный во всей экспедиции. Ваш начальник уже немолодой беспартийный инженер, несколько замкнут, но добросовестный специалист. Очень исполнителен. У вас могут возникнуть с ним споры. Не стесняйтесь, пишите об этом мне лично. Я поддержу; если понадобится — вызову вас на базу.

Почему бы Ганину не обратиться к нему? Результат! Ведь экспедиция выбросила уже свыше десяти тысяч кубов, израсходовала уйму денег, взрывчатки… Неужели нельзя отступить от проекта, когда есть возможность по-иному, вдвое-втрое экономнее, вести изыскания?

2

В горах далеко разносятся звуки. Мосалев и Курбатов несли взрывчатку. Пересекая участок бригады Чернова, десятники услышали разноголосый шум, вскрики и ругань.

— У Чернова всегда неполадки, — пробормотал артельщик и остановился.

Невдалеке кричали громко и злобно:

— Дай ему! Дай! Чего смотришь!

— Не подходи, собака! Отойди на пять шагов.

Голоса слились в один сплошной гвалт ярости и обиды. Дело явно клонилось к драке.

— Якорь им в душу! Бежим, Костя!

Десятники приметили камень, под который сунули взрывчатку, и побежали на крики.

На маленькой полянке, у недобитого шурфа, собралась бригада Чернова. Но тут же вертелись рабочие из других бригад. Курбатов заметил Дронова и Айнета. Драчливый Алешка Петренко без рубашки и кепки держал за пояс отпальщика Зубкова, тряс его и хрипел:

— Да я из тебя юшку выжму!

Рассудительный Акатов стоял перед десятником Черновым, отталкивая переступавшего по-медвежьи Айнета. К Чернову лез и Сизых, размахивая черенком кайлы. Петренко все подталкивал и подталкивал Зубкова к шурфу и столкнул бы отпальщика, но в эту минуту на полянке появились Мосалев и Курбатов, а с другой стороны подбежал Разумов.

Он разорвал плотное кольцо тел и, зная характер Петренко, не раздумывая, отшвырнул его от Зубкова. Его узнали, но крики не прекратились.

Петренко зашел с другой стороны, норовя ударить Зубкова, но Разумов оказался проворнее и с силой нажал на плечо драчуна.

— Пошто бьешь своих? — заорал Петренко, забыв о Зубкове и готовый драться со своим десятником.

Десятники с трудом уняли разбушевавшиеся страсти. Прибежавший на шум Ганин увидел разгневанные лица, сверкающие глаза, сжатые кулаки. — Что случилось, товарищи?

— Нету в нашей бригаде правды, — крикнул Сизых. — Тут, товарищ Ганин, не заработаешь и на штаны. — Себе все легкое берут. Отпалку на своих шурфах по два раза делают. Я сегодня не утерпел — под камень спрятался. Думаю: была не была, узнаю, зачем они нас угнали. А они — Зубков, Чернов и вот эти двое, — он показал пальцем на двух шурфовщиков, — гляжу, обратно шпуры делают, да не всюду, а на своих шурфах. Эге, думаю, недаром у них выработка высокая… за нашу-то взрывчатку. Воры, а не десятники!

— Расстрелять мало! Сознавайся, Чернов, а то бить будем!

Ганин и Разумов поняли наконец, из-за чего завязалась драка. Чернов, как только привезли взрывчатку, стал экономить и, нарушая приказ Лукьянова, закладывал в шпуры вдвое, а то и втрое меньшую дозу. Но не во все, а лишь в те, которые он заранее распределял среди подручных. Ребята это заметили и пожаловались Лукьянову, но начальник не обратил на жалобу внимания. Чернов осмелел и, отбурив на сэкономленную взрывчатку до сотни шурфов, показал в наряде, что они выбиты вручную: в карманы десятника и его подручных потекли деньги.

— Кто начал драку? — строго спросил Ганин.

— Зубков, он Дрона толкнул. А Чернов на Акатова топором замахнулся.

— Айнет, Акатов, Петренко, идите на линию. Полдня потеряли.

— Так, Витя! А кто же петушки к петушкам?..

— Иди, иди! Ладно, петух! — Виктор улыбнулся Петренко, который начинал его по-настоящему привлекать, несмотря на грубые выходки.

Ребята ушли. Ганин отправил Чернова и Зубкова в табор: рабочие и слышать не хотели о них. Виктор, по указанию Ганина, произвел разбивку шурфов и, потеряв почти полдня, отправился на свою линию.


Вечером Разумов принес Лукьянову томик «История XIX века». По палатке прохаживался взволнованный чем-то Ганин.

— Что, — удивился Григорий Васильевич, — уже прочли?

— Ну ее, историю, — буркнул Разумов. — Настоящее интереснее, Григорий Васильевич.

— А историю долой?

— Долой не долой, а на полку, — в тон Лукьянову ответил Виктор.

— Значит, пошумели сегодня на линии? — с добродушной усмешкой спросил Лукьянов. — У меня были десятники. Поступили вы с Ганиным верно, но… не надо разжигать страстей, Виктор Степанович. К чему? Обычная в наших условиях проделка. У вас… Курбатов разве не выгадывает?

— Курбатов? Никогда! — твердо возразил Разумов.

— Не ручайтесь! Видно плут… Но умный. В этом разница между ним и Черновым. Вы, друзья мои, напрасно озлобили Чернова против себя. Десятник он неплохой, знает отчетность, аккуратен, ежедневно оформляет наряды. А что с десятника еще требовать?

— Григорий Васильевич, Сизых говорил, что он жаловался вам на десятников, — возразил Ганин, — Так что… возмущения можно было избежать.

— Едва ли, Андрей Федорович. Ручаюсь вам: тот же Дронов или Петренко сегодня же выпьют с Зубковым, помирятся и снова подерутся. Таковы их натуры. — Он говорил неторопливо, вертя в пальцах маленькие ножницы. Темно-карие глаза инженера, казалось, интересовались только ножницами.

— Вы зачем берете их под защиту? — резко спросил Ганин.

— И не думаю! И не думал! — живо запротестовал Лукьянов. — Мне все одинаковы.

— Очень жаль, — не мог не пробормотать Разумов.

— Вы молоды, а я… уже пожил на свете. Поэтому мы несколько по-разному мыслим, с разных возрастных позиций.

Лукьянов замолчал. Ганин и Разумов не уходили. Они тоже молчали, чего-то ожидая, и это раздражало хозяина палатки.

— Андрей Федорович, а не упразднить ли нам бригаду Чернова?

Неожиданное предложение обрадовало Ганина и Разумова, но они не могли забыть, как Лукьянов защищал провинившихся.

— Однако считайте это временной мерой. Я просто не вижу, кого можно было бы назначить десятником вместо Чернова, — закончил Лукьянов затянувшийся разговор.

3

Лукьянов наутро разрешил Андрею созвать общее собрание, но предупредил, что сам расскажет о проделке Чернова.

— Какая же это проделка, Григорий Васильевич! — запротестовал Ганин.

— Но и не преступление. Крутых мер принимать не буду, ни к чему. Люди нам нужны, Андрюша.

— Конечно, нужны. Но если вы назовете проступок, обман, самую настоящую подлость проделкой, что тогда скажут о нас с вами разведчики? — упрямо сдвинул светлые брови Андрей.

— Андрюша, без проповеди. Ведь скучно! Ну, ладно, дадим Чернову и его собутыльникам проборку, лишим его звания десятника. Что еще? Поговорим об изысканиях вообще. Согласны? Будете выступать — не горячитесь, прошу вас. И остальных предупредите.

— Никому рта затыкать не буду.

— Ладно, там видно будет, — устало махнул рукой начальник экспедиции и выпроводил Ганина, чтобы побыть до собрания одному.


В женской половине палатки артельщика перед зеркалом величиной в две ладони вертелась Лида, одергивала платье и хлопала себя по бокам.

— Хоть распарывай! — с веселой обидой пожаловалась она подруге. — За две недели — и на тебе! Так округлеть. Ей-богу, буду по гольцам бегать.

— Витя не заходил?

— Нет.

Настя вздохнула.

— Почти не вижу его, поговорить некогда. Сядет обедать — покоя все равно не дают: то один, то другой, то за пятым, то за десятым. Зло берет.

Настя сдернула с себя поварской халат и надела платье из яркой шотландки. Длинный рукав и небольшой вырез на груди делали ее скромной и строгой. Она ощупала пальцами пуговицы, словно перебрала лады гармоники; натягивая чулок, несколько раз согнула и вытянула стройную ногу. Тряхнула головой, разметав послушные волосы. Как хорошо, что она кудрявая, а волосы густые и мягкие — укладываются в любую прическу.

— Витя говорит, что мне не надо стричься.

— Но возни с косами — замучишься… Знаешь, отпусти меня на базу дней на пять, Настя, а?

Настя подумала и согласилась.

— Только с уговором: потом поеду я. Этот… из развозки сказал, что там все есть. К зиме надо, много надо. И мне и ему.

Настя накинула на плечи широкий длинный жакет — единственную дорогую вещь, купленную ею для себя, — по белой шерсти крупные кремовые квадраты, свободные складки, четыре белые пуговицы с золотистыми глазками. Она долго не решалась его купить, потом выпросила жакет у продавца и вбежала в палатку разрумяненная, с яркими глазами.

— Смотрите!

Ребята ахнули. Васька Терехов обошел Настю кругом и только всплеснул совсем по-бабьи руками. У Разумова лицо светилось любовью. Лида тормошила подругу, вертела ее из стороны в сторону и взвизгивала от удовольствия. Жакет остался у Насти.

Настя опоздала к началу собрания. Видя, что все места за столами заняты, она мигнула дневальному, и тот принес небольшую скамейку. Настя села, положив на колени незаконченную вышивку.

Один за другим выступали разведчики.

Настя вышивала и косила глаза на оратора. Длинные, чуть огрубевшие пальцы ловко владели иглой. Ее лицо красиво обрамляли ниспадавшие вдоль щек волосы.

Ее соседям, изредка поглядывавшим на нее, не верилось, что перед ними Настя Щербатая, развязная дивчина в берете, любившая сидеть на борту огромного карбаса, плывшего по Лене. Нет, не она! У той на худеньком лице выделялся пухлый рот, который; мог ответить на ругань руганью и вызывающе раскрыться в улыбке. Тогда она была, пожалуй, красивее и сразу поражала воображение. А сейчас запоминалась надолго.

Она вошла в жизнь табора, любовно и хорошо выполняя простую обязанность: накормить разведчиков утром и вечером. А когда разведчики уходили на работу, Настя и Лида появлялись в палатках, забирали из спальных мешков простыни и наволочки, стирали, сушили, горюя, что нет утюгов. Скажи Насте и Лиде, что они дороги всему табору, — пожалуй, обе недоверчиво улыбнутся. Но если бы они неожиданно исчезли из табора, у каждого разведчика возникло бы чувство незаменимой утраты.

«Ох какой, оказывается, Чернов! — думала Настя, слушая речь товарища Ганина. (Она даже мысленно называла его уважительно: товарищ). — Но его приструнят! Приструнили же Алешку-культурника. Нет, их нельзя сравнить. Алешка не воровал у товарищей, у государства не воровал, а Чернов воровал», — так просто и точно определила Настя проступок десятника.

Мелькала игла с черной ниткой. Настя ловко, крест за крестом, накладывала на холст еще неясные черты какого-то портрета, но уже оконтурена голова с характерным лбом, выведен широкий нос, заметнее и заметнее пушистые усы…

Собрание окончилось, но люди еще теснее сгрудились у двух столов, заваленных газетами и журналами.

Мосалев отобрал у Насти вышивку:

— Горький! Максим Горький! А ну, подержи. — Он отступил назад, всмотрелся: голова Горького, точь-в-точь как на знакомом портрете. — Настя, а ведь хорошо! Уж как хорошо!

Около них сгрудились разведчики.

— Кончишь, я раму сделаю, такую выдумаю… И повесим здесь, на самом виду, — сказал Акатов.

«Как же! Для вас стараться!» — ответила бы прежняя Настя и вырвала бы вышивку из чужих рук.

— Сделай — выдумай две. Ладно? — сказала старшая «мамка». Потом, в самое ухо Акатова: — Я еще вышью для Витьки-то. Он любит Горького.

Пустел клуб. К Настиной досаде, Лукьянов увел Виктора к себе. А она-то надеялась, что после собрания погуляет с Виктором… Она подсела к длинному столу, за которым ежевечерне заседал таборный совет этого своеобразного полотняного городка: Акатов, Дронов, Курбатов, Мосалев, Айнет и, как ни странно, — Петренко.

Шурфовщика Алешку часто ругали его начальники, но даже во время самой сильной проборки Алешка не забывал, что он культурник, и как ни в чем не бывало шел в клуб, напоминая Ганину или Разумову:

— Сегодня заседает редколлегия. Обратно, на меня заметка поступила. Приходите, разбирать будем.

Таборный совет никто не выбирал, он образовался из членов редколлегии, профорга и артельщика. Ганина поначалу смешило это высокое название, но слыша, что разведчики серьезно и с уважением называют так почти ежедневные сходки активистов, он тоже привык к нему. Ведь в клубе никогда не возникало ссор: сюда приходили узнать новости, здесь учились и смеялись, читали вслух и пели песни. Здесь складывалась и росла большая дружба между людьми.

Настя окончила вышивку. Виктор не показывался.

— Ну чего он нейдет, — ворчала Лида.

— Значит, не может, — скрывая досаду, возражала Настя. — Коля, а если Лида на базу съездит дней на пять, ты найдешь мне помощника? Одной трудно.

Мосалев очень удивился. Курбатов пожал плечами.

— Я не просила тебя говорить, — воскликнула Лида, заливаясь краской. — Такая!

— Такая! Ты хочешь ехать, значит, надо по-хорошему решить. Мы же с тобой на работе, — рассудительно сказала старшая «мамка».

— Это же не окончательно. Я, Костя, сказала ей, болтухе, что хорошо, дескать, на базе побывать, там магазин, всего много. А она как о решенном.

Чутким ухом Настя уловила знакомые шаги. Она порывисто встала.

4

— Берегись! Берегись! Берегись! — услышала Настя.

Отпалка. Вот попалась! Она выбежала на открытое место. Раздался первый взрыв. Настя прибавила ходу. Подгоняя ее, ударил второй. Над самым ухом! Третий! У нее подкашивались ноги. Только бы хватило сил… Вон до того камня! Задыхаясь, она обогнула камень, упала, заткнув уши.

Рядом кто-то засмеялся. Настя одернула юбку, но головы не подняла: ее плечи ходили ходуном от бурного дыхания.

— Настя! Выходи! Больше не стреляем.

Из-за камня показалась кудрявая голова. Настя с минуту прислушивалась, часто дыша открытым ртом. Потом бегом пустилась вниз…

— Покурим, что ли? В такую жарынь даже белочки закуривают, — звал Петренко ребят. Никто не отозвался, все уже разбрелись по своим местам, и Алешка ворча: «Ну и народ пошел, хуже вчерашнего», — прыгнул в недобитый им шурф.

Прежде чем взяться за кайлу, Алешка сердито взглянул на толстый березовый пень, гладко зачищенный с одной стороны: на нем Виктор, по просьбе Айнета, углем нарисовал здоровенный кулак: уж очень надоели трудолюбивому парню частые Алешкины перекуры да отлучки. Петренко, подойдя к шурфу и заметив четкий рисунок, рассвирепел и хотел было его стереть, но ребята заворчали, нахмурились, и Алешка догадался, что рисунок — не шутка, а своеобразное предостережение скорого на расправу десятника, и подчинился.

А тут Настенька появилась, еще увидит, чего доброго, да Лидке своей расскажет, и все девчата на руднике узнают, какой Алешка разведчик… Он состроил свирепую рожу, погрозил пеньку пальцем и взялся за кайлу.

— Чего ты тут? Витю ждешь? — спросил, подходя к Насте, Мосалев. — Не жди. Задержится. Иди-ка в табор.

— Что ж, ладно… — Настя помолчала, раздумывая: сказать, не сказать? Потом потянула Костю за рукав. — Я скажу тебе… Только смотри, ему не говори. Ни под каким видом не говори. Не скажешь? Ну, гляди! — Еще раз потеребила рукав, оглянулась, приблизила губы к самому уху Мосалева: — Сегодня отвоевала новую маленькую палатку. Ту, которая в каптерке лежала.

— Для чего?

— Для того! С Витькой в ней поселимся. Хорошо? Понял?

— Фью, фью! — засвистел Мосалев и отвел голову. — Значит?

— Значит! — сердито подтвердила Настя. — Ты смотри, не проговорись. Ты к вечеру что-нибудь сможешь сообразить? А, Костя? Но так, чтобы Витька не знал. За этим и искала тебя.

— Кого-нибудь пошли, — посоветовал Мосалев.

— Нельзя кого-нибудь, ненадежно, — возразила Настя. — Будут все наши, ты с Лидой, Андрюша… Бутылок пять бы. Такой день — единственный. И… завтра или послезавтра будет не то. Я и платье себе сшила.

Настя с таким ожиданием и надеждой Смотрела на Костю, что он сдался. Она права: завтра будет не то! Завтра она будет женой. Сегодня она невеста — значит, именно сегодня должен состояться праздник, о котором Настя будет помнить всю жизнь. Нет, тут уж поручить другому нельзя — надо наверняка.

— Я сам схожу на рудник, развозка еще там. Лукьянов меня отпустит. Но пяти бутылок мало. Что ты, Настя! На такую братию!

— Костя! — Настя часто задышала от радости. — Я взяла двести рублей. Закусок — никаких, все на вино. Обещаешь?

— Сказал — сделаю. Все-таки нехорошо как-то… не предупредив. Мы сообразили бы что-нибудь, чохом. На память! — бормотал он. — Деньги не нужны: твоя свадьба — наше вино.

— Не надо, Костя! Ничего не надо. И без того у меня будто крылья…


…Может быть она поступила неразумно? — раздумывала Настя, прибирая палатку. Главное — ничего не сказала Витьке! Вот дура! Вдруг на него найдет… Что тогда?

На миг Настя увидела холодное, словно замороженное лицо Разумова, — то, «перед охотой». Она выпустила из рук одеяло, беспомощно и растерянно оглянулась.

Пятиместная палатка выглядела просторной и в то же время уютной: широкий топчан у стенки аккуратно застлан одеялом; в углу столик со стопкой книг; между столиком и изголовьем висят на плечиках наряды Насти и Виктора; еще один столик, накрытый куском ситца в цветах, на нем овальное зеркало, расческа. Никто не догадается, что ситец скрыл ящик из-под спичек и положенный сверху большой чемодан. Пол тщательно утрамбован. Настоящая отдельная квартира. Десять квадратных метров — площадь вполне достаточная для двоих.

Напрасно она волнуется. Она нужна Виктору так же, как и он ей. Настя уверена, что он будет рад. Настя вслух выругала себя дурой. Она села, широко разведя руки по одеялу. С этого дня они будут вместе! Вместе! После работы он будет с ней. Вечером пойдут в «клуб» как всегда, но только совсем, совсем по-другому. Она любит лицо Виктора, склоненное над столом, когда он играет в шахматы — ой, нудная игра! — или вычерчивает табель. В эти минуты губы Виктора то вытягиваются, то поджимаются. Смешно! Как у маленького, за задачей. Зато как хорош Виктор, когда рассказывает ей о московской родне! Настя уже знает обо всех дядях и тетях, нянюшке Марфе. Она даже представляет квартиру Виктора.

А когда она станет раздеваться — обязательно заговорит: ей хочется, чтобы он смотрел на нее. Сколько ласки сулит ему Настя… сколько нежных слов и тихих песен, шепотом в самое ухо. Положит голову ему на грудь, услышит гулкое «тук-тук» сердца. Она прижмется головой к его щеке, да так и заснет. А утром она накинет ситцевый халат и побежит к водопаду за водой. Он смешно умывается, пофыркивает, встряхивает головой, точно отгоняет надоедливую муху. И всегда просит полить на шею. Приятно смотреть на его обнаженные плечи. Виктор самый сильный! Ну, может, не самый сильный, но никого не боится. Нет уж! Не такой!

Решив, что Виктор Разумов самый красивый, самый умный и самый сильный, а главное — любит ее, Настя совершенно успокоилась. Напевая, она забежала в столовую.

— Лида, скажи, я красивая?

— Отвяжись!

— Лидка!

— Отвяжись, говорю. Целый день мыкаюсь, как угорелая.

— Измучилась! Батюшки мои! Иди отдохни.

— Отвяжись, Настька! Ой! Ой!

Настя толкнула Лиду на скамейку, защекотала, затормошила.

— Скажи: красивая! Красивая! — требовала она.

— Настька! Да каша… ой, подгорит!

Лида с визгом вырвалась.

— Так слышишь, Лида! Как перемоешь посуду, так и приходи, не задерживайся. Ой, как у Кости дела? Достанет ли?

Самолюбивая Лида обиделась за Мосалева.

— Вино будет, будет, — успокоила она подругу.


В столовой появились первые шурфовщики. Прошло немало времени, пока Настя увидела Виктора… «Сейчас… Сейчас…» — Сердце учащенно билось. Надо спокойно сказать ему, так, словно в этом нет ничего примечательного, так, как говорит жена мужу: — «Иди домой. Я скоро приду».

— Что-то долго сегодня, — встретила она Виктора. — Я уже всех накормила, а тебя нет и нет. За посуду принялась, ожидаючи.

— Домывай, я подожду, — предложил Виктор, — поужинаем вместе.

— Вот хорошо. Я — скоро. Иди в палатку.

— Не хочу. Я привык здесь.

Виктор сел на свое обычное место.

— В нашу палатку, милый, — почти не меняя тона, протянула Настя…

Виктор изумленно уставился на нее. С солнечной стороны брезентовая стена всегда во время обеда широко раздвинута: табор отлично виден. Только сейчас Разумов заметил, что за их общей палаткой выступает углом еще одна, ее утром не было.

— Настя! Ах, черт! Неужели? — Он шагнул к Насте.

Не ошиблась! В глазах — радость. Лучше не смотреть в эти нестерпимо-горячие глаза. Чего доброго, забудешь, что в руках хрупкая миска, выронишь. Не поднимая глаз, она наконец произнесла те слова, которые теперь могла произнести:

— Иди домой, переоденься. Я скоро приду.

— Позови Лиду. Пусть она приберет, — нетерпеливо сказал Виктор.

— Она занята. Иди, иди, глупый!

Виктор приподнял полог. Ого! Изнутри палатка обшита светло-коричневой легкой байкой, как у Лукьянова. Света достаточно, и просторно. Он потрогал столик, заглянул в зеркало. Он ли это? Глаза смешные, губы растянуты. Глупое выражение… А! Что она сказала? Переодеться? Пожалуй, стоит. Приподнял краешек одеяла. Ну, конечно, простыни новые! Это не то, что спальный мешок! В последние два года его потребности, желания, вкусы подверглись резкому испытанию. Он здорово изменился, но не забыл, что человеку иногда нужно побыть одному, самому с собой, у маленького столика с книгами, со своими думами. Что она сказала? А-а!

На, единственной табуретке — серые брюки, спортивная куртка. И что-то еще. Белье! Настя! Настя… Натягивая носки, он подмигнул портрету Горького: «Она сказала: глупый! Слышите, Алексей Максимович!» Лучи заходящего солнца пронизали палатку золотой пылью, хлынули волной игривого света. «Она права, я глуп. Почему мне не пришла в голову эта простая мысль о квартирке? Разве я потерял на счастье права? Или Настя потеряла?»

Кто-то раскатисто хохочет во все горло. Васька! Только он умеет так хохотать — звонко, отчетливо, заразительно. Ха-ха-ха! Чьи-то шаги. Так ходит только Костя. Почему он не зашел? Странно! Настя что-то задумала. О! Костя сегодня вел себя странно, очень странно. Увидел Разумова, крикнул: «Пляши, черт! Пляши же!» — И, махнув рукой, юркнул за дерево.

Разумов оделся, в сотый раз обвел глазами новое жилище… Вон его костюм. Настина жакетка… а рядом, задернутое простыней… что? Он не успел узнать, что там. Вошла Настя. В руках — ничего. Когда же они будут ужинать?

— Не скучал? Сейчас будем ужинать. Сними мне плечики, да не эти! Левей, — попросила Настя.

Виктор осторожно снял плечики. Она повесила скинутый халат на гвоздь и взяла из его рук платье.

— Я сейчас, Настя… — Он долго плескал в лицо холодную воду, прихлебывал, чувствуя, как заходятся зубы. «Зачем она зажгла свечку? — подумал он, наступив на узенькую полоску света. — Ребята?.. Ах, да… Эх и осел ты, Витька», — пробормотал Виктор и шагнул внутрь.

— Витенька, это тебе нравится?

Настя стояла перед ним в белом платье; на шее — шарф цвета предутреннего неба, когда гаснут звезды. Откуда она взяла платье? Белое… подвенечное… Шарф!

Настя закружилась на одном месте, свободная широкая юбка вздулась колоколом. Полевая ромашка: густые белые лепестки и золотистая головка на стебельке. Его невеста, его жена!

— Я никогда не шила себе… что-нибудь из белого. Ведь в таком платье была твоя тетя Нина… тогда, на свадьбе?

Послышались голоса входящих гостей, и он только сжал ее руку и сказал сияющими глазами: да.


…Чутко спит Лукьянов. У походной койки — стул с часами, пепельницей, портсигаром и спичками. Двадцать-тридцать минут тяжелого забытья…

Лукьянов зашевелился, закурил, взглянул на часы. Несколько сильных затяжек. Странно! В эти ночные часы с частыми пробуждениями его голова как бы выключена. Сознание фиксирует только отрывки отдельных впечатлений и, что-то отметив, снова угасает. «Люкс» — замечательные папиросы. А в ту войну он любил «Дядю Костю»…

Лукьянов снова заснул ненадолго. Ему всегда снятся поразительные сны, в которых он видит себя как бы сбоку, наблюдающим за собой, за тем, как живет и действует во сне. Иногда в руках наблюдателя (тоже сон) раскрытая книга: можно читать сначала, но почему бы не взглянуть и в середину? И ему снятся, часто повторяясь, раздвижные стены дома японской архитектуры, циновка, картина в бамбуковой раме — танцующая гейша. Она выходит из рамы, садится на циновку и прячет от Лукьянова черноволосую головку. Большой глобус на бронзовой подставке. Тонкая рука гейши тянется из широченного рукава лазурного кимоно, тянется к глобусу, легко касается, показывая удивленному инженеру землю. Крохотный пальчик замер на…

Лукьянов видит город. Люди и история не раз меняли ему имя. Вместе с именем менялось бытие и обличье. Город основан великаном и пересоздан гением. Белая ночь над набережной реки. Лукьянов с женщиной, которую любил и может быть сейчас любит. Прошли годы, сменились эпохи, а чувство не забыто, так как помнить — любить.

Он почтительно склоняет голову, подносит руку женщины к губам, любуясь черным манто; оно запахнуто жестом ленивым и небрежным.

Гейша… Тонкое кукольное лицо, уходящие в виски брови. Туман…

Лукьянов проснулся, вздохнул. Как мало, он спит! Какие-то минуты, а снится столько, что не расскажешь и в час. Свои сны он помнит хорошо, потому что, просыпаясь, закуривает папиросу и думает о том, что приснилось.

Он опять задремал и видит продолжение странного сна. Та же комната, та же бамбуковая рама с полотном Верещагина: пирамида желтых черепов. Солдаты, солдаты! Гул площади, шествие людское… Лицо любимой, пьяная улыбка, хриплое: «Ха-ха! Кажется, знакомы?»

Пальчик гейши чертит стремительные линии на теле глобуса, соединяя Босфор с Байкалом, Неву с Золотым Рогом. Ползут по небу лиловые тучи, озаренные солнцем, и не могут его затмить. Обрыв знакомых скал, пологие сопки у самого взморья. Пароход и кубрик без иллюминаторов, матросский матрац, а на нем исхудалое лицо женщины с чужими горячечными глазами. Похоронный вой пароходного гудка, от которого лопается барабанная перепонка. Темь. Исчезает рама; дрогнув, без звука раскатывается пирамида из черепов. На глобусе верхом гейша с протянутыми к Лукьянову руками. Пальцы сохнут на глазах, они скелетно длинны и гибки. Желтый дьявол в лазурном кимоно приплясывает, гремит и хохочет, хохочет, хохочет…

Лукьянов проснулся в холодном поту. Ах, это ржут кони! Он откинул одеяло охлаждаясь. Взглянул на часы и криво ухмыльнулся: спал только десять минут! А кажется, вторично прожил целую жизнь. Протестуя, он погрозил тьме кулаком и снова боком упал в постель.


Ночью глухо шумит тайга. При свете звезд падь совсем голубая. Давно растаяла наледь, а ручеек все живет, все журчит, все отзванивает колокольчиками свою бесконечную песенку. Холодным светом отливает осклизлая глыба гранита, оберегая водоем; в обе стороны разбегаются струи и тоже поблескивают, как две хрустальные подвески.

Среди гор люди раскинули табор — маленький мирок, волнуемый страстями и надеждами. Поздно, очень поздно уже, глубокая ночь, однако из одной палатки все еще слышится громкий говор, смех и разгульная песня. Иногда она прерывается озорным, требовательным, извечным: «Горько-о-о! Горько, черти!» И снова шум, смех, песня.

…Проводив уходивших последними Лиду с Костей Мосалевым, Настя вернулась в палатку. Глаза ее сияли, лицо разрумянилось, пунцовые губы слегка шевелились, шепча что-то радостное.

— Милая моя! — Виктор поднялся навстречу, мягко обнял ее.

Шипя, оплывала свеча…

Загрузка...