Как и всякий человек, раб тоже подвержен воздействию несчастных случайностей и капризам судьбы. Но, в отличие от других, он лишён того утешения, которое всегда обретается в борьбе с ними. Он связан по рукам и ногам, и мучения его в десять раз сильнее от горького сознания, что он ничем не может себе помочь, не может ничего предпринять, чтобы отвести нависшую над ним белу. Это сознание полного бессилия — самая тяжкая мука из существующих на свете; она родная сестра отчаяния.
Майор Торнтон, силы которого были уже подорваны чрезмерной работой и разными излишествами, заболел лихорадкой. Болезнь его очень скоро приняла угрожающий характер. До этого он много лет вообще ничем не болел. Весть о том, что его жизнь в опасности, вызвала в Окленде не только беспокойство, но и ужас. Утром и вечером все мы сбегались к дому, спеша узнать, как он себя чувствует. Горе закрадывалось в сердца и отражалось на наших лицах, когда раздавался неизменно печальный ответ: «Всё так же!»
Женщины в Окленде неизменно встречали то бережное отношение, какого всегда требует к себе слабый пол, но так редко получает. И вот теперь, когда майор Торнтон заболел, можно было убедиться, на какую благодарность бывает способно сердце женщины и как мало нужно, чтобы завоевать его самую горячую привязанность. Все невольницы на плантации старались каким угодно способом услужить своему больному хозяину. Все они наперебой готовы были исполнять самую неприятную работу по уходу за ним. И вряд ли кто-либо другой был во время болезни окружён такой бережной заботой и вниманием, как майор Торнтон.
Однако все наши старания, заботы, горе и страхи ни к чему не привели. Лихорадка бушевала в нём с прежней силой, словно находя в его организме всё новые запасы горючего. Но все эти запасы в конце концов истощились, и через десять дней нашего хозяина не стало.
Узнав о его смерти, мы только переглянулись и замерли в молчании. Беспомощные сироты, которых смерть лишила последней опоры, не могли бы острее переживать своё горе. Мужчины плакали, женщины испускали душераздирающие вопли. Старуха кормилица, вырастившая Торнтона, рыдала так, что её нельзя было ничем утешить. Да и было ей о чём горевать! После смерти отца Торнтона она была продана, и вырученные деньги пошли на покрытие долгов покойного. Но майор Торнтон выкупил её на первые же заработанные им деньги, назначил её домоправительницей и окружил самой нежной любовью. Зато и она любила его, как собственное дитя, и оплакивала «своего дорогого сыночка Чарли», как она называла его, со всем исступлённым отчаянием вдовы, потерявшей единственного ребёнка.
Все мы присутствовали на похоронах и проводили нашего господина до самой могилы. Глухой звук земли, ударяющейся о крышку гроба, мучительно отзывался в наших сердцах, и, когда церемония закончилась, мы долю ещё стояли вокруг его могилы и плакали. Не сомневайтесь в искренности нашего горя; ведь оплакивали мы самих себя!
Майор Торнтон не был женат и не оставил после себя детей, которых закон мог бы утвердить в правах наследства. Не знаю, собирался он или нет составить завещание; его внезапная смерть, во всяком случае, не дала ему времени осуществить это намерение, даже если оно и было. Все его владения стали достоянием множества дальних родственников, к которым, как мне всегда казалось, он не питал особенно нежных чувств. Мне ни разу не приходилось встречать никого из них в Окленде, да и вообще ни один из слуг не помнил, чтобы кто-нибудь из этих «родственников» хоть раз наведался туда. И вот мы стали собственностью людей, которые никогда нас не видели и которых мы тоже не видели никогда.
Все эти законные наследники были столь же бедны, сколь и многочисленны; они очень торопились обратить в деньги всё имущество покойного, с тем чтобы как можно скорее произвести между собою делёж.
В самый короткий срок было получено разрешение не то суда, не то какого-то другого правомочного учреждения, и повсюду были расклеены объявления, оповещавшие жителей о предстоящей распродаже рабов. Аукцион должен был состояться в здании окружного суда. Все необходимые приготовления были поручены агенту, временно управлявшему поместьем по доверенности наследников. Наследники сочли за лучшее не ставить нас в известность о предстоящих событиях, и всё хранилось в строжайшей тайне, чтобы кому-нибудь из нас не вздумалось бежать.
Накануне аукциона нам приказали собраться в назначенном месте. Всех здоровых мужчин и женщин сковали цепью и надели на них наручники. Нескольких стариков и маленьких детей погрузили на тележку. Остальных — мужчин, женщин и детей — всех вперемешку потали вперёд, как скот. Три здоровенных парня верхом на лошадях, держа в руках привычные им длинные плети, исполняли одновременно роль погонщиков и проводников.
Я не стану рассказывать о нашем горе. Мне не хочется повторять давно уже известную повесть. Кому не приходилось слышать о торговле невольниками, происходящей на африканском побережье? Чьё сердце не обливалось кровью при описании отчаяния и ужаса несчастных жертв? То же самое происходило сейчас и с нами. Многие из нас родились и выросли в Окленде, и все считали Окленд своим родным домом, нет, более того — надёжным убежищем, где мы были ограждены от оскорблений и произвола. Нас лишали этого приюта, не дав даже приготовиться к такому изгнанию, и скованными гнали на невольничий рынок, где нам предстояло быть проданными с торгов тому, кто предложит наивысшую цену.
Можно ли после этого удивляться, что нам не хотелось туда идти? Если бы мы покидали Окленд по собственной воле, уходя оттуда в поисках счастья, то и тогда нам нелегко было бы порвать узы, связывавшие нас с этим местом. Каково же должно было быть наше горе, если нам приходилось уходить отсюда при таких тяжёлых обстоятельствах?
Но ни слёзы мужчин, ни вопли женщин, ни крики несчастных, насмерть напуганных детей не могли нам помочь. Конвоиры щёлкали бичами и смеялись над нашим отчаянием. Наш печальный поезд продвигался медленно; многие из нас с горькой болью оглядывались назад. Мы шли молча, и наши печальные размышления нарушались только проклятиями, окриками и грубым хохотом погонщиков.
Ночевали мы возле дороги. Погонщики по очереди то спали, то несли охрану. На следующий день мы добрались до места, где должна была происходить продажа, и в назначенный час аукцион начался. Народу было не очень много, и покупатели вели себя на ред-кость сдержанно. Среди присутствующих было много соседей нашего покойного хозяина. Один из них вслух заметил, что среди нас есть здоровенные ребята, но он лично ни за что не купил бы невольника с плантации Торнтона, потому что майор совершенно испортил всех рабов своим баловством; достаточно взять себе одного такого раба, чтобы посеять смуту и недовольство в целой округе. Эта речь, вызвавшая громкое одобрение присутствующих, произвела то самое действие, на которое и рассчитывал оратор. Аукционист добросовестно выполнял свои обязанности. Он красноречиво восхвалял наше прекрасное сложение, здоровье и силу.
— Что же касается чересчур снисходительного отношения, к которому они привыкли, — сказал он в заключение, — то строгая дисциплина и добрая плеть быстро приучат их вести себя как надо. А то, что говорит сейчас этот джентльмен о своём хозяйстве, позволяет думать, что именно ему-то и следовало бы приобрести рабов покойного майора.
Эта выходку аукциониста вызвала лёгкие смешки. Но торги от этого особенно не оживились. Всех нас продали по очень умеренной цене. Большинство молодых мужчин и женщин, а также многие из детей были приобретены специально приехавшими работорговцами. Очень трудно было сбыть стариков. Кормилица майора Торнтона, которая, как я уже говорил, при его жизни управляла всем домашним хозяйством, пользовалась в Окленде особыми привилегиями, была продана за двадцать долларов. Её купил какой-то старик, прославившийся своим бесчеловечным отношением к рабам. Когда молоток аукциониста в последний раз опустился на стол, покупатель многозначительно усмехнулся.
— Надеюсь, — сказал он. — что эта старуха ещё в состоянии держать мотыгу. Что ж, одно лето она у меня, во всяком случае, ещё проработает. — Несчастная женщина с минуты смерти своего хозяина ни разу даже головы не подняла. Но чувство обиды за то, что её так дёшево оценили, заставило бедняжку забыть своё горе, забыть даже и о тяжкой участи, которая ей предстояла. Повернувшись к своему новому господину, она крикнула ему, что у неё ещё достаточно сил и бодрости, и стала уверять его, что из всех покупателей именно он сделал самое выгодное приобретение. Тот только захихикал и ничего не ответил. Но на его лице легко было прочесть всё, что он думал; ясно было, что он решил поймать несчастную старуху на слове.
Несколько самых слабых и дряхлых рабов так и не нашли себе покупателей. За них вообще никто никакой цены не предлагал. Я так и не знаю, какая судьба их постигла.
Торговец, купивший большую часть детей, отказался от участия в торгах на их матерей, которые по возрасту своему уже не были способны рожать. Расставание этих несчастных с детьми сопровождалось душераздирающими сценами. Бедные крошки, только накануне покинувшие места, где они родились и росли, сейчас, когда их отрывали от матерей, которые выносили и выкормили их, кричали так неистово, как только могут кричать дети в безысходном горе.
Матери тоже плакали, но они старались себя сдерживать. Была среди них пожилая женщина, как она говорила, мать пятнадцати детей. При ней оставалась только девочка лет десяти — двенадцати. Все другие были давно распроданы, рассеяны по всей стране, и матери ничего не было известно о них? И вот сейчас ей предстояло расстаться с самой младшей, из всех, это был её последний ребёнок. Девочка с выражением безмерного ужаса цеплялась за платье матери. От её криков не могло не содрогнуться даже самое ожесточённое сердце.
Новый хозяин схватил её, хлестнул плёткой и приказал «прекратить этот страшный рёв». Работорговец — даже и тогда, когда старается приобрести внешность джентльмена, — всегда остаётся варваром, независимо от того, занимается он своим ремеслом на побережье Гвинеи или в самом сердце Виргинии.
Покончив с покупкой, наш новый хозяин стал приготовляться со своим гуртом в дорогу. Это был агент крупной фирмы по торговле рабами. Главная контора фирмы помещалась в Вашингтоне, в том самом городе, где заседало федеральное правительство — в столице Соединённых Штатов. Туда-то он и собирался препроводить нас. Общее количество закупленных им рабов составляло около сорока человек — мужчин, женщин и детей, всех почти поровну. Нас скрепили попарно, надев железные ошейники, от которых спускались такие же цепи, в свою очередь спаянные с общей тяжёлой железной цепью, связывавшей вместе всю пашу колонну. Кроме того, рука каждого из нас с помощью особых наручников была прикреплена к руке соседа, и эти наручники, в свою очередь, соединялись между собой общей цепью. В обычных условиях, вероятно, удовлетворились бы ошейниками и прикреплёнными к ним цепочками, но наш новый хозяин столько наслышался от собравшихся на торги соседей майора Торнтона о том, что мы люди «очень опасные», что счёл лучшим принять все «разумные» меры предосторожности.
Шествие двинулось в путь. Хозяева, которым помогали нанятые на этот случай надсмотрщики, ехали верхом по бокам колонны, вооружённые, как и подобает, длинными бичами. Это был тяжёлый, медленный и утомительный переход. Шли мы без всякой охоты; несчастные, не привыкшие к таким усилиям дети изнемогали под тяжестью цепей. Все мы ослабели от недостатка пищи; наш новый хозяин был человек расчётливый и старался всячески сократить путевые издержки.
Я не стану утруждать читателя описанием нашего однообразного и учительного путешествия. Скажу только, что после нескольких дней ходьбы мы переправились через величественную и широкую реку Потомак и ночью достигли столицы федерации, или, вернее, того места, где её должны были выстроить, так как в те годы Вашингтон был всего-навсего большой деревней; дома были разбросаны по обширному участку и нередко отделялись друг от друга пустырями, поросшими бурьяном. Но всё же в нём и тогда можно было предугадать величие и богатство будущей столицы. Ещё её достроенный Капитолий высился перед нами, освещённый луной; в здании этом можно было уже почувствовать его будущее великолепие. В окнах виден был свет — возможно, что там заседал Конгресс. Вид этого здания произвёл на меня сильное впечатление.
«Здесь, — подумал я, — самое сердце великого народа, место, где вся его мудрость собрана во едино, чтобы создавать законы, которые должны обеспечить благополучие всего населения страны, — законы, справедливые и равные для всех, законы, достойные свободного народа и великой демократии!»
В ту самую минуту, когда я мысленно произносил эти слова, железный обруч, охватывавший мою шею, коснулся места, где кожа была содрана. И когда я рванулся от боли, лязг цепей сразу же напомнил мне, что «справедливые и равные для всех законы свободного народа и великой демократии» не могли спасти миллион[21] людей от ужасов угнетения и рабства. Щёлканье бичей наших надсмотрщиков заставило нас с особой остротой почувствовать, что даже у стен этого храма свободы — нет, под самыми сводами этого храма — не нашлось никого, кто бы возмутился этой бесчеловечной, позорной и гнусной тиранией и положил бы ей конец. Что же это за свобода, если столица свободного государства стала невольничьим рынком? Что же это за свобода, если она в самом здании высшего законодательного собрания страны терпит, чтобы её нагло попирали представители рабовладельческой аристократии?
Мы проследовали вверх по улице, тянувшейся вдоль Капитолия, и добрались до помещения торгового дома «Братья Сэвидж и К0». Они-то и были нашими новыми хозяевами. Площадка в пол-акра была окружена оградой высотой в двенадцать футов, щедро утыканной вверху железными остриями и осколками стекла. Посредине площадки виднелась невысокое кирпичное строение с маленькими окнами, прикрытыми решёткой. Массивная дверь запиралась на крепкие замки и засовы.
Таков был торговый дом «Братья Сэвидж и К0». Здесь, под самыми стенами Капитолия, помещалась их главная тюрьма, сюда сгоняли рабов, которых компания скупала во всех концах страны. А когда собиралось достаточное количество рабов, их переправляли партиями или грузили на суда и отправляли на Юг. Торговый дом «Братья Сэвидж и К0» имел, разумеется, возможность, точно так же как и все остальные работорговцы, пользоваться местной городской тюрьмой. Но размах их коммерческих операций был таков, что городская тюрьма оказалась для них слишком мала, — и тогда они выстроили собственную. Тюрьму эту возглавлял опытный тюремщик, и она ничем особенно не отличалась от любой другой. В дневное время рабам разрешалось прогуливаться по двору, но с наступлением сумерек их всех, без разбора, загоняли в тюремное здание. Это было тесное, плохо проветриваемое помещение; там иногда скоплялось огромное количество людей. В течение всего времени, которое нам пришлось пробыть там, мы буквально задыхались от духоты и зловония. По утрам я выходил во двор с чувством мучительной жажды, весь дрожа как в лихорадке.
Штаты Мэриленд и Виргиния гордятся тем, что первыми потребовали прекращения торговли неграми в Африке и вывоза их оттуда. Эти штаты и в самом деле, по-видимому, способствовали проведению этой меры. Но у них были на это свои весьма веские основания. Они добились одобрения всего человечества благодаря тому самому постановлению Конгресса, которое одновременно закрепило за ними монополии на всю внутриамериканскую торговлю рабами. Торговля эта значительно превосходит африканскую, но в то время как та считается пиратством, торговля рабами на собственной территории производится как законное, справедливое и даже почётное дело.
Колумбийский округ, в котором расположен и город Вашингтон, находится между Виргинией и Мэрилендом. В силу своего удачного географического положения, а также в силу разных других причин он постепенно стал центром торговли живым товаром. Честь эту, однако» ему приходится делить с Ричмондом и Балтиморой, главными городами Виргинии и Мэриленда. Земли в обоих этих штатах разорены и совершенно истощены нелепой и устарелой землевладельческой системой, применяющейся всюду, где плантации велики и где пользуются рабским трудом. Произрастает на этих плантациях то же, что и в свободных штатах к северу и к западу от них, и опасность конкуренции и полного вытеснения продуктов, привезённых с Юга, продуктами, добытыми свободным трудом, растёт с каждым днём.
Многим из виргинских плантаторов не удаётся уравновесить свой бюджет иначе, как прибегая ежегодно к продаже одного или двух негров. Это называется «съесть негра» — выражение, достойное «гуманных» рабовладельцев.
Значительное число землевладельцев уже не надеется на выручку за свои урожаи. Они стараются, правда, хотя бы частично покрыть текущие расходы за счёт доходов с плантаций, но сколько-нибудь значительную прибыль они ожидают только от «разведения» рабов для продажи их на южных рынках. Южные рынки поэтому всегда «получают» достаточное количество виргинских рабов, так же как лошадей и мулов они получают из Кентукки.
Но в Америке, так же как и в Африке, торговля невольниками влечёт за собой серьёзное бедствие — опустошение края. Этому же способствует непрерывная эмиграция; целые округа в Нижней Виргинии постепенно превращаются в пустыню, и такая же угроза нависает над первыми англо-американскими поселениями; места эти становятся столь же дикими и заброшенными, какими они были когда-то. Некогда пышные поля теперь покрыты густыми и почти непроходимыми чащами, куда уже возвращаются олени и другие животные — исконные обитатели этих мест.