Глава третья

Лучшее воспитание — это то, которое начинается с самого раннего возраста. Это правило было твёрдо усвоено и неукоснительно применялось в той части земного шара, где я на горе себе появился на свет. Так как в этой стране нередки случаи, когда один и тот же человек может быть отцом детей-господ и детей-рабов, становится совершенно необходимо соответствующим воспитанием как можно раньше подготовить тех и дру гих к столь различному положению. Согласно обычаю, к каждому юному хозяину, чуть ли не с минуты его рождения, прикрепляется мальчик-раб приблизительно одного с ним возраста. С той минуты как юный господин становится способен проявлять свою волю, он начинает сознавать свои права неограниченного деспота. Мне не было ещё и года, когда супруга полковника Мура подарила ему второго сына. И в то время, когда оба мы, ничего не ведая, ещё мирно спали в наших колыбельках, было уже предрешено, что я должен стать слугой моего младшего брата. Таким образом, с самого раннего детства я помню себя рабом мастера Джеймса.

Нетрудно вообразить себе, какие последствия может иметь неограниченная власть, данная ребёнку над другим таким же ребёнком. Жажда власти, вероятно, одна из наиболее сильных человеческих страстей, и просто поразительно, с какой быстротою самый маленький ребёнок может превратиться в подлинного тирана.

Примером этому был старший сын полковника Мура, Уильям, или мастер Уильям, как полагалось величать его в Спринг-Медоу. Он наводил ужас не только на своего собственного юного камердинера Джо, но и на всех местных детей. Бессмысленное и ничем не оправданное стремление причинять страдания, которое часто проявляют дурно воспитанные дети, для Уильяма стало настоящей страстью. И эта страсть, которую ничто не сдерживало, очень быстро превратилась в привычку.

Достаточно ему было услыхать, что какого-нибудь провинившегося раба собираются наказывать, как Уильям всегда старался всё разузнать об этом и во что бы то ни стало присутствовать при экзекуции. Вскоре он усвоил все отвратительные повадки и гнусные выражения надсмотрщиков. Он никогда не расставался с длинною плетью и, если только кто-нибудь начинал перечить ему или противиться его прихотям, умел пустить эту плеть в ход. Надо сказать, что Уильям всё же как-то старался скрывать эти свои подвиги от отца. Полковник Мур, со своей стороны, предпочитал не замечать того, чего он никак не мог одобрить, но что ему, при его снисходительности, трудно было предотвратить пли загладить.

Мастер Джеймс, к которому я был приставлен в качестве слуги, не походил на своего брата. Будучи от рождения слабым и болезненным ребёнком, он обладал мягким характером и нежной душой. Он искренне привязался ко мне, и я платил ему горячей дружбой и преданностью. Всегда, когда только представлялась возможность, Джеймс старался защитить меня от тирании своего брата. Ему приходилось для этого пускать вход слёзы и просьбы, а чаще всего и другие меры, которые на этого приятного юношу действовали вернее: Джеймс грозил пожаловаться отцу и рассказать ему о грубых и жестоких проделках Уильяма.

Случалось, что юный мастер Джеймс начинал вдруг капризничать и упрямиться. Но я очень быстро перестал обижаться на него за эти вспышки раздражительности, объяснявшиеся его расстроенным здоровьем. Стараясь во всём потакать ему и прибегая к лести — искусству, которое дети в таком положении, как я, постигают почти так же легко, как и взрослые, — я за короткое время подчинил его своему влиянию. Он был господин, а я — раб. Но пока мы оставались детьми, это различие было ещё не слишком заметно, и мне нетрудно было одерживать над ним верх. Ведь я был сильнее его и телом и духом.

Мастеру Джеймсу минуло пять лет, и полковник Мур счёл необходимым приступить к обучению его грамоте. Моему маленькому хозяину с большим трудом удалось выучить буквы. Но составлять из них слова ему никак уже не удавалось. Мальчик был самолюбив, и учиться ему очень хотелось, однако способностей к учению у него не было. Пытаясь преодолеть эти трудности, он, как и всегда, прибег к моей помощи: ведь я был для него главной опорой и советчиком. Мы долго думали и наконец изобрели следующий план: я обладал отличной памятью, тогда как мой молодой хозяин запоминал всё очень медленно. Поэтому было решено, что приставленный к Джеймсу преподаватель обучит азбуке, а затем и чтению в первую очередь меня; я всё хорошенько запомню, а затем, в промежутках между играми, пользуясь каждым удобным случаем, буду постепенно передавать эти знания моему юному господину. План показался нам великолепным. Ни учитель, ни полковник Мур не возражали: полковник ведь хотел только, чтобы сын его научился читать, а учитель был в восторге от того, что таким путём мог свалить на мои плечи самую трудную часть своей задачи.

Тогда и в голову никому не могло прийти, что будет издан этот варварский и гнусный закон — закон, запрещающий под страхом денежного штрафа и тюремного заключения обучать раба грамоте, Подобного закона не существует ни в одной стране, и он покрывает Америку позором на вечные времена.

Мало того, что местные обычаи и гордое презрение тирана к рабу ведут к тому, что раба держат в беспомощном и бесправном невежестве, — законы сами открыто становятся участниками этого проклятого заговора! Право же, я нисколько не сомневаюсь, что господа владельцы выкололи бы нам глаза — и это также на основании какого-нибудь хитроумно составленного закона, — если б только могли изобрести способ заставить нас работать слепыми.

Читать я научился без особого труда и через некоторое время научил читать и мастера Джеймса. Он часто болел, ему приходилось оставаться в комнате, и он лишь изредка мог принимать участие в бурных играх, которыми обычно увлекались его сверстники. Полковник Мур, желая развлечь сына, купил ему множество книг, по содержанию соответствовавших его возрасту, и чтение стало постепенно нашим любимым занятием.

Время шло. Я по-прежнему помогал моему молодому хозяину в его занятиях. Хотя намерение обучить сначала меня, с тем чтобы я, в свою очередь, обучал потом хозяйского сына, вскоре было оставлено, меня так тянуло учиться и я так быстро всё схватывал, что мне не стоило никакого труда готовить каждый день уроки, содержание которых я узнавал от мастера Джеймса. Кроме того, он с юного возраста привык прибегать к моей помощи при малейших затруднениях. Таким путём мне удалось усвоить основные правила арифметики, приобрести кое-какие познания по географии и даже немного ознакомиться с латынью.

Как тщательно ни скрывал я свои познания, но уже одно то, что я умею читать, выделяло меня среди других рабов и делало смешным в глазах моих хозяев. Моё самолюбие нередко от этого страдало. Правда, тогда во мне ещё не видели, как, по-моему, видят сейчас в каждом негре, умеющем читать и проявляющем проблески ума, страшное чудовище, которое изрыгает из себя мятеж и войну и бредит только тем, чтобы перерезать горло всем честным американским гражданам. На меня, пожалуй, смотрели скорее как на какой-то феномен, как на курицу с тремя ногами или на барана, которого природа наделила двумя парами глаз вместо одной, словом — как на какое-то странное существо, которое можно выставить напоказ, чтобы позабавить приезжих.

Нередко случалось, что меня звали в столовую, когда после выпитой мадеры настроение у всех уже было приподнятым, и заставляли прочесть какую-нибудь статью из газеты, чтобы развлечь моим чтением подвыпивших гостей.

Ко мне всё время приставали со всякими нелепыми и оскорбительными замечаниями, терзали и мучили насмешливыми и обидными вопросами, на которые я вынужден был отвечать, — я знал, что, если я не отвечу, мне в лицо может полететь бокал, бутылка или тарелка.

Особенно изощрялся мастер Уильям. Лишённый возможности избивать меня плетью, во всяком случае так часто, как ему бы этого хотелось, он вознаграждал себя тем, что избирал меня мишенью для самых грубых замечаний и насмешек. Он, между прочим, очень гордился придуманной им для меня кличкой «учёный негр», хотя, видит бог, лицо моё было вряд ли чернее, чем его собственное. А что касается души… мне хочется верить, что она была у меня белее.

Вы скажете, что всё это пустяки. Может быть, оно и так. И всё же я немало помучился, прежде чем приучил себя сносить эти унижения. Может быть, мне несколько помогало в этом то удовольствие, которое я испытывал, когда, стоя, как мне полагалось, за спинкой стула моего хозяина, я слушал разговоры сидевших за столом гостей. Я имею в виду их разговоры, пока они не начали ещё пить вино; обычно же каждая их встреча кончалась шумной попойкой.

Полковник Мур был человеком гостеприимным, и не проходило дня, чтобы за обедом у него не собирались друзья, родственники или соседи. Сам он был красноречивым и приятным собеседником; голос у него был тихий и вкрадчивый; говорил он всегда живо и остроумно. Многие из его гостей были людьми достаточно сведущими. Разговор обычно вертелся вокруг политики, но нередко переходил и на другие предметы. Полковник, как я уже сказал, был сам горячим демократом, или, выражаясь языком того времени, горячим республиканцем, ибо слово «демократ», с каким бы почтением к нему ни относились потом американцы, в те времена было чуть ли не бранным словом.

Большинство людей, бывавших в доме полковника Мура, в вопросах политики единодушно держались либеральных взглядов. Я с жадностью и с восторгом прислушивался к их разговорам. Когда они говорили о равенстве людей и негодующе протестовали против угнетения и тирании, я чувствовал, как сердце моё наполняется волнением, но не понимал, откуда оно. В то время я никак не думал, что всё, что я слышу, может относиться ко мне. Меня пленяла красота самих понятий — свобода и равенство. Я глубоко сочувствовал французским республиканцам, о которых здесь часто говорили. Я был преисполнен ненависти к деспотизму австрийцев и англичан, к Джону Адамсу[17] и его чудовищному закону; своё собственное положение я ещё не умел осмыслить. Ко всему, что я видел вокруг себя, я давно привык, и в моих глазах таков был незыблемый он природы. Будучи рождён рабом, я ещё не испытал и сотой доли страданий и унижений — непременной принадлежности рабства. Большим счастьем было для меня тогда общество моего юного хозяина, который видел во мне скорее товарища, чем раба. Благодаря его заступничеству, а также тому влиянию, которым пользовалась моя мать, по-прежнему остававшаяся любовницей полковника, со мной обращались много лучше, чем с остальными. Сравнивая своё положение с участью рабов, трудившихся на полях, я считал себя поистине счастливым и готов был забыть о тех невзгодах, которые иногда обрушивались на меня. А между тем они уже в ту пору могли дать мне почувствовать, какую горькую чашу приходится испить рабу. Но я был молод, и моя молодость и весёлый характер брали верх над этими мрачными предчувствиями.


В те годы я ещё не знал, что полковник Мур — мой отец. Этот джентльмен обязан был своей высокой репутацией главным образом тщательному соблюдению всех внешних форм и правил приличия, которые так часто заменяют собой нравственные качества. Некоторые из этих правил, которые господствуют в Америке, имеют важное значение. Считается, например, что нет никакого преступления в том, что господин будет отцом каждого несчастного ребёнка, появляющегося на свет в его владениях. Зато серьёзнейшим нарушением приличий, чуть ли не тяжёлым преступлением считается, если отец признает таких детей или даже просто чем-нибудь улучшит их положение. Непререкаемый обычай требует, чтобы он обращался с ними точно так же, как с другими невольниками. Если он погонит их на полевые работы или продаст с молотка и они достанутся тому, кто больше за них заплатит, ну так что же! Если же он осмелится проявить к ним хотя бы искорку отеческой нежности, он может быть уверен, что ему не будет пощады от всюду проникающей клеветы. Все его слабости и непростительные грехи будут извлечены на свет божий, злостно преувеличены и выставлены напоказ, как бы прогонят сквозь строй, и в представлении так называемых приличных людей имя его будет связываться с чем-то позорным, низким и отвратительным.

Полковник Мур был слишком умён для того, чтобы когда-нибудь поставить себя в такое ложное положение. Он вращался в самом лучшем обществе и, хотя и разделял демократические идеи в политике, в глубине души оставался всё же убеждённым аристократом. Нарушить хотя бы одно из правил, установленных в его кругу, казалось ему столь же ужасным, как для светской красавицы отделать платье бумажными кружевами, а для какого-нибудь теперешнего фата — пользоваться за столом железной вилкой. Поэтому никого не должно удивлять, что я очень долго не знал, что полковник Мур — мой отец: ведь в его власти было от меня это скрыть.

Однако если мне моё происхождение и было неизвестно, то для приятелей и гостей полковника оно не составляло тайны. Нужно сказать, что, помимо всего прочего, поразительное сходство, существовавшее между нами, не могло оставить на этот счёт никаких сомнении. Те же пресловутые правила приличия, которые не позволяли полковнику Муру питать ко мне родственные чувства, не позволяли его гостям развязать языки. Но после того как я узнал эту роковую тайну, в памяти моей сразу же всплыли злые шутки и странные намёки, которые к концу пиршества отпускали наиболее подвыпившие и уже не скрывавшие правды остряки. Все эти остроты, смысл которых был для меня всегда загадкой, вызывали, однако, неудовольствие как полковника Мура, так и более трезвых его гостей, я почти всегда вслед за этим следовало приказание мне и остальным рабам немедленно уйти из столовой. И долго ещё — вплоть до той поры, когда мне стала известна тайна моего рождения, — для меня оставался непонятным этот, казалось бы, ничем не вызванный гнев моего хозяина.

Тайну, которую отец не пожелал, а мать не посмела раскрыть мне, я легко мог узнать от моих товарищей. Но в те годы я, как и многие подобные мне слуги, гордился светлым цветом своей кожи и чуждался настоящих негров. Я старался держаться от них подальше и считал постыдным для себя поддерживать дружеские отношения с людьми, кожа которых была хотя бы немного темнее моей. Вот, оказывается, с какой готовностью рабы усваивают нелепейшие предрассудки своих угнетателей и сами таким путём добавляют новые звенья к цепям, которые не пускают их на свободу.

Надо отдать всё же справедливость моему отцу: я не думаю, чтобы он был вовсе лишён отцовских чувств ко мне. Я убеждён, что, хоть и не признавая открыто присвоенных мне природой прав на какую-то привязанность с его стороны, он всё же в тайниках своего сердца не мог не считать их законными. В голосе его звучали нотки снисходительности и доброжелательства; чувства эти и вообще-то были ему свойственны, но, когда он обращался ко мне, они становились ещё более заметными. Во всяком случае, это не могло не отразиться и на моих чувствах. И хотя я видел в полковнике только своего господина, я искренне его любил.

Загрузка...