ГЛАВА IX

После допроса Томина и начальника караула выяснилось, что в те часы, когда мальчишки, по их утверждению, совершили кражу, на посту должен был стоять Рудаков.

Его вызвали с занятий.

Рудаков вошел настороженно, остановился на пороге и доложил дознавателю:

— Товарищ гвардии капитан, гвардии рядовой Рудаков по вашему приказанию прибыл.

Он вопросительно посмотрел на сидевшего тут же Левашова. Солдата предупредили, что вызывает незнакомый капитан, а зачем — неизвестно. И это беспокоило его, зато присутствие лейтенанта Левашова успокаивало.

— Садитесь, Рудаков, — предложил дознаватель, он перебирал лежавшие на столе бумаги. И Левашову вдруг подумалось, что этот спокойный и симпатичный артиллерийский капитан назначен, видимо, дознавателем совсем недавно, что короткая специальная подготовка, которую он прошел, отнюдь не шуровская школа МВД, и похоже, что следственная работа не по душе этому строевому офицеру. Но раз приказано, значит, надо. Он старается выполнить все получше, а коли Шерлок Холмс из него не получается, то тут ничего не поделаешь.

— Так, — протянул дознаватель и, взяв ручку, приготовился писать. — Назовите, Рудаков, вашу фамилию, имя, отчество.

Солдат удивленно посмотрел на капитана:

— Так вы ж сами ее называете, товарищ гвардии капитан. Рудаков моя фамилия.

Дознаватель слегка покраснел:

— Имя, отчество?

— Тихон Сидорович.

— Сообщаю вам, что вы вызваны для допроса в качестве свидетеля по делу о хищении тринадцатого июля сего года взрывчатки — четырех толовых шашек с временного склада имущества инженерно-технической роты. Вы обязаны показать без утайки все, известное вам по делу. Предупреждаю вас, что за отказ от дачи показаний и за дачу заведомо ложных показаний вы несете уголовную ответственность. Вам ясно, что я сказал?

— Свидетелем? — растерянно переспросил Рудаков. — Я ничего не знаю, товарищ гвардии капитан, каким еще свидетелем?

— Повторяю: свидетелем по делу о хищении взрывчатки со склада вашей роты. Повторяю: за ложные показания будете нести ответственность. Теперь поняли?

— Понял… — ответил Рудаков, однако из выражения его лица явствовало, что он по-прежнему ничего не понимает.

Он опять вопросительно взглянул на Левашова, но тот смотрел в окно.

— Тогда подпишите вот тут. — Дознаватель повернул бумагу к Рудакову и приподнялся, внимательно следя, где тот ставит свою подпись. Затем продолжал: — В тот день, тринадцатого июля с двадцати до двадцати четырех часов вы несли сторожевую службу у временного склада ротного имущества, так?

— Не понимаю, — Рудаков страдальчески наморщил лоб.

Дознаватель покопался в папке и протянул ему несколько бумаг.

— Предъявляю вам постовую ведомость. Кроме того, командир вашего взвода гвардии прапорщик Томин и начальник караула гвардии сержант Рыгалов, а также разводящий гвардии ефрейтор Попок подтвердили, что на посту у склада в тот день и в те часы стояли именно вы, Рудаков.

— Не знаю, — пожал плечами солдат, даже не заглянув в бумаги, — раз говорят, значит, стоял. Помню только, что был в карауле…

— Расскажите все, что вам известно о хищении взрывчатки.

— Да каком хищении, товарищ гвардии капитан? — Рудаков вскочил. Его огромное тело, казалось, заполнило всю комнату. — Ничего я не брал… не похищал! Ничего не знаю!

— Садитесь, Рудаков. — Капитан сделал нетерпеливый жест рукой. — Разъясняю: никто лично вас в хищении не обвиняет. Но оно произошло во время несения вами службы часового на посту. Вам что-нибудь известно об этом?

— Нет, — Рудаков медленно опустился на стул и вдруг снова взвился: — А почему моего? Может, там кто другой стоял? Леонтьев, который меня сменял, или еще кто.

Дознаватель опять покопался в бумагах:

— Алексей и Николай Руновы заявили, что тринадцатого июля между двадцатью одним и двадцатью двумя часами они проникли через проволочное ограждение и, воспользовавшись тем, что часовой спит, похитили упомянутую взрывчатку. Склад в это время охраняли именно вы.

— Не знаю, ничего не знаю, мало ли чего наговорят эти, как их… При мне никто никуда не залезал.

— С поста вы не отлучались? Не спали?

— Да что вы, товарищ гвардии капитан!

— Значит, не спали, Рудаков? Еще раз спрашиваю.

— Никак нет! Ошибка какая-то, напутали ваши, которые тут пишут…

— Они не только мои, они ваши товарищи, и не они писали, а я записал с их слов. Значит, дежурство прошло спокойно, вы не спали, с поста не отлучались, охраняли склад бдительно и никто в него не проникал? Так я вас понял?

— Вроде так.

— Не вроде, а так или не так?

— Так.

— Тогда прочтите, правильно ли я записал ваши ответы, и подпишите.

— Чего мне читать. Вы лучше знаете…

— Прочтите внимательно, Рудаков. И если все правильно, подпишите.

Рудаков неуверенно взял протокол допроса. Читал он очень долго, шевеля губами, некоторые места перечитывая по два раза.

— Прочли? Все верно?

— Прочел.

— Подпишите вот здесь.

— Зачем подписывать?

— Послушайте, Рудаков, — дознаватель потерял наконец терпение, — что вы дурака валяете? Вы прекрасно понимаете суть моих вопросов, а без конца переспрашиваете! Еще раз спрашиваю, вы прочли протокол допроса? Ваши слова записаны мною правильно или я что-нибудь исказил? Если все правильно, то подпишите протокол.

Рудаков молча взял протянутую дознавателем ручку и старательно вывел свою подпись.

— Пока все, — устало сказал капитан, — можете идти.

Рудаков не сразу поднялся, еще раз вопросительно посмотрел на обоих офицеров и, повернувшись через левое плечо, вышел.

— Ну и фрукт ваш Рудаков… Тихон Сидорович (дознаватель заглянул в протокол). Дурачком прикидывается. Десять минут с ним возился, а устал — как будто орудие из болота вытаскивал. Он что, всегда такой?

Левашов неопределенно хмыкнул.

Да нет, не всегда, он бывает и другим. А может, он не прикидывается? В конце концов, когда тебя первый раз в жизни вызывает дознаватель да еще, пусть пока не прямо, обвиняет, что ты спал на посту, а в это время на охраняемый тобой склад проникли воры и утащили взрывчатку, не мудрено растеряться. Не у такого, как Рудаков, у любого голова кругом пойдет.

— Ну вот как его изобличишь? — между тем вслух рассуждал капитан. — Все-таки уж темновато было, ребята его наверняка не запомнили, да и не видели, может, — спал, носом в шинель уткнувшись. Будет твердить, что ничего не знает, при нем, мол, ничего не было. Тогда докажи. А может, наврали они все, мальчишки. Да, проблема…

С тяжелым сердцем возвращался Левашов домой, наскоро пообедав в военторговской столовой. Неужели Рудаков действительно спал? Левашов не хотел в это поверить — посачковать, попасть в «убитые» во время атаки, чтоб увильнуть от утомительного похода, наконец, сломать лыжу, когда нет сил бежать кросс, — это еще можно понять, не оправдать, а понять, но спать на посту! Такое просто не укладывается в голове. Видимо, что-то спутали ребята. Но что значит спутали? Не спал Рудаков, значит, спал другой солдат!

И в то же время он не мог не верить и ребятам. Он испытывал острое чувство жалости, даже тоски при мысли об этом шестнадцатилетнем пареньке, оставшемся на всю жизнь инвалидом. Пусть они сами виноваты, но если взрывчатку они действительно украли из-за чьей-то преступной халатности, то этот кто-то должен ответить по всей строгости закона!

Он торопился поговорить с Шуровым, в конце концов, следователь тот или не следователь, черт возьми! Теперь он уже мог ему кое-что рассказать. Как, по мнению Шурова, виноват Рудаков или нет? Что ему грозит за такое?

Левашов так торопился, что, проходя мимо почты, даже не зашел туда. Потом остановился. Все-таки он не заглядывал сюда целых десять дней. Посмотрев на часы, он вернулся, толкнул дверь и быстро прошел к барьеру, за которым сидели почтовые девушки, как он их про себя называл.

Мысленно он оставался еще там, в комнате дознавателя. Наверное, поэтому он не почувствовал внезапной тишины, наступившей за барьером, когда он вошел, не заметил радостного взгляда девушки, протянувшей ему бумажку, не оценил произнесенных со значением слов: «Вам телеграмма».

Рассеянно расписавшись и поблагодарив кивком головы, он вышел на улицу и почти бегом направился к дому: он знал, что через пятнадцать минут Шурова уже не застанет. «Телеграмма! — размышлял он на ходу. — От кого? От Цурикова? Розанова? Из дома? Может, дома что-нибудь случилось?» Остановившись, он торопливо вскрыл бланк.

«Если еще нужна, позови. Наташа», — прочел он.

Несколько секунд он стоял обалдело, не веря глазам. Даже прислонился спиной к нагретой солнцем стене дома. Потом лихорадочно засуетился. Адрес! Обратный адрес! Как его узнать. Но оказалось, что адрес был в телеграмме, он просто его не заметил. Скорее надо телеграфировать туда! Лучше полететь! Отпроситься у Кузнецова или у Субботина. А может, позвонить ей? Как узнать телефон? По адресу?

Не прошло и двух минут после его ухода с почты, как он вновь влетел туда, с шумом распахнув дверь и напугав единственного посетителя — тихого старичка с большой посылкой в руках.

Левашов бросился к барьеру. Он опять ничего не замечал. Любопытно возбужденных лиц девушек, оживления, которое он внес своим возвращением.

— Можно молнию? — бросился он к телеграфистке. — Не бывает теперь! А какая самая быстрая? Срочная? Скажите, а по адресу можно узнать телефон? Дайте мне бланк срочной! Только сразу же отправьте. Когда телеграмму доставят? Только через два часа?

Он забросал девушку вопросами, испортил два бланка, пока писал адрес, и вдруг остановился, не зная, что отвечать Наташе.

И все девушки тоже притихли. Наверное, каждая из них мысленно подсказывала ему текст. Такой, какой мечтала получить сама. Они с легкой грустью, по-бабьи завидуя «той», смотрели на Левашова…

Так что ж написать? Наташа снова поставила его в тупик своим неожиданным поступком. Что же все-таки ответить?

Наконец он взял себя в руки, успокоился. Неторопливо, уверенно написал: «Выезжай скорее сообщи день приезда все объяснишь при встрече жду». Телеграфистка быстро отдала телеграмму на передачу, и он ждал, пока отстукивали текст.

Потом покинул почту, забыв поблагодарить, забыв попрощаться, не догадываясь, какой след оставило это событие в сердцах симпатичных девушек, как долго еще они будут вспоминать о нем… Но право же, он был не виноват, он просто ни о чем не мог сейчас думать, ничего не замечал. Радость поглотила его. Он был так счастлив, как только может быть счастлив человек!

Но это состояние длилось недолго. Он вдруг с тревогой подумал: «А вдруг Наташа передумает? Или моя телеграмма не дойдет, и она решит, что не нужна мне?»

Сомнения стали одолевать Левашова. В такие минуты человек не может быть один, ему нужны друзья, чтобы разделить радость и развеять сомнения.

Время еще позволяло, и он помчался к Шурову в прокуратуру. Но тот был занят с посетителем. Пришлось ждать в коридоре.

Наконец Шуров вышел к нему, нахмуренный и озабоченный. Увидев Левашова, испугался: почему он здесь, что случилось? Но, всмотревшись в лицо друга, успокоился.

— Ты зачем? — спросил он, присаживаясь рядом на холодную казенную скамью.

Левашов молча протянул ему телеграмму.

Шуров прочел, вскочил и обнял его за плечи. Потом долго жал руку, без конца повторяя:

— Ну, Юрка, поздравляю! Дождался-таки! Поздравляю! Знатную она тебе устроила проверочку… Но интересно все же, почему молчала. Прямо не дождусь ее приезда! Спать от любопытства не смогу. Ох и гульнем на свадьбе!.. — Он радостно болтал, без конца повторяя свои поздравления. И неожиданно закончил: — Сегодня же пойду себе комнату искать.

Они замолчали. Еще не приезжала Наташа, еще ничего не было известно и, наверное, далеко до свадьбы, но уже возникло предчувствие невозвратимого, той потери постоянного общения, к которому оба привыкли.

Конечно, Шуров будет ему другом всегда, как и Розанов, и Цуриков, — друзей не могут разделять годы, их могут разделять только версты, конечно, настоящая дружба не ржавеет. И все-таки, когда в жизнь мужчины входит женщина и приносит настоящую большую любовь, она чуть-чуть отодвигает друзей, пусть чуть-чуть, но отодвигает. Любовь бывает менее крепка, чем настоящая дружба, но пока она есть, друг остается на втором плане.

Решили поговорить обо всем подробнее вечером. О хищении взрывчатки, дознавателе, недавнем допросе Рудакова Левашов и думать забыл. Появились другие заботы. Например, самая простая: где будет жить Наташа? Он совсем не был убежден, что сможет прямо с вокзала привезти ее к себе. То есть привезти-то сможет, а согласится ли Наташа остаться у него? Он не был уверен в этом. Но не могут же они — черт возьми! — играть свадьбу прямо на вокзале!

Решение возникло внезапно и, как все гениальное, было крайне простым. Он станет ночевать в роте, а Наташа будет жить в его комнате! Куда только определить ее на работу? Преподаватель французского языка. Надо срочно выяснить, есть ли вакантные места в городских школах или в институтах. И вообще, преподают ли где-нибудь французский язык? К стыду своему, он представления не имел, какие в городе имеются вузы, техникумы, училища. Все это придется узнать. А как же ее музыкальное училище? Не могла же она так быстро закончить его.

Когда идти на почту? Он прикинул: два часа туда, два обратно, пока то да се, еще час. Ответная телеграмма придет вечером, часов через пять. Потом сообразил, что раньше следующего дня ждать ответа бесполезно — ведь Наташе надо купить билет на поезд, сделать какие-то дела, вряд ли она сможет выехать сразу. Не могла же она предвидеть, какой получит ответ! А вдруг его нет, он на учениях!..

Он выхватил из кармана телеграмму. Теперь только доглядел, что она пролежала на почте пять дней, пока он был на выходе! Он даже похолодел. Значит, пять дней Наташа напрасно ждала его ответа. Могла посчитать, что ответа не будет! И он не посмотрел на числа, не сообщил ей в своей телеграмме, что получил ее только что! Теперь она подумает, что он колебался, раздумывал. А для Наташи этого подозрения вполне достаточно, чтобы самой передумать.

Он бросился на почту и послал еще одну срочную вдогонку первой, где сообщил, что отсутствовал и лишь сегодня получил ее телеграмму, что очень ждет и просит не медлить с ответом.

В последующие три дня ничего не произошло. Несколько раз он наведывался на почту, но каждый раз зря. Девушки снова бросали на него сочувственные взгляды.

Между тем в казарме тоже царило тревожное ожидание. Дознаватель еще раз вызвал Рудакова и даже водил его на склад, который охранялся теперь как место чрезвычайного происшествия. Затем капитан покинул роту.

Однажды вечером Шуров вернулся домой озабоченным.

Все это время они обсуждали будущую жизнь «четы Левашовых», как шутил Шуров. Когда Левашов возвращался с почты разочарованным, друг утешал его, объясняя, что для навечного переселения в другой город требуется время, что не одному ему ездить по учениям, Наташа тоже могла куда-нибудь отлучиться. И вообще, беспокоиться нечего: не такой она человек, чтобы, появившись, вновь исчезнуть. Утешения действовали до очередного безуспешного и огорчительного похода на почту.

В тот вечер Шуров пришел хмурым.

Сначала Левашов ничего не заметил, но потом спросил:

— Ты чего такой, случилось что-нибудь?

Шуров ответил не сразу.

— Дело мне ваше передали, — сказал он наконец.

— Наше дело? — не понял Левашов.

— Да, «ко́за но́стра» — наше дело, — невесело пошутил его друг. — Дело о хищении взрывчатки. А точнее, о предполагаемом воинском преступлении рядового твоей роты — Рудакова.

Левашов молча смотрел на него.

— Ну чего смотришь? Такой порядок. Если есть подозрение, что в преступлении участвовал военнослужащий, дело передается в ведение военной прокуратуры. Милиция так и сделала. Состоялось постановление, и дело попало ко мне. Вот и все. Но радости мало.

— А ты думаешь, он виновен?

— Я пока ничего не думаю, — пожал плечами Шуров. — Я следователь, и как раз мне надлежит установить, есть ли достаточные основания для передачи дела в военный трибунал.

— И есть эти основания? — нетерпеливо спросил Левашов.

— Как тебе сказать. Тайны делать не буду, хоть речь и идет о твоей роте. Если обвинение подтвердится, тебе тоже достанется на орехи. Чем я располагаю? Показаниями ребят, актом комиссии, показаниями свидетелей, протоколом осмотра места происшествия, наконец, самим местом происшествия, где я еще не был, но которое, к счастью, сохранилось…

— Что ж ты будешь делать?

— Делать много чего придется, — нахмурив лоб, рассуждал Шуров. — Надо будет всех опросить заново, осмотреть этот склад, его ограждение. Если мальчишки настаивают на своем, надо на фактах убедиться в их правоте, а убедившись, уличить твоего Рудакова в том, что он действительно спал на посту и проморгал эту взрывчатку. Доказать это уликами и припереть его к стенке.

— А если выяснится, что мальчишки наврали?

— Тогда необходимо убедиться в том, что к похищению военные организации и военнослужащие отношения не имеют, и вернуть дело в милицию. — Шуров помолчал. — Но, боюсь, что не получится. Возможно, что виноват все-таки Рудаков, хотя дознаватель и не сумел ничего доказать. Парень он, этот дознаватель, хороший и, безусловно, добросовестный, просто опыта не хватает. И потом то, что вы уезжали на учения, задачу ему не облегчило. Словом, у меня нет к нему претензий. Вот так, друг Левашов, завтра с утра поеду в больницу к ребятам.

Они долго сидели, думая каждый о своем.

«Да, все в жизни компенсируется, — размышлял Левашов. — Так по крайней мере утверждает Цуриков. Не может быть, чтоб абсолютно все шло гладко. Ну что ж, иначе, наверное, скучно было бы жить… Вот в роте чепе — зато появилась Наташа; дело начало вроде бы затихать — от нее нет телеграмм; теперь ясно, что чепе-таки есть, и пренеприятнейшее, — значит, должна быть телеграмма от Наташи. Все в жизни компенсируется».

Он столько раз повторял про себя этот весьма спорный афоризм, что не очень удивился, когда, придя на почту, получил из рук опять повеселевшей телеграфистки маленький бланк.

Он вышел на улицу, не раскрывая телеграммы. Он хотел это сделать, когда будет один, когда на него никто не смотрит. Он ведь не знал, что в телеграмме — счастье, исполнение мечты или гибель всех надежд.

На землю опускался нежный летний вечер. Солнце еще не исчезло за горизонтом. Наступила предвечерняя тишина, и резче звучали в ней крики птиц, детский смех и плач, шуршание автомобильных шин.

Левашов перешел улицу, сел на скамейку в сквере и только тогда, переведя дух несколько раз, распечатал телеграмму.

«Объяснений не будет ни теперь ни потом выезжаю завтра девятнадцатым скорым вагон шесть Наташа».

Он долго сидел на скамейке, не шевелясь, не обращая внимания на прохожих, на начавший свежеть ветерок. Он походил на бегуна, долго готовившегося к олимпийским стартам, получившего после труднейшей борьбы золотую медаль и вдруг обнаружившего, что солнце все так же светит, трава зеленеет, а люди занимаются своими делами.

Он посмотрел на часы и прикинул, сколько остается до прихода поезда. Выходило что-то около сорока часов.

В тот вечер и на следующий день Левашов был рассеян, забыл о чем-то важном, отвечал невпопад. Усмехнувшись, подумал: «Вот оно влияние морального фактора на боеготовность». Только при такой радости полагалось бы находиться в особенно хорошей форме, а тут наоборот — пониженные рефлексы. Странно…

А жизнь роты шла своим чередом. С утра взводы отправлялись на занятия. Солдаты обедали, занимались самоподготовкой, в личное время писали письма.

Запершись в ленинской комнате, лейтенант Гоцелидзе, Букреев и еще двое гвардейцев готовили первый номер фотогазеты.

Постепенно исчезла рассеянность. Левашов окунулся в привычную для него многогранную жизнь роты, из которой его едва не выбило радостное потрясение. Теперь все казалось ему чудесным, удачным, просто замечательным. Газету повесили незадолго до вечерней поверки, и она имела такой успех, что солдаты чуть не опоздали на построение.

Отличные снимки, в том числе цветные, рассказывали о полевом выходе, начиная с посадки в самолет и кончая возвращением в казарму. Здесь были и привалы, и переходы, и комсомольское собрание в лесу. Были и фотошутки, и забавные подписи, и карикатуры. Лейтенант Гоцелидзе сообщил Левашову, что через неделю будет смонтирован фильм и тогда можно устроить торжественную премьеру.

— Мы свой «Экспортфильм» создали, — радостно говорил он. — Понимаете, уже заказчики из других рот появились, просят дать им напрокат. Не знаем только, чем плату брать!

Комсгрупорги проводили собрания, подводя итоги выполнения соцобязательств, взятых перед учениями.

Немного огорчало, что благодарность роте так и не объявили. Солдаты, впрочем, хоть и слышали краем уха о «деле со взрывчаткой», но быстро забыли о нем, а Рудаков отлично выполнял все задания и, казалось, тоже не думал больше о вопросах дознавателя.

Хмурым оставался один лишь капитан Кузнецов, прекрасно понимавший, что неприятное дело только начинается. Однако он держался как обычно, был строгим, требовательным и скупым на похвалы.

Левашов же частенько теперь поглядывал на часы, считая, сколько осталось до прихода поезда. А работы было невпроворот.

Опять хлопот доставил замкомвзвода Солнцев. На комсомольском собрании «вечный нарушитель» Третьяков взял да и разделал его под орех: груб, ругается, несправедлив, прямо «унтер Пришибеев». И вот этого «унтера Пришибеева» Солнцев никак не мог ему простить. Каждый раз, наказывая Третьякова, а для наказания того всегда были основания, он кричал: «Я вам покажу унтера Пришибеева! Вы у меня отучитесь своих командиров оскорблять!»

Разумеется, Третьяков пожаловался на гонение со стороны старшего сержанта, мстившего, по его словам, за справедливую критику на собрании.

— Вы что же, Солнцев, — строго выговаривал Левашов, — не можете себя в руках держать? Мы уж сколько раз с вами беседовали! Вы замкомвзвода, вам дана большая власть. Как же вы ею пользуетесь?

— А что ж, товарищ гвардии лейтенант, меня, значит, каждый нарушитель унтером будет обзывать, да еще Пришибеевым, а я, значит, молчать должен? Нет, не быть этому. — И старший сержант упрямо мотал головой.

— Вот вы и докажите, что вы не унтер, тем более не Пришибеев, — пряча улыбку, втолковывал Левашов. — Нарушил Третьяков дисциплину — накажите, но при этом разъясните ему причину наказания серьезно, убедительно, спокойно, чтоб и он, и другие поняли, чтоб солдаты на вашей стороне были. А вы начинаете орать да еще прямо заявляете, что расправляетесь с ним за критику. Учтите, комсомольцы посмотрят-посмотрят — да и взыщут с вас по своей, по комсомольской линии.

— Тогда пусть он извинится! — упрямо требовал Солнцев.

— Разве он не прав? Ведь на собрании он столько Примеров привел вашей грубости, несдержанности! И комсомольцы его поддержали. Так?

Солнцев молчал.

— Ну, вот что, старший сержант, я вижу, вы добрый по характеру. И комсомолец активный, и командир хороший. Все у вас есть. Не можете лишь отделаться от одного-единственного недостатка. Говорю вам прямо: не перестанете грубить — поставлю перед командиром роты вопрос о снятии вас с должности. Вы ведь младший командир Советской Армии, а это ко многому обязывает. Подумайте об этом серьезно.

В тот вечер Левашов задержался в роте допоздна. Самый его медлительный, но основательный в делах комсгрупорг Онуфриев ходил с утра расстроенным. В подписи под фотографией, где он авантажно изображался выступающим на том лесном комсомольском собрании, фамилия его была написана с буквы «А».

— Ничего, исправят, — утешил его Левашов. — А что с комнатой боевой славы?

— Порядок, товарищ гвардии лейтенант, — оживился Онуфриев. — Интересная штука получается. — Он помолчал. — Солдат у нас — Горелов, он знаете кто?

— Тот, который в училище хочет? — припомнил Левашов. — Ну, знаю. Он хороший гвардеец.

— Вот то-то и оно. — Онуфриев многозначительно замолчал.

— Так что Горелов, что с ним такое?

— А то, что у него отец генерал, дивизией десантной командует…

— Так это сын того самого Горелова? — удивился Левашов. — А он такой скромный парень, помалкивает об этом. Или говорит?

— То-то, что не говорит, — помолчав, пояснил Онуфриев. — Случайно узнал от ребят. Он, еще когда вас в роте не было, в училище рапорт подал.

Левашов ждал продолжения. Но Онуфриев не торопился.

— Могли спросить сперва, — неожиданно сказал он. — Пишут, что в голову придет. Ануфриев, Онуфриев — им все равно. А это разница…

— Да ладно, чего обижаешься, — Левашов не мог сдержать улыбки. — Исправят. Так что ты мне про Горелова хотел сказать?

— Дед у него… — комсгрупорг опять замолчал.

— У всех деды есть или были.

— У него и дед — генерал…

— Тоже генерал?

— Да. Отец, генерал-майор, дивизией командует. А дед, генерал-лейтенант, на пенсии. И оба — десантники.

— Ох! Ну, знаешь, Онуфриев, ты пока главное выскажешь, уже Горелов-третий генералом станет. Так бы и говорил, что в твоем взводе — представитель замечательной семьи. Это ж надо! — восхищался Левашов. — Три поколения десантников. И я только сейчас об этом узнаю. Пристыдил ты меня…

— Я вас не стыдил, товарищ гвардии лейтенант, — забеспокоился Онуфриев. — Я к другому даже совсем, что, мол, интересный факт для комнаты славы, потому и сказал…

Но Левашов не слушал.

Да, как ни стараешься во все вникнуть, все равно что-нибудь упустишь. Как можно было не разузнать, что в собственной роте служит сын и внук десантников! Теперь понятно, почему Горелов, образцовый солдат, не мыслит дальнейшей жизни без училища. Об этом Левашов уже беседовал с ним. И он вспомнил этого подтянутого, энергичного солдата, набравшего добрую полсотню прыжков еще до прихода в армию, удивлявшего командиров глубокими знаниями всего, что касалось парашютно-десантной службы.

Левашов относил это на счет увлеченности. Таких влюбленных в парашютное дело солдат служит в ВДВ немало, и многие мечтают попасть в Рязанское училище. Есть и такие, что идут по стопам отцов или старших братьев. Но тут прямо-таки исключительный случай; два генерала десантных войск в роду! А дед Горелова наверняка герой войны. И он, заместитель командира роты по политической части, ничего об этом не знает. Стыд! Но каков Горелов! Ни разу родней не похвастался, никаких поблажек не просит, наоборот, как сообразил теперь Левашов, скрывает свою родословную.

Такое, видимо, получил воспитание. Он представил себе, как дед и отец напутствовали парня в армию, как, наверное, говорили: «Забудь, кто мы есть, помни, кем были. А начинали мы тоже солдатами». И Горелов-третий не ронял чести династии. Стал отличником по всем показателям. Грудь его украшают полдюжины значков. «Да, этот будет образцовым офицером, — подумал Левашов. — И генералом станет. И кому-то посчастливится служить под его началом».

— Пригласи Горелова в понедельник ко мне, — сказал Левашов комсгрупоргу. — И, улыбнувшись, добавил: — А насчет фамилии распоряжусь, чтоб исправили.

— Да ну их!.. — огорченно махнул рукой Онуфриев.


…Наташа приезжала на следующий день. Ему повезло — это было воскресенье. Поезд приходил в девять утра.

Накануне, чуть не до полуночи, они с Шуровым готовились. Произвели генеральную уборку, вымыли полы, окна, застелили стол новой скатертью. Забили холодильник продуктами, фруктами, конфетами, коньяком и шампанским. Левашов не был уверен, что все это потребуется им с Наташей, но на всякий случай запасся.

— Традиции, брат, великая вещь, — многозначительно, хотя и не совсем понятно, изрек Шуров.

Сам он накануне перебрался на новое место жительства. Кто-то из его сослуживцев уехал на длительные курсы переподготовки, и он занял временно освободившуюся комнату.

Вечером у них с Левашовым состоялся разговор.

— Что же, завтра начинается новая жизнь? — Шуров говорил без улыбки.

— Начинается-то начинается, но кто знает какая? — задумчиво ответил Левашов.

— Что значит «какая»! Счастливая, без сомнения. Хоть я ее ни разу не видел, но, судя по твоим рассказам, другой жизни у вас быть не может.

— Ты знаешь, — заговорил Левашов, словно не расслышав слов друга, — Наташа очень сложный человек. Иногда я ее боюсь, честное слово! Ну не в прямом смысле, конечно, но как-то… как бы тебе объяснить… Понимаешь, нельзя предвидеть ее поступков, реакции. Возьми кого хочешь, не себя, не ребят — с вами я сто лет знаком, — а вот даже в роте. Допустим, командира роты, тех же Русанова, Томина, даже начальника политотдела — я могу представить, как они будут действовать при тех или иных обстоятельствах, а вот Наташиных действий предугадать не могу.

— Это тебе только кажется.

— Может быть. Может быть, кажется. Но ведь кажется! Бывая с Наташей, я никогда не знал, что она ответит, понравятся ли ей мои слова… Может, она теперь другой стала, не знаю.

— Все-таки интересно, почему она так долго пропадала? — Шуров при всей своей сдержанности не мог скрыть любопытства.

— Вот видишь, — Левашов потрогал карман, где у него лежала Наташина телеграмма, — пишет, что никаких объяснений не будет. Поверь, я ее знаю: не захочет — словом не обмолвится.

— Да ты сам себе противоречишь: то ты ее не знаешь, то ты ее знаешь. Не может же человек столько времени пропадать, а потом явиться, словно сбегал в лавку за хлебом. Муж ты ей или не муж?

— В том-то и дело, что пока не муж, — грустно улыбнулся Левашов.

— Но будешь. И вообще, что у тебя за настроение? Исполнилась твоя голубая мечта, едет к тебе любимая — и танцевать надо! А ты сидишь квелый, словно дежурный в майский праздник. Перестань киснуть!

— Ты прав. — Левашов встал, расправил плечи, улыбнулся. — Это я так. Боюсь, что вдруг она передумает или поезд по ошибке в другой город свернет. — Он рассмеялся: — Ладно. Дождемся — поглядим. — Но смех его звучал не особенно искренне. — А как идет следствие? — желая сменить тему разговора, спросил он.

— Да ничего, движется потихоньку, — уклончиво ответил Шуров.

Левашов удивленно посмотрел на него.

— Это что, теперь тайна?

— Никакая не тайна, — смущенно пожал плечами Шуров. — Тем более от тебя. Просто в деле еще много неясного. Впрочем, все идет к тому, что этот ваш Рудаков все-таки виноват. Ты вообще его знаешь?

— Знаю, — Левашов ответил не сразу. — Я тебе однажды рассказывал про солдата, который лыжу нарочно сломал. На кроссе. А потом пришел ко мне и сам во всем признался. Помнишь?

— Ну?

— Это и был Рудаков.

— Ах, вот как! — Шуров присвистнул. — Интересно. Помнится, ты говорил, что он старался загладить свою вину. Исправился.

— Что значит исправился! В чем-то хорош, в чем-то плох. Одни гвардейцы о нем хорошо отзываются, другие — наоборот. Задания выполняет, двоек не имеет, явных нарушений тоже, но если есть возможность увильнуть от дела, увильнет, постарается, чтоб незаметно…

— Значит, разные мнения о нем?

— Разные.

— А кто хорошо говорит? Есть во взводе такие солдаты?

Левашов опять удивился странному вопросу друга.

— Есть, наверное…

— Что значит «наверное»? Ты мне назови фамилии…

— Слушай, Александр, друг любезный, насколько я понимаю, это допрос?

— Какой допрос? — Шуров улыбнулся. — Просто мне, кого ни спрошу, все о нем одно плохое говорят, я имею в виду его же товарищей.

Левашов был поражен. Оказывается, Шуров кого-то допрашивал или расспрашивал у него в роте, а он и тут ничего не знает.

— А с кем ты говорил? Когда? Сам-то можешь назвать фамилии?

— Э, брат! — теперь Шуров рассмеялся. — Это, оказывается, ты мне допрос учиняешь. Может, к нам в прокуратуру перейдешь? Вакансии есть. Ладно, — он снова стал серьезным, — мне очень важно твое мнение.

Левашов понял, что Шуров не хочет отвечать на его вопросы. Обижаться было глупо. Дружба — дружбой, а служба — службой.

— Видишь ли, если говорить откровенно, я до сих пор не знаю, правильно ли тогда поступил. Я ведь так рассуждал: человек совершил дурной поступок, никто его не изобличал — он же не знал, что один сержант его видел, — можно успокоиться и гулять в городе по увольнительной. А он, едва эту увольнительную получил, ко мне прибежал и все выложил. Мог ждать любого наказания. И все-таки пришел. Значит, совесть у него есть? Есть. И если б вот сами гвардейцы не осуждали его, я бы посчитал свое решение правильным. Но ты верно говоришь — плохо о нем отзываются. Потому и сомневаюсь теперь. И парень-то кажется таким бесхитростным…

— Нет, в этом ты явно заблуждаешься, — усмехнулся Шуров. — Он очень даже себе на уме. А вот прикидываться умеет. — Помолчав, он продолжал: — Ребята эти, пострадавшие, поправляются потихоньку. И чем больше поправляются, тем больше вспоминают. Часовой, говорят, дремал сидя, в шинель нос уткнул. Но они, оказывается, когда свою «операцию» готовили, долго там в кустах прятались и разглядывали его, правда издалека. Описывают, как часто бывает в таких случаях, по-разному, но в одном уверены: очень, говорят, большой был. Он же высокого роста, Рудаков?

— Верно, парень он здоровенный.

— Метр девяносто два у него рост и вес соответствующий — под центнер, если говорить точно.

— Так коли знаешь, чего спрашиваешь, — недовольно заметил Левашов.

— Да так, по профессиональной привычке…

Они еще долго говорили. И явственно понимали: не скоро теперь смогут вот так вдвоем посидеть по-холостяцки, поболтать о том о сем.

Было за полночь, когда Шуров наконец поднялся. Уходя, уже возле двери не удержался, спросил:

— Что, Левашов, наши отношения какими были, такими и останутся, правда?

Левашов улыбнулся, молча покивал головой.

Он послушал известия по радио, почитал, потом вышел на балкон.

Ночная летняя свежесть приносила с собой тополиные запахи, глухие шумы уснувшего города, таинственные полуночные шорохи, далекую песню. Матовые фонари, подсвечивавшие яркую зелень, напоминали Левашову белую луну, спустившуюся с черного неба, а неподвижно застывшая прямо над его головой луна, — наоборот, вознесшийся в небеса фонарь.

Звезды тоже висели неподвижно, и только самые яркие из них слегка, не навязчиво, подмигивали бриллиантовым глазком. И была такая тишина, такой величавый покой в уснувшей природе, что сразу отлетели куда-то заботы и тревоги. Думалось о хорошем, о светлом — о мужской дружбе, о женской любви, о счастье иметь работу по сердцу, о том, как много впереди прекрасного и интересного, о не изведанных еще дорогах, не познанных радостях.

Он смотрел на неподвижную, освещенную молочного цвета шарами листву, на звездное небо и представлял, как такими же тихими вечерами будет сидеть на этом балконе с Наташей, рассказывать ей о своих новостях или просто молчать. У них будет множество дней под разными небесами. Ночными и голубыми, пасмурными и ясными; они увидят из окон и зелень деревьев, и снежные сугробы, и, может быть, море или горы, или улицы больших городов. Но всегда будет рядом ее лицо, ее глаза — один серый, другой карий. Всю оставшуюся жизнь.

Он решительно встал. Пора спать. Завтра надо быть в форме, чтоб достойно встретить самый счастливый день в своей жизни. Только вот удастся ли заснуть?

Но вопреки опасениям заснул он мгновенно.

И так же мгновенно, привычно, до звонка будильника, проснулся в половине седьмого. Сделал зарядку, принял холодный душ, съел завтрак, который он научился готовить себе с поразительной быстротой.

И снова придирчиво проверил, красиво ли заправлена постель, ровно ли лежит скатерть, не налетела ли за ночь пыль на подоконник, не засохли ли в вазе цветы. Все было в идеальном порядке. Хозяйка еще спала, но Левашов знал, что часам к восьми, кряхтя и что-то бормоча, она выйдет на кухню, повозится там, а потом заахает, что опаздывает, и, не успев почаевничать, засеменит мелкой старушечьей походкой по лестнице.

У хозяйки квартиры, носившей доброе русское имя-отчество — Ефросинья Саввишна, были сложные семейные обязанности. Когда-то она жила в этой двухкомнатной квартире с мужем, сыном и двумя дочерьми. Муж умер. Сын — моряк — теперь обосновался в Одессе, а вернее, в дальних морях на своем корабле, одна дочь обитала в столице, а вторая здесь, но на другом конце города. Она была замужем, имела годовалую дочку и жила тоже в двухкомнатной квартире. Строились всевозможные планы обменов, но никаких реальных шагов не предпринималось, все набегали какие-то более важные дела.

Впрочем, неудобств от раздельной жизни со своей матерью дочь Ефросиньи Саввишны не испытывала. Каждое утро, словно на службу, старушка исправно являлась к дочери, чтобы пестовать внучку. Она возвращалась домой не раньше десяти и, попив на кухне чайку, ложилась спать, дабы на следующее утро, охая, что опаздывает, снова мчаться к дочери. Иногда она оставалась там ночевать, заранее предупредив Левашова, чтоб не пугался и не бежал заявлять розыск в милицию.

Такая вот у нее была рабочая неделя, включавшая и субботу, и воскресенье. С Левашовым они виделись редко — он рано уходил и поздно возвращался.

Когда к нему вселился Шуров, они предложили увеличить плату за комнату, но Ефросинья Саввишна, подумав и пожевав губами, отказалась.

— Я целиком комнату сдаю, а не койки или углы (у нее была своя гордость), да и то вас никогда дома-то не бывает.

После Наташиной телеграммы Левашов поговорил со своей хозяйкой. Он сказал, что к нему должна приехать родственница, и поскольку она женщина — сами понимаете, не Шуров, и будет пользоваться кухней, — то он хотел бы платить больше.

Как объяснить не терпевшей обманов Наташе этот сложный тактический ход, он пока не думал.

Но все оказалось проще. С безошибочной старушечьей проницательностью Ефросинья Саввишна сразу все поняла и, как всегда подумав и пожевав губами, сказала:

— Тут, милок, все правильно выходит. Жене твоей и стирать потребуется, и готовить. Так что больше пользования получается. Если не возражаешь, пятерку накину. — И, хитро посмотрев на него, добавила: — Одна приедет аль с дитем? И где ж ты ее прятал-то?

Левашов покраснел — вот черт, какое дитя! — и забормотал в ответ что-то насчет родственницы.

— А я что говорю! — Ефросинья Саввишна с укором посмотрела на него. — Я и говорю — жена. Жена нешто не родственница?

Сраженный такой железной логикой, Левашов постарался объяснить, что Наташа пока не жена, а невеста, и вообще…

— А дитя нет? — с надеждой повторила свой вопрос старушка, которая обожала маленьких детей.

— Так невеста же, — втолковывал Левашов, — свадьбу еще не играли.

— Э, милок, по нынешним временам и с невестой дите прижить не мудрено. Нет, значит, ну ничего, авось будет. Кого хочешь-то, девочку аль мальчика?

Левашов смутился вконец и постарался вновь перевести разговор на пятерку, с ужасом думая о том, что все эти вопросы, несомненно, будут заданы Наташе.

Все же главная проблема была решена. По существу, они с Наташей обеспечены жильем. «Но только до обмена, милок, — предупредила его Ефросинья Саввишна. — После обмена, сам понимаешь…»

Однако Левашова это не беспокоило. Он уже понял, что существующее положение устраивает не только его, но и старушкиных дочь и зятя. А когда она однажды обмолвилась, что, мол, пока не поменялись, надо бы внучку сюда прописать, то стало ясно, что обмен вряд ли когда-нибудь вообще состоится.

Зная, что Наташа приезжает сегодня, Ефросинья Саввишна, как бы случайно предупредила накануне, что ночевать в воскресенье не приедет — внучка что-то покашливает. При этом хитро глянула на него. Она была тактичным и добрым человеком, эта старая женщина.

В восемь тридцать с букетом цветов Левашов уже прохаживался по перрону городского вокзала. Московский поезд стоял здесь всего четыре минуты и ожидался, как он выяснил, без опозданий. У носильщиков он спросил, где примерно останавливается шестой вагон. И засек это место по будке телефона-автомата.

Утро выдалось чудесное — солнечное, ясное, обещавшее жаркий день.

Существовал прямой поезд из столицы, которым и ездили обычно местные жители (непонятно было, почему Наташа выбрала транзитный). Поэтому перрон был пустынен. Лишь пять-шесть встречающих, как и он, с цветами нетерпеливо топтались у путей. Ровно в девять, гремя на стыках и замедляя ход, дыша разогретым металлом, поезд подошел к перрону.

Левашов метнулся влево, вправо и остановился в ожидании у дверей шестого вагона. Сердце колотилось в груди, ладони стали липкими. Проводница чудовищно медленно открыла дверь, откинула подножку и спустилась на перрон.

И вслед за ней легко и быстро спрыгнула Наташа. Она тут же повернулась спиной к перрону и приняла из рук усатого и небритого мужчины в пижаме два больших желтых чемодана. Потом снова повернулась и, не двигаясь с места, смотрела на Левашова. А он, замерев, глядел на нее.

Наташа была очень красива, но совсем иной, незнакомой ему красотой. Ее русые волосы были подстрижены и собраны в сложной прическе, губы слегка подкрашены. На ней был элегантный брючный костюм, модные туфли…

Было что-то такое дорогое и в то же время немного чужое в ее облике. Потому, наверное, почувствовал он одновременно и радость, и робость, и легкое, совсем легкое ощущение ревнивой тоски. Это длилось секунды.

Он бросился к ней, крепко поцеловал в мягкие губы, горьковатые от губной помады. Она прильнула к нему, закрыв глаза…

К действительности их вернул хриплый громкий голос:

— Подвезем, что ль?

Они недоуменно оглянулись.

Красноносый, явно отметивший уже воскресенье носильщик бесцеремонно грузил Наташины чемоданы на обшарпанную тележку.

— Не извольте беспокоиться, дамочка, доставим в лучшем виде, — бормотал он. — Куда прикажете, к такси? Эх, чемоданчики — любо-дорого…

Продолжая бормотать, он стремительно покатил свой одноколесный экипаж к выходу на площадь.

О такси Левашов тоже позаботился заранее. Он заказал его накануне, а приехав на вокзал, попросил шофера ждать прибытия поезда.

Они ехали в машине молча. Наташа положила голову ему на плечо, взяла его руку в свою. Она ничего не говорила, ничего не спрашивала. Просто сидела вот так и молчала, словно отдыхая от долгого путешествия. Куда более долгого, чем от столицы сюда.

Он боялся нарушить эту тишину. Он всем своим существом ощущал свалившееся на него долгожданное счастье.

— А где цветы? — встрепенулась Наташа.

Левашов растерянно огляделся. Действительно, куда делся столь тщательно подобранный и оберегаемый букет? Его не было. То ли выронили на перроне, то ли забыли, садясь в такси, и он остался на память красноносому носильщику, предпочитавшему наверняка иные дары судьбы…

— Потеряли… — огорченно констатировала Наташа.

Он не успел ничего сказать, машина резко свернула в переулок и остановилась у подъезда их дома.

Многочисленные его обитатели, точнее, их женская половина, гулявшая по случаю воскресного утра с бесчисленными, галдевшими громче птиц ребятишками, оставив все дела, с любопытством взирала на эту разодетую красавицу, выходившую из машины, на знакомого им и числившегося доселе в категории завидных женихов лейтенанта, тащившего два желтых чемодана.

Почти бегом Левашов поднялся на третий этаж, открыл дверь и внес чемоданы; за ним вошла Наташа, тихо и плотно затворила дверь.

Они остались одни.

Он попытался снова обнять ее, но Наташа остановила его:

— Подожди, Юра, давай сначала договоримся…

Он молча смотрел на нее, испытывая непонятную тревогу. Он опять увидел ее незнакомой, пугающе новой. «Давай договоримся» — это было так непохоже на Наташу!

Она вошла в комнату, опустилась на первый попавшийся стул и указала ему на диван.

— Вот что, Юра… — Она смотрела ему прямо в глаза знакомым спокойным взглядом, и были в этом взгляде и печаль, и ожидание, и непреклонная решимость. А он видел только ее глаза — один карий, другой серый, глаза, которые все эти месяцы столько раз вспоминал. Почему-то именно их различная окраска вернула ему самообладание. Чего бояться, из-за чего волноваться? Вот же она здесь, его Наташа, со своими неповторимыми глазами. Пусть меняет прическу, красит губы, по-новому одевается или говорит. Но глаза-то те же. — Я понимаю, Юра: ты очень хочешь знать, что было со мной, почему я не писала. Больше того, ты имеешь право это знать. И все-таки давай сразу договоримся раз и навсегда, что ты не будешь расспрашивать меня. Когда-нибудь я сама тебе расскажу. Может быть, не обещаю. Одно ты должен знать — я люблю только тебя, иначе меня бы не было здесь. И никогда тебя не предавала. Если того, что я сказала, достаточно — я остаюсь, если ты не согласен с моим условием, а это твое право, я уеду обратно. Решай.

— Но, Наташа, — он был растерян, он был готов ко всему, но только не к этому, — почему ты не можешь мне сказать…

— Нет, Юра! — твердо сказала она и поднялась. — Давай решать сразу. Или ты мне доверяешь безоговорочно, и вопросов не будет, или я не смогу у тебя остаться.

— Я хочу, чтобы ты осталась!

— Дай мне слово, что ты никогда не будешь спрашивать меня об этом времени. И не выдумывай роковых тайн. Просто мне пока не хочется их вспоминать, эти месяцы, и говорить о них. О чем хочешь, но не об этом. Ну?

— Даю тебе слово… Если так надо… Я верю тебе…

А что еще мог он сказать? Да он бы на все, что угодно, согласился, лишь бы не потерять ее. При одной мысли, что она может сейчас встать и уйти и он больше никогда не увидит ее, у Левашова перехватывало дыхание. Она же сказала, что не предавала его, что любит. Так чего же еще ему надо? Какие могут быть сомнения, какие вопросы? Это главное! Раз она так просит, у нее есть на то причины. Он должен доверять ей. Придет время — сама все расскажет. Расскажет…

Он немного успокоился.

Наташа строго смотрела на него.

— Запомни и никогда не нарушай данного слова. — И вдруг улыбнулась. Своей редкой светлой улыбкой. Она завертелась на месте, оглядывая комнату, вышла в переднюю, заглянула на кухню, в ванную. Дернула ручку двери, что вела в комнату хозяйки, и удивилась тому, что дверь заперта. Потом вышла на балкон, затененный зеленью густых тополей. Вернулась в комнату и спросила: — Куда ты меня привез?

Наступал деликатный момент.

— Видишь ли, — он тщательно подбирал слова. — Я снимаю здесь комнату. Очень удобно. В другой комнате живет хозяйка-старушка. Она с утра до вечера у дочери, с внучкой возится. Иногда остается там ночевать — сегодня, например (эх, черт, не надо было этого говорить!). — Он заговорил быстрей: — Я уже предупредил ее, что ты приезжаешь, что тоже будешь здесь жить. После свадьбы, разумеется, — добавил он смущенно. И нерешительно взглянул на нее. Но Наташа слушала серьезно и внимательно. — Хозяйка согласна, — продолжал он. — Она вообще меня любит, и, судя по всему, мы сможем здесь жить сколько захотим. Мы ведь сразу же поженимся, Наташа? Да?

Он опять испытывал непонятную раздражающую робость. Казалось бы, все ясно. И все-таки он ни в чем не был уверен. Но Наташа ответила:

— Да, конечно, — и неожиданно добавила: — Если ты этого хочешь.

— То есть как, если я хочу? — растерянно спросил Левашов. — А ты сама? Тебе что, это безразлично?

— Нет. Совсем нет. Но в этом я условий не ставлю. Будет так, как решишь ты.

Он не нашелся, что сказать. Как решит он! А как еще он может решить, если это самая главная его мечта.

— В общем, можем здесь жить, если, конечно, тебя устраивает, во всяком случае пока меня не переведут в другой гарнизон.

— А тебя должны перевести?

— Да нет, но наше дело военное — нынче здесь, завтра там…

— Да, ты прав, — задумчиво сказала Наташа, — такова у военных жизнь. — И, помолчав, тихо добавила: — И у их жен.

— Значит, сегодня мы пойдем подадим заявление. — Теперь уже он распоряжался. — Через десять дней сыграем свадьбу. Эти дни ты будешь жить здесь. Хозяйка тебе понравится, увидишь, какая она милая старушка. Правда, иногда странные вопросы задает, но не обращай внимания…

— Не бойся, мы с ней найдем общий язык, — перебила Наташа.

— Не сомневаюсь. Но особенно не слушай ее. Знаешь, старый человек… Вот. А я буду жить в казарме, но каждый вечер буду приходить, если вырвусь.

— Почему?

— Что «почему»? — не понял Левашов. — Иногда и не вырвешься. У меня в роте место есть, не беспокойся, все удобства. Это ведь ненадолго, только до свадьбы…

— А почему ты не можешь жить здесь? — Он внимательно посмотрел на нее. — Ну что ты так смотришь? Ты думаешь, если я люблю человека, для меня играет какую-то роль штамп в паспорте?

Щеки ее заметно порозовели, но она не опускала глаз. Потом резко повернулась и вышла на балкон. А он стоял и смотрел ей вслед. Наверное, всю жизнь она будет вот так преподносить ему неожиданности.

— Я хочу есть, — сказала Наташа, возвращаясь с балкона. — У тебя найдется съестное?

— Еще бы! — радостно воскликнул он. — Сейчас я тебя удивлю. Я жутко хозяйственный мужик! С таким мужем — ни забот, ни хлопот. Заменяет стиральную машину, посудомойку, плиту, холодильник…

— Вот холодильник не надо, — серьезно заметила Наташа.

Левашов расхохотался. Радостное, счастливое настроение вернулось к нему, вытеснив недоумения и тревоги. Она здесь, его Наташа, его любимая, она приехала совсем, навсегда, будет его женой, они станут счастливы, никогда не расстанутся! Она хочет есть, и он накормит ее, черт возьми, недаром они с Шуровым старательно набивали холодильник! Эх, жаль нет друга, с ним бы разделить эту радость.

Он сновал между кухней и комнатой, громко и весело расхваливая свои хозяйственные способности, свой завидный аппетит, свою квартиру и хозяйку, соседний обильный рынок и военторговскую столовую. Наташа тем временем заперлась в ванной и вышла оттуда, посвежев, смыв дорожную усталость. Она вытерла губную помаду, распустила волосы, которые по-прежнему золотисто блестели, но доходили лишь до плеч. Косы не стало.

Наташа стояла у стола спиной к Левашову, когда с банкой маринованных огурцов в одной руке и бутылкой шампанского в другой он остановился на пороге.

Не оборачиваясь и словно читая его мысли, Наташа сказала:

— Ладно. Отращу снова. Обещаю тебе.

Он подошел к ней и нежно поцеловал в завиток на затылке.

Они сели за стол, с пробочной пальбой открыли шампанское и дружно налегли на закуски. То, что обедали они в одиннадцать утра, их вовсе не трогало. Они проголодались. Они были молодыми, здоровыми, сильными. Были влюблены друг в друга и безмерно счастливы. Выпитое шампанское озорно ударяло в голову.

Что еще нужно молодым для полного счастья?!

Наташа уплетала за обе щеки, щедро расхваливала заготовленную им снедь. А он подробно и увлеченно рассказывал обо всем, что произошло за время их разлуки. При этом совсем не упоминал о бесчисленных письмах, которые посылал ей, о своих сомнениях и терзаниях. Ничего этого никогда не было. Это утро, этот обед словно стерли в одно мгновение все горькое, все мучительное, пережитое за последнее время.

На самом деле была только развеселая служба, с массой смешных эпизодов, в окружении симпатичных начальников и старательных солдат. Чем дольше он рассказывал, тем все выглядело в его устах легче, веселее, интереснее и беззаботнее. Прямо не жизнь, а сплошная масленица.

Наташа смеялась над его рассказами, иногда перебивала вопросами, а порой вставляла свои комментарии. Чувствовалось, что все это искренне интересует ее, и хотя она отлично понимает преувеличенную оптимистичность изложения, но радуется за Левашова, за то, что он доволен службой, увлечен, что у него все идет хорошо.

Левашов откупорил вторую бутылку шампанского, притащил фрукты, конфеты. Наташа вынула из вазы цветок, приколола к волосам. Щеки ее раскраснелись, она чаще смеялась, захмелев то ли от шампанского, то ли от счастья…

Внезапно оба замолчали и некоторое время сидели, не говоря ни слова. Потом Наташа встала, вздохнула, как вздыхает человек перед тем, как совершить что-то очень важное, быть может, самое важное в жизни. Она подошла к нему, не опуская взгляда, обняла за шею…

Так она стала его женой. За десять дней до свадьбы. Без штампа в паспорте.

Они долго лежали на диване, возле уставленного тарелками и бутылками стола, возле аккуратно, по-военному заправленной постели.

В раскрытую балконную дверь проникал живительный аромат нагретой земли, разомлевших тополей, дальних полей. Неумолчно щебетали птицы. Сквозь густую листву пробивались солнечные лучи, виден был клочок синего неба. Легкий ветерок шевелил занавески, покачивал цветы в вазе.

Они, наверное, лежали бы так до самого вечера, до следующего утра.

Но громкий стук в дверь разбил тишину.

Еще не понимая, что случилось, Левашов уже был на ногах. На мгновение он замер, прислушиваясь. Стук повторился, настойчивый, торопливый. Потом раздался звонок, словно стучавший только сейчас нашел кнопку.

Левашов торопливо оделся, на ходу застегивая китель, выбежал в переднюю.

Все это время Наташа не шевелилась. Она не стала одеваться, даже не прикрыла своей наготы… Она продолжала лежать, чему-то грустно и насмешливо улыбаясь…

Левашов открыл входную дверь. На пороге стоял связной.

— Товарищ гвардии лейтенант, вас вызывают в роту, — шепотом, словно догадываясь, что нельзя в эту минуту кричать, доложил он.

— Сейчас иду.

Солдат приложил руку к берету и, громко стуча подкованными сапогами, стал спускаться с лестницы.

Левашов вернулся в комнату.

Ну почему? Почему именно сейчас? Несколько воскресений подряд никто не вызывал его в роту, а вот сегодня он потребовался! Он испытывал странное чувство — он страшно злился. Но на кого? На Кузнецова, на майора Субботина? Кто кроме них мог его вызвать?

Он торопливо опустился на колени рядом с диваном.

— Прости, Наташа, меня вызывают…

— Не надо, Юра, — она взъерошила ему волосы, — не надо. Тебя всю жизнь будут вызывать, такова уж военная служба. И никогда не извиняйся. Я знала, на что шла.

Он поцеловал ее, вышел из комнаты, вернулся, еще раз поцеловал и побежал в роту…

Вызывал его замполит батальона майор Субботин. Он был мрачен. Сесть, как обычно, не предложил.

— Товарищ Левашов, рядовой Рудаков ведь из вашей роты?

— Так точно, товарищ гвардии майор.

— Военная прокуратура срочно затребовала на него характеристику. Сколько времени нам нужно, чтобы ее написать? Два часа хватит? Кузнецов сегодня отсутствует. Вы сами и подпишите.

— Так сегодня же воскресенье, — слабо возразил Левашов. Ох как не хотелось ему писать эту характеристику, да еще без Томина, без Кузнецова, да и замкомвзвода, видимо, в увольнении, а уж Прапоров, комсгрупорг, точно отпущен, Левашов это знал.

Майор Субботин невесело усмехнулся.

— Мы же вот с вами трудимся. Думаете, в прокуратуре такого не бывает? Тем более мы же виноваты, запрос у нас провалялся, а завтра должен быть у них.

Скрепя сердце Левашов отправился в роту.

Дежурный громко доложил. Левашов привычно прошелся вдоль коек, вынув платок, потер стекло окна — чистое ли, — потрогал замок оружейной комнаты.

В казарме было пустынно. Многие ушли на стадион — там проходил ответственный матч на первенство гарнизона, — некоторые были в увольнении. Оставшиеся занимались кто чем: пришивали пуговицы, гладили форму, писали письма, читали.

В ленинской комнате комсгрупорг третьего взвода Онуфриев с тремя солдатами готовили стенд для комнаты боевой славы…

Левашов прошел в ротную канцелярию, сел за стол, положил перед собой ручку и бумагу и задумался.

Что писать?

А между тем он знал о Рудакове то, чего не знали другие. Конечно, если солдат совершил преступление, какое значение может иметь его поступок, вызвавший симпатию Левашова? Но ведь то, что он совершил преступление, пока не доказано. А раз не доказано — человек не виноват. Так и Шуров говорит, а уж он знает законы Возможно, как раз эта характеристика и нужна следователю, чтобы более полно составить себе мнение о подозреваемом. Они ведь там все учитывают, как это говорится, совокупность фактов, что ли…

Недаром Шуров говорил с солдатами первого взвода, да и к нему, Левашову, неофициально подъезжал. Но хорош друг называется! С ним разговаривает, а запрос на характеристику, оказывается, уже давно послал.

Так что же писать?

Его смущало, что мнение комсгрупорга, мнение многих других товарищей о Рудакове было отрицательным. Они утверждали, что тот любит пустить пыль в глаза начальству, что он охотно признает свои ошибки, но, по их мнению, неискренне. Неужели все другие ошибаются, а лишь он, Левашов, прав? Вся рота идет не в ногу, один офицер — в ногу! Но ведь они не знали всего того, что было известно ему. Имеет ли он право не сказать о проступке и последующем признании, характеризующем Рудакова, с одной стороны, отрицательно, а с другой — положительно. Он, как заместитель командира роты по политчасти, обязан принять во внимание все. Все, что знает сам и чего, быть может, не знают другие. Коль ставит под характеристикой свою подпись, он за нее отвечает своим авторитетом.

Левашов решительно придвинул лист бумаги и принялся писать.

Он изложил все, как думал, честно, без утайки упомянул об отрицательном отношении коллектива, но добавил и то, что есть все основания считать искренним признание Рудаковым своих ошибок. Перепечатал, подписал и пошел оформлять.

Когда курьер с характеристикой отбыл в прокуратуру, Левашов почувствовал облегчение. К нему вернулось хорошее настроение.

Весело насвистывая, он спешил домой, где его ждала Наташа. Теперь его комната стала действительно домом. Отныне, куда бы ни закинула его служба, он будет возвращаться домой!

У проходной сменился наряд.

— Здравия желаю, товарищ гвардии лейтенант! — его бодро приветствовал дежурный сержант.

— Здравствуй, — ответил Левашов, рассеянно прикладывая руку к козырьку.

— Ну как вы тогда, разобрались с этим артистом? А, товарищ гвардии лейтенант?

Левашов остановился. Где он видел этого сержанта? Да это же Воронов, так, кажется, его фамилия! Тот самый, что сообщил ему о поступке Рудакова. Только тогда он был в шапке и в шинели, а теперь в фуражке, не мудрено не узнать.

А сержант весело продолжал:

— Ох и фрукт! Я его аккурат после вас встретил, как вам доложил. Только отошел — смотрю, он топает. «Что ж ты, друг, — говорю, — свой взвод позоришь?» Рассказал, что на лыжне дежурил и видел все его свинство. Он и в ус не дует, идет себе, будто слон. Разозлился, помню. Кричу ему: «Учти, я твоему лейтенанту обо всем доложил, он тебе сделает бенефис!» Обернулся он, поверите, товарищ гвардии лейтенант, ну будто столбняк на него напал! Потом припустился к вам, аж земля затряслась! — Сержант весело захохотал. — Небось виниться побежал. Я тогда так и подумал.

Вот как, значит, обстояло дело! Вот какова причина бурного раскаяния Рудакова! Действительно, артист, провел его, как рядового зрителя. А он, замполит, поверил, развесил уши, едва не прослезился от умиления… И все пытался оправдать Рудакова, когда ему старались раскрыть на этого подлеца глаза.

Да, одного человека можно обмануть, но коллектив не обманешь… А характеристика уже ушла за его подписью! Надо что-то делать, пойти к капитану Кузнецову, к майору Субботину, в прокуратуру!.. Нет, надо разыскать Шурова, вот кого! Все ему рассказать — ведь характеристика придет к нему, — в крайнем случае написать официальное заявление. Так или иначе, но прежде всего надо посоветоваться с Шуровым.

Он взял себя в руки. Уж коли совершил ошибку, надо постараться толковее исправить ее; в конце концов, дело не в характеристике — ничего особенного он там не написал, Рудакова вовсе не расхваливал. Урок в другом. Надо верить людям, но не надо слепо доверять на слово. И уж никогда не идти на компромиссы с совестью, пусть даже на самые маленькие…

Левашов знал, что сегодня Шурова нет в городе и раньше завтрашнего дня поговорить не удастся. Он опять заторопился домой, и при мысли о Наташе, которая его ждет, к нему снова возвращалось спокойствие.

Когда он вошел в дом, то увидел, что она успела навести в нем свой порядок. Желтые чемоданы были разобраны и водворены на гардероб, посуда вымыта, стол накрыт. Сама она в симпатичном халатике стояла на балконе. Она прозевала его возвращение, услышала только, когда он завозился, снимая ремень и сапоги. Вошла в комнату, ожидающе взглянула на него, но ничего не спросила.

А он не знал, что сказать.

…Наташа и потом, когда они привыкли друг к другу, никогда не задавала ему вопросов о службе, пока он сам что-либо не рассказывал ей.

Наконец он снял сапоги, китель, переоделся, как обычно, в тренировочный костюм и присел на диван.

— У меня неприятности, Наташа, — сказал он.

Она села с ним рядом, молчала в ожидании.

И пока они сидели вот так, пока снова обедали, он без утайки рассказал всю историю с Рудаковым.

— Завтра встречусь с Шуровым, посоветуюсь, — закончил он свою исповедь.

— А потом? — спросила она.

— Не знаю, — он пожал плечами, — видно будет… И вообще, Наташа, все как-то по-дурацки получается. Ты приехала. Понимаешь, с тобой вся моя жизнь перевернулась, новый смысл появился, я так счастлив, как только можно быть. А тут какая-то нелепая история с этим солдатом, характеристиками, прокуратурами… Черт знает что! Почему в каждой бочке меда обязательно должна быть ложка дегтя? В первый же наш день я морочу тебе голову всей этой ерундой. Стыдно просто…

— Знаешь что, Юра, — она встала и смотрела на него каким-то холодным, осуждающим взглядом, — не превращайся в слезливую бабу. Все тебе прощу, только не это. Твоя служба — это твоя жизнь, и, что бы в ней ни происходило, это не ерунда, это очень важно. И я всегда это пойму. Ясно? Ради бога, не раскисай. Вот сейчас, например, — и она улыбнулась, — помоги мне вымыть посуду. Говорят, успокаивает нервы. Пошли на кухню!

Они вместе мыли посуду. Прогулялись по городу, посидели у телевизора. И очень много говорили.

О чем?

О том самом, о чем говорят влюбленные в первый день после долгой разлуки…

Загрузка...