Глава тридцать седьмая

Приняв это решение, я начал сразу же готовиться к осуществлению своего плана и сейчас вот снова берусь за перо, чтобы рассказать о дальнейших моих приключениях.

Долгие годы я провёл в тревоге и напряжённом ожидании. Призраки моей жены и сына всё время преследовали меня. Мне чудилось, что я вижу их бледные лица, вижу слёзы, скатывающиеся по их щекам, руки, протянутые ко мне с мольбою помочь им и освободить их. Как только я начал готовиться к моей новой поездке и новым поискам, я сразу же почувствовал облегчение и радость. Как будто у меня с души свалился тяжёлый камень. Наконец-то мне снова было ради чего жить, за что бороться. А может быть, это всего лишь тень, такая бледная и неуловимая, и, может быть, теперь особенно, после провала моей последней попытки, было бы нелепостью гнаться за нею? Но не лучше ли гнаться за тенью, чем оставаться в бездействии и безнадёжной пустоте? Человек создан для того, чтобы надеяться и чтобы действовать.

Покидая Англию, я предусмотрительно запасся паспортом, выданным на имя английского подданного, капитана Арчи Мура — имя, под которым меня знали там, — и рекомендательными письмами от моих знакомых к их корреспондентам в наиболее крупных торговых городах Америки. Я приехал в мою страну в качестве иностранного путешественника, интересующегося изучением нравов американского общества.

Из Бостона когда-то я уезжал, в Бостоне же я решил высадиться теперь и отсюда направиться в места, где прошло моё детство, рассчитывая, что таким путём мне, может быть, легче будет найти то, что я искал.

Прошло более двадцати лет, с тех пор как я, несчастный беглец, стремился как можно скорее покинуть эти края, надеясь среди бурных волн океана или на каком-нибудь далёком материке обрести свободу, в которой мне отказывали законы моей родины. Какая разница между сладостным чувством, переходящим в надежду, которое я испытывал теперь при виде этих берегов, и глубоким возмущением и отчаянием, наполнявшими моё сердце в часы, когда эти берега, уходя вдаль, исчезали из моих глаз!

О жестокая страна рабства! Я здесь сам испытал это рабство, но здесь я могу — о милосердный боже, если бы я только мог! — разыскать жену и сына, потерянных так давно!

Сойдя на берег, мы заметили, что в городе царит какая-то суматоха. Большая толпа людей, по большей части хорошо одетых, окружала здание муниципалитета. Подойдя ближе, я разглядел какого-то несчастного, которого с накинутой на шею петлёй выволокли из соседнего дома и потащили на середину мостовой. Со всех сторон неслись пронзительные вопли:

— Повесить его! Повесить!

Какие-то хорошо одетые джентльмены, в руках которых находился несчастный, казалось, готовы были исполнить желание толпы и только искали фонарный столб или что-либо другое, что можно было бы приспособить под виселицу. С большим трудом прорвавшись на соседнюю улицу, также запруженную людьми, мы в изумлении увидели, как сквозь толпу, спокойно снося целый град насмешек и оскорблений, пробиралось несколько женщин, державшихся за руки. Они, должно быть, только что вышли из находившегося по соседству здания, и вид их почему-то вызывал бешеное возмущение собравшихся.

Дойдя до гостиницы, носившей, если не ошибаюсь, название «Тремонт-Хауз», я спросил, чем вызвано такое волнение на улицах. Хозяин гостиницы ответил, что всему виной упорство тех самых женщин, которых я встретил: несмотря на все предостережения, сделанные на недавно состоявшемся большом политическом собрании, где присутствовали самые крупные негоцианты и адвокаты Бостона, эти упрямые женщины настояли на своём и, собравшись вместе, позволили себе возносить молитвы за отмену рабства. Для этого они вступили в заговор и, что ещё хуже, прислушивались к пагубным речам какого-то эмиссара, прибывшего из Англии. Толпа, которую я видел и которая вся состояла из джентльменов, именитых и богатых граждан Бостона, задалась целью изловить этого эмиссара и как следует проучить его за наглое поведение.

— Но скажите мне, — проговорил я, — ведь ни у вас, в Бостоне, насколько я знаю, ни во всей этой части страны рабов нет! Так почему же такое возмущение вызывают в вас эти добрые женщины? Сам я англичанин и не скрою, что отношусь с некоторым сочувствием к моему несчастному земляку, которого ваши сограждане так торопятся повесить. Почему же ваши адвокаты и негоцианты ведут себя как собаки на сене: они не только сами ничего не предпринимают, чтобы уничтожить рабство, но даже не позволяют этим женщинам молиться за его уничтожение?

— Вам, как иностранцу, — ответил хозяин, который, хотя и возмущался тяжким преступлением женщин, всё же, видимо, был человеком довольно добрым, — все эти вещи могут показаться странными. Позвольте мне тем не менее дать вам совет. Мне было бы крайне неприятно, если бы моего постояльца арестовали как английского эмиссара, подвергли бы проверке, а возможно, и оскорблениям, на которые добровольные полицейские весьма щедры. Скажу вам только одно: цена на хлопок в данное время очень поднялась, и торговля с Югом приобрела большое значение. Нью-Йорк и Филадельфия первыми подали пример, устроив уличные нападения, направленные против аболиционистов,[30] и мы рисковали бы потерять всю нашу южную клиентуру, если бы отказались следовать их примеру. Кроме того, на состоявшемся недавно здесь, в Бостоне, публичном собрании избирателей мы выставили кандидата в президенты; как же, если мы не будем защищать интересов южан, мы можем надеяться получить их голоса?

После этого разговора я решил, что оставаться в Бостоне мне нет смысла, и поспешил уехать в Нью-Йорк, Не без волнения очутился я в саду, окружавшем здание муниципалитета, на том самом месте, где генерал Картер некогда схватил меня за плечо и, заявив, что я его раб, потребовал, чтобы я к нему вернулся. Эта сцена вспомнилась мне во всех её подробностях так ярко, словно всё это произошло вчера, и я направился к зданию суда без всяких колебаний, с такой уверенностью, как будто поднимался по его ступеням совсем недавно.

На скамье подсудимых сидело несколько обвиняемых, а в зале суда скопилось множество народа. Дело, подлежавшее разбору, представляло, по-видимому, значительный интерес. Вслушавшись, я понял, что подсудимым было предъявлено обвинение в том, что они взломали и ограбили несколько домов, жители которых были заподозрены в сочувствии аболиционистам, а также, под влиянием всё того же возмущения против аболиционистов, подожгли негритянскую церковь. Судьи, несмотря на совершённые подсудимыми преступления, были настроены к ним весьма благожелательно. Насколько я мог судить по прочитанным утром газетам и по услышанным мною разговорам, общественное мнение также было на их стороне. Большинство считало, по-видимому, что настоящие виновники беспорядков были сами лица, пострадавшие от этих беспорядков: ведь это именно их вредоносные, противоречащие общепринят тому мнению идеи толкнула толпу на мысль разрушить и разграбить их дома.

То, что мне довелось увидеть в Нью-Йорке и Бостоне, излечило меня от иллюзий, к сожалению довольно широко распространённых. Я полагал, что в так называемых «свободных штатах» и в самом деле существует какая-то свобода. Правда, я на собственном опыте когда-то убедился, что беглецы из южных штатов не могут надеяться найти здесь приют. Но я воображал, что местные уроженцы, белые, пользуются здесь некоторой степенью свободы. Теперь только я увидел, как я ошибался. Никто ни в Нью-Йорке, ни в Бостоне в тот период, о котором здесь идёт речь, не имел права осуждать рабство или, во всяком случае, выражать это осуждение публично. Никто не имел также свободы и права высказывать свои желания по этому поводу или надежду на то, что рабство скоро отменят.

Крупнейшие государственные деятели, адвокаты и городские негоцианты, по наущению которых происходили эти бесчинства, испытывали, по-видимому, перед южными плантаторами не меньший страх, чем рабы, которые в поте лица трудились на их плантациях. Рабов удерживали в подчинении бич и превосходящая их сила, а так называемых свободных людей Севера к подчинению склоняли их собственное малодушие и низменная корысть. Невольно передо мной вставал вопрос: не было ли это добровольное рабство во много раз печальнее и позорнее, чем рабство тех несчастных, которые изнывают на полях южных плантаций? До этого времени я ненавидел страну, из тюрем которой мне с таким трудом удалось бежать, страну, где до сих пор — если только их не освободила смерть — в неволе томились самые близкие и самые милые моему сердцу существа. Теперь это была не только ненависть, но и презрение к малодушному населению этой страны, среди которого было больше добровольных рабов, чем людей, повергнутых в рабство силой.

Из Нью-Йорка я поехал в Филадельфию, а оттуда — в Вашингтон. Город этот значительно вырос, с тех пор как я в составе партии закованных в цепи рабов был помещён в невольничью тюрьму «Братьев Сэвидж и К0» в ожидании отправки на Юг. В каждом городе, в каждой деревне на моём пути я слышал брань и проклятия по адресу аболиционистов, рассказы о расправах, жертвами которых они стали, и о попытках добиться права преследовать их по закону. Казалось, что существует какой-то всеобщий заговор против свободы слова и свободы печати. Какой-то учёный судья из Массачусетса, грозно объявив аболиционистов поджигателями, предложил с этих пор предавать их суду как виновных в подстрекательстве к бунту или чуть ли не в государственной измене. Достойнейший губернатор того же штата полностью поддержал судью и со своей стороны выдвинул ещё новые обвинения.

Насколько мне известно, во всей Новой Англии единственным человеком с именем, осмелившимся противостоять общим крикам осуждения и выступить в защиту аболиционистов, был доктор Чаннинг[31] — человек, литературные труды которого получили известность всюду, где распространён английский язык. Его отказ обойти молчанием беззакония и насилия, творившиеся вокруг него, и тем самым стать их молчаливым соучастником, нанёс значительный ущерб его положению и влиянию у себя на родине по крайней мере в то время.

Когда я прибыл в Вашингтон, там также царило сильнейшее возбуждение: какой-то незадачливый ботаник, собиравший в окрестностях города растения, был по неизвестной причине заподозрен в том, что он аболиционист. Его сначала подвергли личному обыску, а потом пришли к нему на квартиру и перерыли все его вещи. При этом была обнаружена куча газет, служивших несчастному учёному для просушки, укладки под пресс и хранения собранных им цветов и трав. В некоторых из этих газет после тщательного их обследования были найдены статьи, отмеченные явным пристрастием к аболиционизму. Весь Колумбийский округ пришёл в смятение. Несчастного ботаника, разумеется, немедленно арестовали как виновного в хранении крамольной литературы. Кругом возникла настоящая паника, но когда все узнали, что этот поджигатель от ботаники, решившийся вовлечь в кровавый заговор даже цветы и травы, благополучно посажен под замок и получил отказ на свою просьбу выпустить его на поруки, город Вашингтон и особенно депутаты южных штатов в Конгрессе вздохнули с таким облегчением, словно освободились от грозной опасности.

Это невероятное возбуждение и страх, царившие всюду, куда я приезжал, и, по слухам, распространившиеся по всей Америке, представлялись мне совершенно необъяснимыми. Закон о гербовом сборе — и тот, пожалуй, так всех не всполошил.[32] Даже разграбление города Вашингтона англичанами[33] не вызвало, должно быть, такого ужаса, как тот, который мне приходилось наблюдать в те дни в этом городе и его окрестностях.

Вряд ли дело было только в том, что несколько бостонских женщин, объединившись в общество, ратовали за освобождение рабов или что в Колумбийский округ привезли пачку аболиционистских газет. Даже то обстоятельство, что некая мисс Пруденс Крэнделл, открывшая где-то в Коннектикуте школу, в которую были допущены дети негров и где они обучались совместно с белыми детьми и на равных правах с ними, — само по себе не должно было бы вызвать серьёзных опасений, поскольку самые благочестивые и самые почтенные граждане штатов — а среди них и уважаемый судья, член Верховного суда Соединённых Штатов — воспользовались первым удобным случаем для того, чтобы закрыть школу и выслать мисс Крэнделл из города. Мне действительно объяснили, что дело не только в этом. Объединение бостонских женщин и школа в Коннектикуте были фактом самым незначительным. Мне сообщили, что есть точные сведения о крупном заговоре аболиционистов, которые ставят себе ужасные цели, что они собираются перерезать всех белых в южных штатах, чудовищным образом надругаться над всеми белыми женщинами, расстроить торговлю на Севере, разорить Юг и, наконец, уничтожить объединение штатов.

Некоторые из моих собеседников, люди более кроткого нрава, готовы были допустить, что сами аболиционисты, быть может, и не стремятся к таким жестоким целям. Но они требуют немедленной отмены рабства — меры, которая неминуемо повлечёт за собою все эти ужасные последствия.

Я горел любопытством узнать, кто же эти чудовищные заговорщики, вызывавшие у всех такой ужас и тревогу. Я ведь всё же имел некоторое представление о положении дел в Америке, но никогда прежде мне не приходилось слышать об этих страшных аболиционистах — они выросли точно из-под земли.

Я навёл справки и узнал, что совсем недавно в Новой Англии и в других местах возникли объединения, делегаты которых общим числом двенадцать человек недавно съехались в Нью-Йорке, где и организовали всё американское общество. Основной принцип этого общества сводился к тому, что держать людей в рабстве — с политической точки зрения несправедливость, что с точки зрения социальной — это преступление, а с религиозной — великий грех, что лица, владеющие рабами, не имеют права считать себя ни настоящими демократами, ни настоящими гражданами, ни настоящими христианами; весь народ в целом и каждый человек в отдельности обязан немедленно покаяться и впредь не совершать этой несправедливости, этого преступления и этого греха. Число этих фанатиков быстро росло. К ним присоединилось несколько богатых коммерсантов и несколько ревностных и красноречивых служителей церкви. Была собрана значительная сумма денег — около сорока или пятидесяти тысяч долларов, которые и были употреблены на распространение этих устрашающих идей. Деньги эти пошли на посылку в разные места агентов и миссионеров, а также на издание газет — две или три газеты уже занялись пропагандой этого учения, — а главным образом на печатание брошюр, которые беспощадно клеймили рабовладение и в ярких красках описывали тяжёлое положение рабов и творимые над ними жестокости; их издания рассылались по почте во все концы страны и попадали даже в южные штаты.

Эти-то брошюры и вызвали в южных штатах такое смятение и ужас среди плантаторов, юристов, негоциантов и лиц духовного звания. Испуг их пробудил столь горячий отклик и сочувствие на Севере, что ради уничтожения этих страшных мятежников там готовы были растоптать все былые гарантии свобод, до этого дня считавшиеся священными и незыблемыми. Оказалось невозможным терпеть далее свободу слова и свободу печати. По всей территории Соединённых Штатов Америки, едва только речь заходила об отмене рабства, разбушевавшаяся кучка людей попирала эти свободы.

Достаточно было нескольким сотням мужчин и женщин — людям в большинстве своём никому до сих пор не известным — организовать несколько публичных собраний и выпустить несколько брошюр — и вся страна оказалась перевёрнутой вверх дном. Да, вряд ли даже Иоанн Креститель своим пророчеством о приближении царствия небесного мог так напугать даря Ирода, книжников и фарисеев; но как тогда, так и теперь оказалось, что лучшим способом предотвращения надвигающейся катастрофы является убийство невинных.

Точно так же, как есть горные ущелья, где произнесённое вполголоса слово, повторенное потом тысячекратным эхом, отдаётся вокруг будто раскаты грома, бывают и эпохи, когда тысячи человеческих сердец таким же эхом отзываются на истину, как бы робко она ни была изречена. И тогда о великом значении этой истины можно судить по громким приветствиям и одобрениям или по глухому рокоту возмущения, негодования и порождённого нечистой совестью страха.

Загрузка...