Следующая неделя началась для Левашова еще одним приятным событием.
В понедельник после обеда он непредвиденно забежал домой и столкнулся с женой, тоже случайно вернувшейся по каким-то делам.
Он был явно смущен.
— Ты что это не на работе? — спросил Левашов.
— А ты?
— Да мне тут надо одно дело… — он замолчал.
— И мне тут надо одно дело, — Наташа улыбалась. Левашов подождал, но, убедившись, что Наташа не торопится, вздохнул и стал переодеваться в парадную форму. Наташа некоторое время с удивлением наблюдала за ним, потом спросила: — У вас торжественное событие или ты намерен пригласить меня в театр?
Левашов, что-то пробормотав в ответ, убежал.
А вечером с шампанским в руках, нарядный и сияющий, он торжественно вошел в комнату. Грудь его украшала медаль. На ней был изображен боец-пожарный с ребенком на руках.
— «За отвагу на пожаре», — прочла Наташа. — Поздравляю с первой правительственной наградой! — с шутливой торжественностью сказала она и, взяв мужа за плечи, поцеловала в губы.
— Вот, — радостно сообщил Левашов, — сегодня вручили. Не хотел тебе раньше говорить, сюрприз думал сделать.
— Сюрприз состоялся, — уже серьезно подтвердила Наташа и стала накрывать на стол.
— Ты сказала «с первой». Думаешь, будут другие? — неожиданно спросил он.
— Непременно, и не одна.
Наташа говорила уверенно, словно ей это было известно из надежных источников.
— Почему ты так считаешь? — он смотрел на нее, улыбаясь.
— Видишь ли… — Она перестала накрывать на стол и устремила на него внимательный взгляд — в свете лампы особенно заметна была разница в цвете ее глаз. — Ты хороший офицер… Пожалуй, даже отличный, — добавила она, подумав. — И чем дольше ты будешь служить, тем будешь авторитетнее. Таких, как ты, ценят и награждают. По справедливости… А теперь за стол! — скомандовала она. — Будем отмечать твою первую награду.
На следующий день капитан Кузнецов еще раз поздравил своего замполита: в центральной военной газете был напечатан очерк о воинах, отличившихся при ликвидации торфяных пожаров. Он назывался «В огне, как в бою» и был почти целиком посвящен Левашову. Особенно ярко описал Цуриков эпизод, когда заместитель командира роты по политчасти вел своих солдат по водной канаве через охваченные сплошным огнем поля. Очерк заканчивался такими строчками:
«Он провел людей через торфяной пожар. Но если б речь шла о зараженной радиацией местности, о простреливаемом артиллерией противника пространстве, о минном поле, можно не сомневаться: он сделал бы то же самое. Когда-то, в 1941-м, боевые командиры так же вот выводили своих бойцов из окружения. Через все препятствия. Можно не сомневаться: окажись на их месте гвардии лейтенант Левашов — он был бы на высоте».
Газета поместила также фотографию Левашова. Выглядел он на снимке суровым и мужественным.
Он с некоторым опасением показал газету Наташе — от нее никогда не знаешь, чего ждать… И не ошибся. Внимательно рассмотрев фотографию, жена сказала:
— Есть неточность. На таком фото у тебя по меньшей мере должны были быть генеральские погоны.
— Лучше прочти, что написано, — недовольно заметил Левашов.
Вместе с ней он еще раз пробежал глазами очерк.
Цуриков писал не только о пожарах. Кое-что рассказывал он и о повседневной деятельности заместителя командира роты. Старался проследить, как партийная работа, общение с людьми, наконец, стремление к постоянному совершенствованию своих знаний помогли Левашову в приобретении командирских качеств, концентрированно проявившихся в драматическую минуту. В качестве иллюстрации своей мысли Цуриков приводил помощь Левашова в проведении семинарских занятий, которую тот оказывал другим офицерам роты. А между тем в свое время за пробел в этом деле Левашову как раз и попало от заместителя командира батальона по политчасти майора Субботина.
Левашов улыбнулся про себя, вспоминая эту поучительную историю. Произошла она на третий месяц его пребывания в роте. Майор Субботин пригласил Левашова к себе. Беседа проходила, как пишется в официальных коммюнике, «в теплой, дружественной обстановке». И вдруг в конце, словно невзначай, майор спросил:
— Как идет подготовка к политзанятиям?
— Готовлюсь, занимаюсь, конспектирую, до полуночи засиживаюсь, — улыбаясь, ответил Левашов.
Тон беседы был непринужденным, и он не заметил еле уловимой нотки строгости, прозвучавшей в вопросе майора Субботина.
— Нет, — нахмурился тот. — Я имею в виду не вашу личную подготовку, а состояние дел во всей роте.
Левашов удивленно вскинул глаза на майора.
— Так все же офицеры были у вас на семинаре!
— И как? — задал Субботин неожиданный вопрос.
— В каком смысле? — не понял Левашов.
— Ну, в какой степени они усвоили материал семинарских занятий? — В голосе Субботина сквозило легкое раздражение. — Как готовятся офицеры к занятиям во взводах? Например, лейтенант Гоцелидзе. Хорошо ли он провел занятие по последней теме?
Левашов молчал. Молчал потому, что занятие это Гоцелидзе провел бестолково. Левашов сам на нем присутствовал и уже имел по сему поводу с Арчилом неофициальный, но нелицеприятный разговор. Молчал потому, наконец, что не хотел выносить сор из избы, считая, что разберется сам.
Но и врать начальству Левашов не умел.
— Неважно прошли занятия, — нехотя ответил он.
— В чем причина? — настаивал майор Субботин, теперь он уже спрашивал требовательно и резко, «дружественная атмосфера» улетучилась. — Говорил плохо? Тему не изучил? Плана не составил? В чем причина его неудачи?
— Да нет, — мямлил Левашов. — Говорил он неплохо и тему знал. Но примеры подобрал отвлеченные, с жизнью подразделения их не увязал…
— И что вы сделали?
— Объяснился с ним потом (после памятного случая с Томиным Левашов уже остерегался делать замечания офицерам в присутствии подчиненных), подсказал, что к чему, объяснил методику, предупредил, что снова приду проверю…
— А план?
— Что план?..
— План занятий у него был толково разработан?
— Элементарный был план, — пожал плечами Левашов.
— Почему же? — У майора Субботина была неприятная манера своими вопросами ставить людей в тупик.
— Не знаю… — Левашов действительно не знал, что отвечать.
— Так я рам сам скажу — почему. — Майор заговорил резко, буравя собеседника холодным взглядом немигающих глаз: — Потому, что вы ему не помогли! Ах, у него примеры не те! Так подсказали бы нужные! Почему это выяснилось после занятий, а не до? Отчего вы не проверили его план и конспект предварительно? Вы, товарищ Левашов, отвечаете не только за то, как проводите занятия сами, но и за то, как это делают все офицеры роты. Что вы на меня так смотрите? Вы кто, заместитель по политчасти или инспектор из политотдела? Пришел, видите ли, сторонний наблюдатель, посидел на занятиях, засек ошибки и соизволил указать на них командиру взвода. А что ошибки эти произошли по вашему недогляду, вам, разумеется, и в голову не пришло? Нет, уж будьте любезны с каждым из руководителей занятий предварительно посидеть и проверить его готовность, помочь, если надо, подправить план, поломать голову над примерами, коль они неудачны…
В ту пору Левашов еще болезненно переживал, получая такие вот взбучки от начальства. Вскипал и бросался исправлять допущенные ошибки. Со временем все вошло в норму, его отношения с людьми превратились в настоящую творческую работу, в интересные беседы, в поиск…
Вот эту его работу и отметил Цуриков в своем очерке, утверждая, что приобретенный при этом опыт, умение найти главное в общении с людьми, психологические навыки и многое другое помогли Левашову уверенно и твердо выбрать правильные решения в сложной обстановке борьбы с пожарами.
Так или иначе, очерк произвел впечатление даже на начальство. Начальник гарнизона, встретив Левашова, пожал ему руку, похлопал по плечу. Майор Субботин предложил поделиться опытом с трибуны гарнизонного совещания, а потом, притворно вздохнув, заметил:
— Вон когда чемпионов прославляют, они всегда про своих тренеров доброе слово говорят, а я газету до дыр протер, но что-то не нашел, чтоб ты меня поблагодарил. Конечно, растут люди, в знаменитости выходят, где уж тут о наставниках помнить…
Но чувствовалось: и он гордится тем, что про его батальон написали в центральной прессе.
То были редкие праздники.
Однако главным оставались хлопотливые будни.
Они складывались из политзанятий, комсомольских собраний, политинформаций, совещаний, работы с активом, с комсгрупоргами, редакторами боевых листков, с бюро, с пропагандистами; из постоянных проверок, наблюдений, похвал, строгих внушений и поучительных бесед; из поисков, находок и неудач, служебных радостей и огорчений. Буднями были занятия роты, на которых Левашов не только присутствовал, но и активно в них участвовал. Буднями были советы, а порой и споры с капитаном Кузнецовым, разговоры с командирами взводов, вызовы к начальству, срочные задания и задания повседневные…
Где они, рамки деятельности политработника? И существуют ли такие рамки?
Левашов любил эти будни.
Он отдавал им все свои силы и энергию. Но в них же черпал новую энергию и новые силы.
И потом, у него была Наташа. И он был по-настоящему счастлив! Когда он задавал себе вопрос, что же такое счастье — вопрос, который люди частенько задают себе, — то отвечал: счастье — это как сейчас.
С утра он шел в роту, иногда задерживался там допоздна на собраниях, совещаниях, репетициях ансамбля самодеятельности или просто за составлением какого-нибудь срочного документа. В выходные дни бывали дела, непосредственно связанные со службой, но бывали и неожиданные: приехали к сыну родители, хотят поговорить с Левашовым; жена офицера просит уделить ей время для беседы; шефы требуют, чтоб выступил в клубе или в школе…
Используя, как он выражался, служебное положение в корыстных целях, Наташа доставала билеты на любые спектакли, концерты. И они оба радовались этой возможности. Охотно принимали гостей — Шурова в первую очередь. Сами ходили в гости. У них завелись друзья: молодые семейные пары из гарнизона, да и офицеры роты нередко заглядывали на огонек.
Сначала Левашов немного удивлялся, почему Наташа никогда не приглашает к ним никого из подруг, с которыми работала в гостинице или из своего инструментального ансамбля, даже не познакомила их с ним, но потом в круговерти дней перестал об этом думать — бывают ведь люди, не желающие уравнивать сослуживцев с друзьями дома…
Часто они с Наташей мечтали о той поре, когда он прослужит несколько лет, поступит в академию и они на время поселятся в Москве.
— Ты не представляешь, какие у меня золотые родители! — восклицал Левашов.
— Представляю, — говорила Наташа, и глаза ее становились грустными — у нее-то самой никого из близких не осталось. — Ты мне столько рассказывал о них! Я ведь теперь с твоей мамой переписываюсь без твоего деликатного посредничества.
— Это как понять? — вскинулся Левашов. — Что значит деликатного?
— А кто тебя знает, — Наташа устремляла на него невинный взгляд. — Знаю я тебя, еще присочинишь что-нибудь…
— Я?! — возмущался он. — Это у вашей милости какие-то тайны от меня появились. Почему ты не даешь мне читать мамины письма?
— Нечего тебе в наши женские дела вникать. — Наташа помолчала. — Она меня любит, твоя мама. Правда?
— Еще бы! Я ей столько о тебе…
— Да при чем тут ты? — перебивала Наташа. — Был бы у меня другой муж, она меня все равно бы любила…
— Все шутишь, — махал он рукой. — А она тебя действительно любит. Во-первых, потому, что ты замечательная, во-вторых, потому, что я тебя люблю, в-третьих, потому, что ты моя жена, в-четвертых…
Наташа начинала заразительно смеяться. Он тоже прыскал.
Как-то они загорали на берегу озера. Он щеголял в сооруженных Наташей плавках (довольно непрезентабельных, но являвшихся предметом ее гордости), она — в каком-то удивительном купальнике, скроенном, по выражению Левашова, из половины носового платка.
— Уж лучше быть голой, — неодобрительно ворчал он, — чем в таком купальнике. По крайней мере не обольщаться тем, что на тебе что-то есть…
— Если б у нас существовала лига ханжей, — парировала Наташа, — ты наверняка стал бы ее президентом!
И, положив голову ему на колени, она поворачивала лицо к солнцу, надев темные очки и залепив кончик носа зеленым листком.
Каждый раз, когда позволяло время, они совершали на мотоцикле (который недавно приобрел Левашов) загородные выезды. При этом он был несказанно удивлен, убедившись, что Наташа не только имеет права и водит мотоцикл, но делает это не хуже, чем он.
Он расспрашивал ее, но она отшучивалась:
— Когда сдала, тогда сдала! Готовилась стать твоей женой. А офицерская жена должна уметь все: стрелять, водить машину, прыгать с парашютом, даже применять приемы самбо. Смотри! — Она ловко обвивала руками его шею, делала подножку, и они со смехом валились на траву. Он восторгался гибкостью ее тела, силой нежных рук, точностью движений.
Когда наступила осень, они начали уезжать километров за двадцать — тридцать по шоссе. Там забирались в увядающий лес и долго гуляли меж деревьев по мягкому лиственному ковру, вдыхая осенние древесные запахи, взявшись за руки и подолгу храня молчание.
Порой у Левашова портилось настроение. Это когда Наташа уносилась мыслями куда-то далеко. Он сразу улавливал такие моменты. Взгляд ее становился грустным, глаза — один карий, другой серый — словно подергивались дымкой. Она не слышала его вопросов… Где и с кем была она в эти минуты? Его охватывала беспричинная тревога, непонятная, тоскливая ревность. Он вспоминал того странного мужчину — ее начальника, приезжавшего из Москвы…
Обычно такая отрешенность ее длилась недолго. Она спохватывалась, начинала преувеличенно горячо о чем-нибудь говорить, смеялась, сжимала его руку, а иногда, остановившись и крепко обняв, целовала.
Жизнь офицера и в мирное время подчинена железному расписанию, твердой программе. Программа эта включает множество различных тренировок и учений, всевозможных неожиданностей и сюрпризов. Не всегда только можно предусмотреть поведение людей, их поступки, их удачи и просчеты на этих учениях.
Предусмотрены даже неприятности, без которых, к сожалению, не проходит жизнь, стихийные бедствия, которые могут произойти, задания, которые, строго говоря, к сегодняшней службе отношения вроде бы не имеют, но которые необходимо выполнять — никуда не денешься. Вот ежегодная борьба с паводком, например, разминирование и подрыв старых боеприпасов. И неожиданными здесь могут быть опять-таки лишь поступки людей. Это как на войне — можно точно и безупречно спланировать операцию, но не всегда учтешь степень таланта командира, поведение каждого солдата в каждом конкретном эпизоде боя.
Тридцать лет минуло с тех пор, как прошла по местам, где служил Левашов, война, а смертельный ее урожай собирают и поныне.
Необозримо раскинулись колхозные земли, сочно зеленеют яровые и озимые. Пройдет время — до горизонта заколышатся золотые колосья, зазвенит зерно, засыпаясь в просторные кузова машин.
И тут же рядом подчас стоят гектары полыни — горький запах, горькая доля земли… Уж десятки сезонов бесполезны и мертвы эти гектары. Когда-то их вспахала война и смертоносные семена ее не дали всходов. Они так и лежат здесь, затаившись, — проржавевшие снаряды и мины со своими страшными ростками-взрывателями. Уж сколько лет обходят эти гектары сеялки и комбайны!
Но люди думают об этой бесплодной земле.
Каждый год люди не только корчуют пни в тайге, корчуют камни возле аулов, где полгектара, где гектар, расчищают землю под хлеб. Каждый год саперы корчуют смерть на полынных гектарах с той же самой целью.
Приказом майора Логинова в подвижную группу разминирования был назначен взвод гвардии лейтенанта Гоцелидзе. Группа была разбита на подгруппы. На несложные дела целым взводом нет нужды выезжать. Зато в трудных случаях с минерами отправлялись командир роты либо его заместители.
Так было и на этот раз.
…Они ехали унылой дорогой.
Заладили ледяные дожди, дули холодные ветры. Осень, поздняя и злая, все тянулась и тянулась, не уступая сроков зиме. Леса совсем оголились, повсюду мутнели непросыхающие лужи; проселочные дороги превратились в коричневую мешанину — эдакие бесконечные бутерброды с баклажанной икрой.
Над землей низко повисло графитово-свинцовое небо, да и казалось оно тяжелым, как свинец.
Причина вызова была такова. Накануне, ремонтируя стену в машинном зале электростанции, рабочие вдруг обнаружили вмурованные в стену провода. Позвали электрика. Тот покопался и пожал плечами — об этих проводах он ничего не знал.
Тогда вспомнили, что, отступая, немцы заминировали электростанцию в нескольких местах, но взорвать не успели. Саперы в ту пору разминировали ее. Позже электростанция не раз ремонтировалась, перестраивалась, но ничего подозрительного никогда не обнаруживалось. Прошло тридцать лет. Теперь электростанция стала крупнейшей в области и питала энергией уже не десятки — сотни крупных предприятий.
Решили на всякий случай вызвать саперов. В соответствии с установленным порядком направили заявку в военкомат, оттуда последовал звонок в батальон, за которым среди других районов был закреплен и тот, где находилась электростанция.
Майор Логинов позвонил командиру подвижной группы лейтенанту Гоцелидзе. У комбата не было еще никаких данных, сработала только интуиция, да и ГЭС — объект особой важности, поэтому он прочел лейтенанту Гоцелидзе целое наставление, закончив его так:
— Дело исключительно ответственное. Проявите максимум осторожности и смекалки.
Когда он звонил, в роте были и капитан Кузнецов, и Левашов. Посоветовавшись, решили, что вместе с подвижной группой отправится замполит.
И вот они едут — четыре опытных минера, в их числе сержант Копытко и комсгрупорг взвода Букреев (он, как всегда, не забыл захватить свой фотоаппарат), с ними командир подвижной группы лейтенант Гоцелидзе и заместитель командира роты по политчасти лейтенант Левашов да еще санинструктор Земляничкин, чья фамилия служила неизменным предлогом для шуток.
В кузове взрывчатка, капсюли-детонаторы, огнепроводный шнур, шанцевый и другой инструмент.
Трепещется, мелко дрожит на ветру красный флажок, прилаженный между кузовом и кабиной. Постреливает брезент, дробно стучит о него дождь, завывает ветер, тянутся вдоль шоссе буро-серые пейзажи.
Наконец въехали во двор. Главный инженер, еще какое-то начальство встретили у ворот. Молча поздоровались, быстро провели саперов в машинный зал. Показали участок стены. Штукатурка в этом месте была отбита, и, вгрызаясь в кирпич, толстый, похожий на притаившуюся змею, тянулся у самого пола черный провод.
Саперы быстро и ловко начали отбивать штукатурку, идя по следам провода. Далеко идти не пришлось. Не дотянув до угла, провод сворачивал, скрываясь в глубине стены. Вооружившись ломиками и стамесками, Копытко с Букреевым начали осторожно долбить стену, обнажая провод. Но стена оказалась толстой, отверстие приходилось расширять, потому в работу включились вскоре и остальные минеры.
Так работали долго, лаз все расширялся, все углублялся. Копытко уже почти забрался внутрь стены. Поработав несколько минут в неудобной позе, уступил свое место Букрееву, а сам стал разминать затекшие руки. Светлый чуб его был обсыпан пылью, на курносом носу краснела царапина.
Люди, столпившиеся вокруг, стояли молча, хмуро следя за происходящим. Лишь стук ломика и царапанье стамески нарушали тишину. Внезапно после очередного удара из отверстия послышался глухой шум, звук падающего камня, шорох осыпающейся штукатурки. Затем все стихло. Букреев, спиной вперед, вылез из ямы, выпрямился и шепотом, будто боясь разбудить кого-то, доложил:
— Товарищ гвардии лейтенант, стена кончилась, дальше пустота, провод уходит туда.
Словно по команде Левашов и Гоцелидзе одновременно включили фонарики, которые все это время держали в руках, и сделали шаг к зиявшему чернотой отверстию. Обменялись взглядом. Гоцелидзе остановился, уступая дорогу замполиту. Левашов первым пополз в отверстие, высвечивая впереди фонарем.
Находился он в проеме недолго, потом быстро выполз назад, поднялся и оглядел столпившихся вокруг людей, устремивших на него вопросительные взоры.
— Товарищ главный инженер, попрошу вас немедленно эвакуировать людей с электростанции, всех до единого человека!
— Но это невозможно, товарищ лейтенант, станция остановится… Хотя бы диспетчеров…
— Оставьте минимум людей, чтобы ГЭС продолжала работать. Сколько времени нужно на эвакуацию? Десять минут? Пятнадцать? Букреев, позвоните в милицию, вызовите оцепление. Пусть старший из милиционеров спустится сюда, когда приедут. Действуйте, товарищи, и поторопитесь!
Когда в зале остались лишь саперы, Левашов велел им расширять пролом. Пока он отдавал распоряжения, Гоцелидзе в свою очередь слазил в отверстие.
— Доложи начальству, — коротко бросил ему Левашов и, взяв лом, принялся помогать саперам.
Гоцелидзе отправился к телефону.
— Товарищ гвардии капитан, в электростанции обнаружена камера с взрывчаткой. Обслуживающий персонал эвакуируется, оцепление вызвано, приступили к осмотру и разминированию, — доложил он Кузнецову, когда командир роты снял трубку.
— Работа сложная? — спросил капитан Кузнецов. — Помощь не нужна?
— Помощь не нужна, — уверенно ответил Гоцелидзе, — справимся сами.
— Заместитель по политчасти с вами? — после паузы задал вопрос командир роты. — Он далеко?
— Он внизу, приступил к осмотру, товарищ гвардии капитан.
— Ну, действуйте и докладывайте мне по ходу дела.
— Есть, докладывать! — сказал Гоцелидзе и положил трубку.
Рабочие, техники, инженеры, недоуменно пожимая плечами, покинули ГЭС, людей вывели из всех соседних строений. Редкая цепь милиционеров и дружинников окружила станцию. Приехало городское начальство, секретарь ближнего райкома. О том, что происходит там, в недрах здания, не знал никто. По неписаным законам и по четко написанным инструкциям отныне ни один человек не имел права зайти за оцепление.
А происходило там следующее.
Проделав достаточно большое отверстие и вооружившись мощными лампами, Левашов и Гоцелидзе проникли наконец в камеру, куда вел провод.
То, что они увидели, было страшно.
Словно сама ощутимая смерть притаилась в этих безмолвных, неподвижных снарядах, штабеля которых уходили в темноту, в этих посеревших от времени ящиках с толом, в этом змеившемся, исчезавшем во мраке толстом черном проводе.
Тщательно сделанная, отлично замаскированная (за тридцать лет не обнаружили!) камера с огромным зарядом взрывчатки наверняка оборудована продуманной системой неизвлекаемости. Куда-то был выведен электропровод… Куда? Где помещалась подрывная станция? Что тогда помешало взорвать?
Левашов представил себе лес, окружавший ранее электростанцию. Где-то там, в глубине, в землянке, подрывная станция, дежурит в землянке немецкий минер, похаживает вокруг часовой. Но наши прорываются внезапно, зуммерит телефон, минер неторопливо нажимает кнопку, замыкает цепь и уходит. Он не ждет взрыва — взрыв замедленного действия. Электрический импульс по проводу пробежит под землей, пройдет сквозь стену и дойдет до электромеханического взрывателя. И тогда, вылившись в ванночку, заработает кислота — медленно и неуклонно, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, будет разъедать, грызть медную проволочку… А все это время люди наверху будут восстанавливать поврежденную, разворованную станцию, днем и ночью трудиться, трудиться, чтобы побыстрее пошел ток к домам, госпиталям, школам, вновь засветились лампы, зажегся свет на разоренной земле, заструилось благодатное тепло. И настанет день, когда под звуки оркестра, под красными транспарантами пройдет митинг — торжественный митинг открытия восстановленной ГЭС.
И вот тогда в намеченный час проволочка истончится, оборвется, подключится взрыватель — и ГЭС взлетит на воздух…
Однако ГЭС цела. Что-то не сработало. Застигла ли того минера пуля раньше, чем он нажал кнопку, или второпях небрежно тянули провод, устанавливали взрыватель его коллеги? Главное, станция жива. И все же ей до сих пор грозит смертельная опасность. Одно неосторожное движение, одна неразгаданная хитрость — и ничего не останется от станции, от них — саперов.
Долго-долго, осторожно, будто рядом спал ребенок, двигались они меж штабелей снарядов, обходили ящики с толом. Наконец картина стала ясной.
Фугас состоял из сотни стокилограммовых артиллерийских снарядов, сложенных в штабеля. На снарядах, будто клещи, прилепились стандартные заряды: толовые шашки в оцинкованной оболочке — такие не ржавеют. В них электродетонаторы. Между штабелями ящики с толом — промежуточные заряды, там тоже взрыватели. Головной взрыватель ввинчен и в каждый артиллерийский снаряд.
Где-то, незаметные во мраке, могли притаиться замаскированные оттяжки — перережешь, потянешь, взрыватели сработают — они у немцев были герметические, хорошо сохранились и теперь, через много лет.
А быть может, взрыватель разгрузочного типа? Вставят такой, сверху положат тяжелый груз, хоть снаряд например, через пятнадцать минут кислота проела проволочку, и все — теперь груз поднять нельзя, иначе будет взрыв. И как знать, в каком вообще состоянии все эти натяжки, шпильки, проволочки, ударники, пружинки? Герметические-то герметические, да вдруг от долгого пребывания под землей все-таки проржавела предохранительная шпилька, появятся окислы металла, соединятся с взрывчаткой или среагируют на трение, когда начнешь вывинчивать взрыватель?
«Как бы поступил полковник Скворцов?» — невольно подумал Левашов, вспомнив преподавателя училища. И хорошо себе представил весь порядок действия: Скворцов так наглядно, так ярко проводил свои занятия, что забыть их было нельзя.
Гоцелидзе, Букреев, Копытко стояли с напряженными лицами, хмуро взирая на тяжелые, таившие грозную опасность штабеля.
— Начнем, пожалуй, — с улыбкой произнес Левашов.
На лицах саперов слабо засветились ответные улыбки.
— Товарищ гвардии лейтенант, — твердо сказал Гоцелидзе, — по инструкции такой фугас следует уничтожить взрывом, разминированию он не подлежит…
Левашов удивленно глянул в его сторону.
— О чем говоришь, Арчил? Сам ведь понимаешь — электростанцию взорвать нельзя. Значит, надо разминировать.
— Конечно, товарищ гвардии лейтенант, но я обязан предупредить о требованиях инструкции.
— Будем считать, что доложил. Как старший начальник беру всю ответственность на себя, — Левашов невесело усмехнулся.
— Я к тому, — вдруг неожиданно громко заговорил Арчил, — что приказом командира батальона командиром подвижной группы назначен гвардии лейтенант Гоцелидзе, то есть я. Я и должен произвести разминирование, остальным положено уходить.
Левашов с любопытством посмотрел на Гоцелидзе, на его румяное лицо, на аккуратно подстриженные нитки-усики, на всю его подтянутую, ладную фигуру (он уже успел почистить китель, смахнуть пыль с сапог).
— Ая-яй, Арчил! — Замполит укоризненно покачал головой. Что с тобой? Разве ты не проходил специальную медкомиссию как раз на крепость нервов и ясность мыслей? Ты что ж, намекаешь, чтоб я ушел?
— Никак нет, — грустно ответил Гоцелидзе. — Вы ведь не уйдете. Но я обязан доложить и об этом положении инструкции…
— Ну, доложил, я принял доклад. Хватит разговоров, давай работать.
— Товарищ гвардии лейтенант, — упрямо продолжал Гоцелидзе, — вы заместитель по политчасти, я вас не могу удалить. Но гвардейцы должны уйти. Один, — добавил он после паузы, — вдвоем не справимся, трое нужны: вон снарядищи какие, вдруг приподнимать придется.
— Разрешите остаться! — одновременно воскликнули Букреев и Копытко, сделав шаг вперед, словно Левашов вызывал добровольцев из строя.
— Я комсгрупорг, товарищ гвардии лейтенант! — настаивал Букреев.
— Что ж, все правильно, остается Букреев.
— Товарищ гвардии лейтенант! — взмолился Копытко. — Вы посмотрите, верно ведь командир взвода сказал про снаряды. Сами посмотрите — по сто килограммов! В случае чего разве вдвоем поднять? Один-то верняком подсматривать должен. Фонарь держать опять же кто будет?
Левашов разрешающе махнул рукой:
— Хватит разговоров! Остаемся вчетвером и немедленно приступаем.
И они приступили.
Вот лежит тяжелый артиллерийский снаряд. Он хорошо сохранился в замурованной комнате, этот добротный смертоносец. А головной взрыватель, уцелел ли он? Фонарь в руках Букреева не качается, застыл неподвижно, в его бледном свете хорошо видна головка взрывателя. Левашов внимательно разглядывает ее, щупает, пытается повернуть. Неожиданно легко винт скользит по резьбе, и взрыватель бесшумно покидает свое гнездо. Следующий снаряд — здесь дело идет туже, зато у третьего и четвертого опять никаких забот. У пятого взрыватель не вывинчивается…
Левашов кончиками пальцев, словно занозу в ребячьей ноге, осторожно трогает, чуть-чуть нажимает; останавливается, долго разглядывает, приблизив фонарь, снова начинает колдовать, наконец с облегчением вздыхает — взрыватель, туго, скрипуче сопротивляясь, вылезает-таки наружу…
Так один за другим обезвреживаются снаряды. С еще большей осторожностью изымаются электродетонаторы из стандартных зарядов. Но перед этим перерезают провода. С особенным вниманием обследуют промежуточные заряды, которые расставлены в проходах между штабелями.
В камере остаются лишь снаряды. А ящики с толом, взрыватели, стандартные заряды Букреев и Копытко уносят наружу. Они сбросили кителя, оставшись в тельняшках, крепкие шеи и плечи лоснятся от пота, губы плотно сжаты, брови нахмурены. Они быстрым шагом, подхватив взрывчатку, идут к выходу из машинного зала и передают ее ожидающим на улице товарищам.
Букреев успевает еще и щелкнуть затвором фотоаппарата.
Офицеры же продолжают свою ювелирную работу. На очереди самая опасная ее часть, и они делают короткий перерыв. Вытирают лица. Кителя они тоже давно сняли и неожиданно замечают, что в этой подземной камере душно, холодно, пахнет землей, стылым металлом, известкой. Некоторое время они сидят молча, давая отдых рукам. Скупой свет стоящих на полу ламп выхватывает из мрака словно высеченные из камня лица, расчерченные светом и тенями. Поднимаются одновременно, не сговариваясь, и берутся за дело. Тихо, еле прикасаясь, обхватывает Левашов гладкое тело снаряда, проводит пальцами, ощупывая — нет ли провода, нитки, оттяжки. Трое других приподнимают тяжелый снаряд, буквально на несколько миллиметров. Левашов быстро и ловко проводит в образовавшейся щели лезвием ножа и убеждается, что разгрузочного взрывателя нет. Тогда они выносят снаряд к отверстию камеры, где его подхватывают другие саперы, и принимаются за следующий.
Чем меньше снарядов остается в штабелях, тем сильнее усталость, тем тяжелее кажутся стальные, начиненные взрывчаткой болванки, тем сильнее дрожат руки и слезятся глаза.
Они отдыхают все чаще и чаще.
Левашов прищуривается и старается не думать о взрывчатке. Другие видения проносятся перед его внутренним взором почти без усилия мысли. Он видит Наташу, которая скоро закончит работу и отправится домой пешком, как всегда, несмотря на порядочное расстояние. Она, наверное недовольно морщась, раскрывает зонт, поднимает воротник плаща, завязывает косынку и ныряет в дождливые, холодные сумерки. И с облегчением вздыхает, отперев дверь квартиры, в которой светло, тепло и уютно. Хлопочет на кухне, надеясь на его скорый приход. Она ведь никогда не знает, когда он придет и придет ли вообще, но он не помнит случая, чтоб к возвращению его не ждал накрытый стол. А что будет, если не только в этот вечер он не вернется, но и в следующий? Никогда не вернется в свой дом? Это ведь возможно сейчас: одно неверное движение, секундная потеря внимания — и…
Что будет тогда?
Когда-то давно не вернулся домой ее отец. У нее теперь самый близкий человек только он, Левашов, ее муж. Конечно, войны нет, каждый год извлекаются тысячи, чего там, десятки тысяч взрывоопасных предметов, совершаются десятки тысяч прыжков с парашютом и все кончается благополучно. Однако степень риска у десантника, минера, просто военного человека остается и в мирное время.
Ведь Наташа могла бы жить в Москве, ездить в заграничные командировки. А вот прислонилась к нему и, что удивительно, считает это само собой разумеющимся, не требующим никакой мужской благодарности.
Горячая волна нежности охватывает Левашова. Как же ему повезло! Просто чертовски повезло! Такое счастье не каждому выпадает. Он решительно поднимается и снова, прижавшись щекой к ледяному боку снаряда, гладит и гладит его осторожными движениями…
Все быстрее тают силы, но все меньше остается в камере снарядов. И наступает наконец минута, когда цементный пол в свете фонарей остается неправдоподобно голым.
Букреев и Копытко передали последний снаряд товарищам. Теперь его выносят наверх, осторожно укладывают в кузов автомашины на толстый слой песка, и шофер осторожно трогается в путь.
Впереди, сверкая синим фонарем, завывая сиреной, движется желтая милицейская легковушка, за ней ГАЗ. Машины едут очень медленно, не быстрее двадцати километров в час по пустынному, перекрытому на всем пути шоссе. В кабине грузовика двое — шофер и сапер.
В указанном месте ГАЗ сворачивает на проселок и, проехав сотню метров, останавливается. Здесь снаряды снимают, скользя по мокрой, стеклянно слипшейся траве, переносят в овраг, прикрепляют к ним стандартный заряд и подрывают.
Огненный смерч взлетает к рано потемневшему дождливому небу, гулкий взрыв разносится далеко кругом. А машины торопятся назад, к электростанции, за новым смертоносным грузом…
Наверху, возле ГЭС, уже не раз сменились милиционеры оцепления, устав ждать, разошлись мальчишки. В одном из зданий, забыв о еде, усеяв пол окурками, волнуясь, молча сидят руководители станции, то и дело отвечая на запросы из горкома. Туда же дважды приезжало командование гарнизона, там же прохаживается, закутавшись в плащ-палатку, капитан Кузнецов. По рации он периодически докладывает дежурному. А что докладывать? Все и без него знают, что происходит под землей. Там идет разминирование — обычное саперное дело. И генерал категорически запретил кому бы то ни было, Кузнецову в том числе, мешать работе подвижной группы.
— Дело идет, и потрудитесь их не отвлекать! — сказал он Кузнецову, когда тот попытался было настаивать.
О чем думал в тот момент генерал? Да просто доверял саперам.
Они же, закончив работу, не спешили выходить. На них навалилась такая безмерная усталость, что они еле застегнули трясущимися пальцами кителя, натыкаясь на стены, вылезли через узкий проход в машинный зал и еще долго сидели там на стульях, не в силах двинуться дальше. Потом все же поднялись, отряхнули друг с друга пыль, известь и вышли на улицу.
Там их первым встретил капитан Кузнецов.
Гоцелидзе по-уставному сделал шаг вперед и, приложив руку к козырьку, четко доложил:
— Товарищ гвардии капитан, задание по извлечению взрывоопасных предметов на электростанции выполнено. Всего извлечено: снарядов артиллерийских…
— Ладно, хватит, — перебил Кузнецов, — знаю, сам считал. В общем, поработали хорошо. Благодарю. Думаю, объявят благодарность. Сложно было?
Но тут подошли гражданские. Саперам жали руки, хлопали по плечам. Никто не замечал ни дождя, ни холодного ветра. Слышался смех, чьи-то громкие восклицания, взревели моторы машин, раздалась громкая команда снять оцепление.
Потом они ехали в роту и вели профессиональный разговор о том, как проводилось разминирование, разбирали всякие варианты подобных работ.
В казарме долго плескались, раздевшись по пояс, причесались, почистились, выпили по два стакана горячего, крепкого чая, приготовленного старшиной, и отправились домой на дежурной машине. Она мчалась пустынными под дождем улицами города, разбрызгивая лужи. Левашов рассеянно смотрел в окно кабины.
Уже подъезжали к его дому; вот сейчас машина завернет за угол и через сотню метров остановится у подъезда.
Внезапно в неверном свете уличного фонаря его острый взгляд различил знакомый силуэт. Уж не Наташа ли? Машина промчалась мимо, завернула за угол и остановилась. Левашов продолжал сидеть. Водитель удивленно посмотрел на него. Левашов оглянулся, медленно открыл дверцу, медленно вылез и вдруг торопливо, почти бегом бросился обратно к углу, путаясь в плащ-палатке, шлепая по лужам. Водитель пожал плечами и включил мотор.
А Левашов шел, все ускоряя шаг. Ему казалось, будто он во сне только что увидел Наташу, стоявшую без зонта под дождем, и человека, склонившегося в поцелуе над ее рукой. Человека, которого он сразу узнал, несмотря на сумерки, на быстрое движение машины, несмотря на склоненное лицо. Это был тот самый мужчина в очках, Наташин начальник из Москвы, который приезжал, по ее словам, для проверки и с которым он застал ее тогда в холле гостиницы.
«Застал»! Почему «застал», а не «увидел»? — обожгла мысль. Что ж, тогда, может быть, и увидел, но теперь-то действительно застал!
Голове было жарко, словно ее охватили горячим обручем, громко и часто стучало сердце. Левашов почти добежал до угла, когда появилась Наташа. Они едва не столкнулись. Наташа шла одна.
Минуту они стояли неподвижно, молча глядя друг на друга. Потом она спросила:
— Ты видел?
Он кивнул головой.
Тогда Наташа глубоко вздохнула, зажмурилась на мгновение, словно от яркого света, и, взяв его под руку, решительно зашагала к дому. Молча вошли они в подъезд, поднялись по лестнице, зашли в квартиру…
Левашов пустым взглядом смотрел в окно. Дождь усилился, и стекло казалось живым — оно набухало, дрожало, смещалось. За прозрачно трепещущей поверхностью качались в сумерках голые деревья, уходило в бесконечность черно-серое клочкастое небо. Барабанная дробь дождя по стеклу и подоконнику стучала порывами, не соблюдая ритма.
Возле облепленных землей сапог Левашова образовались маленькие лужицы. Тяжелую, пропитавшуюся влагой плащ-палатку он сбросил на пол, и она съежилась, приняв нелепую форму.
Наташа сидела на диване, опустив руки между коленей. Длинные русые волосы потемнели, их мокрые пряди свисали по плечам. Лицо осунулось. Неподвижный взгляд был устремлен в одну точку.
— Вот и пришло время. — Она говорила совсем тихо, но каждое слово хорошо слышалось в этой комнате, где была гнетущая тишина. — Думала, так проживу, не получилось. Невелика тайна, но я должна тебе ее рассказать.
Левашов продолжал смотреть в окно.
— Ты меня слушаешь? — Наташа подняла глаза.
Он молча покивал головой.
— Я виновата перед тобой за свое молчание. Но перед ним гораздо больше…
Он резко обернулся:
— Почему?
— То той же причине — потому что молчала.
— Перестань говорить загадками, Наташа. — Он сел на стул и посмотрел ей в глаза, плохо видные в полутьме. — По-моему, все и без того ясно. Я второй раз, и, заметь, опять случайно, вижу непонятную сцену между моей женой… и… каким-то типом. Я имею право узнать, что за отношения между вами?
— Для тебя все ясно, — по-прежнему тихо сказала Наташа, — а для меня нет…
— Так говори. Только не обманывай…
— Я никогда не обманывала. Во всяком случае тебя…
— А того? — вскричал он. — Того тоже не обманывала?
— Того обманула…
— Ну вот что, — Левашов с трудом сдерживал себя, — это не разговор, это какой-то бред. Вот я сажусь и больше не произнесу ни слова. Ясно? Пока ты сама все не скажешь.
Он приподнялся над стулом, на котором сидел, и снова опустился на него, скрестил руки, упрямо сжал губы.
Наташа тяжело вздохнула и заговорила ровным, тихим голосом.
— Все это не так просто, Юра, — сказала она. — Мне самой трудно объяснить. Ведь ты знаешь, в институте я даже не участвовала в самодеятельности. Пела еще в школе, пела, когда собирались… и вдруг сразу нашло. Поверишь, я в жизни такого не испытывала, как тогда, на прощальном вечере. Наверное, это плохо, но ничего не поделаешь, просто дремало где-то мое честолюбие. Когда я увидела, в каком они все восторге, как аплодируют, у меня словно крылья выросли. Бог знает что о себе вообразила… Да тут еще… этот человек…
— Какой человек? — не выдержал Левашов.
— Ну этот, которого ты сегодня видел…
— Как его зовут, кто он, какое имеет к тебе отношение?
— Неважно, как его зовут, — Наташа пожала плечами. — Он преподаватель музыкального училища, и, между прочим, замечательный педагог. Да! Да! Нечего усмехаться. Он часто ездит по командировкам, прослушивает ансамбли, выискивает таланты…
— И тебя, конечно, нашел?
— И меня, представь себе!
— Представляю. Видно, твои таланты он разглядел, еще и голоса твоего не услышав…
— Еще одна такая фраза, Юра, — Наташа встала, — я уйду, и ты больше меня не увидишь! Я говорю серьезно. Ты будешь слушать?
— Ладно. Молчу.
— Мне и так мало радости говорить обо всем этом. Так вот, этот человек был на нашем вечере, а потом пришел ко мне за кулисы и сказал, что если я не буду петь, то совершу преступление, что знающих иностранный язык много и, в конце концов, его может выучить каждый, а такой голос, как у меня, — это дар божий… Словом, наговорил мне миллион комплиментов. А я и без того витала в облаках…
Она снова замолчала, но Левашов не торопил ее.
— Ну а потом поехала в Москву, пришла к нему в училище, сдала экзамены… Между прочим, там он прямо сказал, что в опере мне не петь, но что на эстраде, с русскими песнями, я добьюсь известности. Только надо работать и работать. Я буду у него в классе. И он готов дополнительно заниматься со мною по вечерам…
— Ну знаешь! — не выдержав, вскочил Левашов.
— Знаю, знаю, Юра, садись. Не такой я уж была наивной, чтобы ничего не понимать. Но тогда я мечтала лишь об одном: петь! Говорю тебе, это как плотина, прорвалась струйка воды — и все расширяется прорыв, все больше, поток целый, и уже нельзя остановить. Я без конца проклинала себя, что не в тот институт поступила, что не училась в музыкальном, что не пела в самодеятельности, что вообще столько времени потеряла… Мечтала работать день и ночь. Я уже знала, какой он талантливый преподаватель и как много дают другим его ученикам индивидуальные занятия…
— Индивидуальные занятия! — Левашов снова не выдержал. — Это же буквально слова из анекдота! И что ж, ты стала его…
— Нет, совсем не то, что ты думаешь! — Наташа кричала. — Я стала его старательной ученицей. Ясно? Стала петь, а не… — Потом продолжала нормальным голосом: — Он действительно многое дал мне, и я всегда — ясно? — всегда буду за это ему благодарна. Я считала, Юра, что, уехав к тебе в гарнизон, я все должна бросить — и училище, и эти занятия, вообще загубить свою мечту. Я думала: поеду к тебе сюда — это уже не Москва, а потом тебя переведут к черту на кулички, и вообще не будет никакой возможности заниматься музыкой. А я ведь все это время жила своей мечтой…
Опять наступила томительная пауза.
— Ну? — поторопил Левашов, голос его стал хриплым.
— Что «ну»? Без тебя я ведь тоже не могла жить. Надо было делать выбор…
— Ну? — повторил он почти шепотом.
— Я ведь здесь, Юра, так чего спрашивать…
Он встал, хотел обнять ее, но Наташа отстранилась.
— Не надо, не за что меня целовать. Нечем мне гордиться. Украла несколько месяцев нашего счастья… К чему? Как будто с самого начала, с самой той минуты на вокзале не знала, что не смогу без тебя. А вот, видишь ли, решала! Искусство или любовь! Ах, ах, какая трагическая дилемма. Возомнила о себе…
— Наташа…
— Погоди же. Я действительно очень виновата в том, что заставила тебя мучиться. Ты ведь мучился, правда? Но особенно виновата перед ним…
— Да при чем тут этот!.. — вскричал Левашов.
— Перестань, Юра. Ну, что ты не понимаешь? Если он порядочно вел себя, ничего себе не позволял, это не значило, что я ни о чем не догадывалась. Я должна была сразу сказать, что надеяться ему не на что. А я молчала, боялась, откажется заниматься со мной, не станет помогать, опекать… Ну да, вот такая была меленькая, подленькая. Не спорь! А он все надеялся. Ну и настал момент, когда молчать было невозможно. Мы объяснились. Ты не думай, Юра, я не потому уехала, что он не захотел больше учить меня. Наоборот, я перестала брать у него уроки, потому что решила уехать к тебе…
— Но ты ведь продолжаешь учиться?
— Продолжаю, конечно, продолжаю. В жизни всегда из самых, на первый взгляд, драматических положений есть выход, подчас самый простой — перешла на заочный, здесь теперь пою в ансамбле, все в порядке, никаких трагедий… А тогда казалось!..
— А он?
— Что он? Продолжал надеяться. Ты знаешь, приезжал…
— Ты же сказала, что это начальство! Ты же…
— Он действительно приезжал сюда как начальство. Договорился с «Интуристом», что проинспектирует оркестры в их ресторанах. Я не обманула тебя. Впрочем, обманула… Формально — нет, а на самом деле — да…
— Так чего ж он?.. — Левашову в этом разговоре не удавалось заканчивать свои фразы. Наташа постоянно перебивала его.
— Да ничего, Юра, ничего. Ну чтоб ты стал делать на его месте? Он продолжал бороться за свою любовь, приехал, как видишь, за мной. Чего, не в упрек тебе будь сказано, ты-то не сделал в свое время…
— Как ты можешь так говорить! — возмущенно воскликнул Левашов. — Я писал, телеграммы посылал, еле вырвался на три дня, приезжал…
— Приезжал? — Наташа искренне удивилась. — Когда приезжал? Ты мне ничего не писал об этом.
— Мало ли о чем я не писал! — с горечью заговорил он. — Напрасно ты меня упрекаешь. Я делал все, что мог, чтоб узнать, где ты, почему не пишешь. Но я не преподаватель музыки, Наташа, я — офицер и не могу распоряжаться своим временем. И потом, я знал, что ты не тот человек, за которым можно гоняться. Не захочешь — ничего не поможет. Разве ему помогло?!
— Как видишь, нет. Ты прав, когда ты застал… увидел… нас там, на улице, сейчас, он навсегда прощался со мной. Я все объяснила ему.
— Что ты объяснила?
— Объяснила, что замужем, что люблю тебя и что всегда любила, попросила его оставить меня в покое. И повинилась перед ним за то, что не сказала всего этого раньше…
— А он?
— Что он? Он все понял. Поцеловал мне, как ты видел, руку и ушел. Надеюсь, навсегда. Хотя, кроме благодарности и уважения, других чувств к нему я и теперь не испытываю. Вот и все, Юра, — устало сказала она. — Я рада, что наконец сбросила с души этот груз. Наверное, я очень виновата перед тобой. Тогда прости меня. Больше мне сказать нечего…
Она продолжала сидеть, не меняя позы, склонив голову, опустив руки между коленей. Он почти не различал ее в наступившей темноте.
Было тихо, и только дождь монотонно и теперь уже без порывов стучал по подоконнику.
— Мне надо на дежурство, Наташа, — сказал он негромко. — Вернусь утром. Тогда обо всем поговорим.
Он подобрал плащ-палатку, накинул на плечи и вышел, притворив за собой дверь.
А Наташа осталась сидеть, не зажигая света, прислушиваясь к мерному шуму дождя за окном…
…Утром Левашов не вернулся — в ту ночь батальон подняли на учения.