Придя в роту, Левашов застал там капитана Кузнецова.
— Ну что, товарищ Левашов, были на занятиях?
— Был, товарищ капитан, во втором взводе и в третьем. Замечаний не имею.
— Теперь другое, — продолжает капитан Кузнецов. — Предстоит серьезная работа. Апрель. Паводок на носу. Белая хоть вроде бы и не Волга, но иногда сюрпризы преподносит! Наша задача — позаботиться, чтоб с Широким мостом никаких неприятностей не случилось. Мы его уже три года бережем, с самой постройки. Должны уберечь и в этом. Ты Широкий мост знаешь?
— Знаю. Уже приходилось ездить.
— Ну вот, там Белая резко поворачивает. Я бы лично там моста не построил. Надо было раньше думать и подальше смотреть. — Кузнецов вздохнул. — Но раз строители не позаботились, нам теперь их выручать. Так вот, обычно у поворота лед сильно торосится. Наша задача — размельчить его перед мостом, этакий буфер создать, расчистить, чтоб торосы не подсекли мост из-за угла. До сих пор мы с этой задачей справлялись, не оплошаем и теперь. Еще рано, но готовы должны быть в любую минуту. Вас в училище обучали этому? — неожиданно спросил Кузнецов.
— Лед рвать учили, конечно, — ответил Левашов. — В военной обстановке.
— Ну, военная, мирная ли обстановка, какая разница? — пожал плечами Кузнецов. — Разве что сейчас безопаснее, никто в тебя не стреляет, бомб не сбрасывает. Наоборот, даже оцепление милицейское выставляют.
Он помолчал.
— Но ты все же посоветуйся с Русановым, он мужик опытный в таких делах. Потом с людьми побеседуй, с первогодками особенно, они в такой операции еще не участвовали.
Кузнецов думал, что разговор закончился, но Левашов не уходил. Он продолжал стоять у стола. Командир роты вопросительно посмотрел на своего заместителя.
— Товарищ капитан, — неожиданно резко заговорил Левашов, — хочу доложить вам о чепе, случившемся во время лыжного кросса…
— Доложить только теперь? — недоуменно перебил Кузнецов.
— …Рядовой Рудаков, — продолжал доклад Левашов, — нарочно сломал лыжу, чтобы сойти с дистанции. Устал, духа не хватило идти дальше, попытался с лыжни сойти. Я увидел, заставил идти дальше. Тогда он улучил момент и сломал лыжу. Думал, уж теперь-то не заставят. Не вышло! И силы нашел, и к финишу вовремя добрался, и даже похвалили за упорство. Я, честно говоря, больше всех радовался. А потом радист с дистанции мне все и рассказал. Вернулись домой, и тут Рудаков ко мне сам является. Раскаялся. «Места, — говорит, — себе не нахожу. Меня чествуют, а я-то обманщик…» Словом, объяснился я с ним, товарищ капитан, и отпустил его с миром. Говорю: «Раз сам понимаешь, что виноват, и хочешь вину искупить, стань образцовым солдатом».
— И дальше что? — спросил Кузнецов.
— Ничего, — ответил Левашов. — Думаю, что надо поверить солдату…
— Товарищ лейтенант, — Кузнецов говорил негромко, глядя в сторону, словно речь шла о чем-то не очень значительном, — солдат в вашем присутствии совершает почти что дезертирство, иного определения я не нахожу, обманывает вас, своих товарищей, а вы хлопаете его по плечу и говорите: «Служи, гвардеец. Родина вознаградит твои усилия». Так я вас понял?
— Нет, товарищ капитан, совсем не так!
Левашов начал, по собственному выражению, «заводиться», В конце концов, он сам пришел к командиру роты. Поделиться сомнениями, посоветоваться. А тот, и не дослушав толком, уже разносит, да еще с эдакой издевкой. Если раньше Левашов действительно хотел посоветоваться, то теперь, после такой реакции Кузнецова, готов был яростно отстаивать точку зрения, только что казавшуюся ему самому весьма спорной.
— Не так! Солдат сам пришел. Никто за язык его не тянул. Значит, осознал свою вину. Теперь готов на все, лишь бы ее искупить. А мы его — трах-бах! — накажем. Как он следующий раз поступит? Уж наверняка ни в чем признаваться не станет.
— Вы так думаете? — В голосе Кузнецова звучала ирония. — А если он сообразил, что покаянную голову меч не сечет? А если другие солдаты узнают — каков пример? Да его, подлеца, под трибунал надо!
— Я категорически с вами не согласен, товарищ капитан! Убежден, что Рудаков больше не повторит подобной ошибки. Ручаюсь за него головой.
— Вот что, товарищ лейтенант, — Кузнецов говорил теперь тоже резко, но так же тихо, — голова у вас одна, и, прежде чем ручаться за кого-нибудь, хорошенько подумайте. Сейчас отправляйтесь к Русанову, как я сказал. А завтра утром доложите мне, что надумали делать с Рудаковым.
И Кузнецов начал разбирать бумаги на столе, давая понять, что разговор окончен.
Левашов, мрачный, отправился на поиски Русанова, которого вскоре разыскал. В ближайшее время тому предстояло вместе с командиром роты и лейтенантом Гоцелидзе выехать на инструктаж в округ, и замкомроты оформлял необходимые бумаги.
Они вместе отправились обедать. Это стало традицией. Не очень уж много свободного времени оставалось у офицеров для такого вот общения. И хотя темы бесед чаще всего были служебные, но некая разница, пусть неуловимая, все же ощущалась. Не в таком духе шел разговор, как в ротных канцеляриях или на занятиях.
Военторговская столовая слыла образцовой, каждый раз завоевывала переходящий вымпел. Зал отличался безукоризненной чистотой, летом на столах стояли живые цветы, а зимой — искусственные. Подносы, посуда, ложки, вилки — все сверкало. Сияли белозубыми улыбками официантки. Они тоже составляли частицу славы столовой. Про то, что у десантников официантки красотки, знал почти весь город. Ежегодно их состав обновлялся, так как многие выходили замуж за офицеров гарнизона, уезжали или уходили с работы. На их место приходили новые, неизменно молоденькие и хорошенькие.
Только Левашов собрался заговорить о подрыве льда, как к столу присел лейтенант Власов. Он принес с собой атмосферу шума, громогласного смеха, словно за столом сразу уселся целый взвод.
— Разрешите, товарищи заместители? Девушка, тройной борщ, умоляю! Куда она делась? Исчезла в ночи! Помню, случай был с одним генералом, умора! Ночные прыжки — не видно ни зги. Приземляюсь наугад! А рядом где-то опускается генерал, да неудачно — коряга какая-то подвернулась; он будь здоров о нее стукнулся. Подбегает гвардеец, помогает парашют снять, спрашивает: «Здорово… шмякнулся, шляпа?» Не видно же ничего. Генерал в тон ему: «Здорово… шмякнулся». Я кричу: «Товарищ генерал, вы где?» «Здесь!» — отвечает. И поверите, братцы, того гвардейца словно ветром сдуло. Был человек и нет — растаял в ночи. Я подхожу к генералу, ворчит: «Вот солдат! Ночь, ветер — не боится прыгать, а оттого, что с генералом по-солдатски объяснился, сдрейфил! Плохо в твоем взводе с психологической подготовкой, лейтенант!»
Подали борщ. Власов замолчал. Этим воспользовался Левашов, чтоб расспросить Русанова о «ледовой операции», как он ее заранее окрестил.
— Ну что тебе сказать, — рассудительно заговорил тот. Он, как всегда, в темпе проглотил обед и теперь не спеша наслаждался своим любимым компотом. Если не поджимало время, Русанов после обеда, а тем более после ужина мог выпить несколько стаканов компота или чая. — Ну что тебе сказать, — повторил он. — Ничего хитрого здесь нет. Мост этот — Широкий, уж не знаю, кто его так назвал — там две полуторки не разъедутся, — стоит на Белой года три. У самой излучины реки. Это всегда плохо. Накапливается лед, торосится, дыбится. Вода на затор жмет и может толкнуть прямо на мост и снести его опоры. Мост-то все-таки деревянный.
— Ну и что?
— А то, что мы сначала лед возле моста подрываем, превращаем его в кашу. Он с одной стороны фильтрует потихоньку воду, с другой — как бы сдерживает заторы, а сам для мостовых опор не опасен. Потом взрываем сам затор. Вот так-то.
— И когда могут начинаться взрывные работы?
— Да в любой момент. Лучше, конечно, заранее срок определить и спокойненько все сделать, не спеша, с толком. Приказ уже был. Вот вернемся с инструктажа дней через пять и займемся этим вопросом.
— Гвардейцы наши знают, что к чему? — осторожно спросил Левашов.
— Знают, — успокоил его Русанов. — В прошлом году рвали, опыт есть, новеньких тоже готовят. В общем, не такое уж это сенсационное задание, просто надо быть внимательным. Только в нашем саперном деле когда не требуется внимание?..
— Это точно! — загрохотал опять Власов, управившийся со своим усиленным обедом. — Мы всегда должны быть внимательны и наготове. Помню, однажды командующий прилетел в Новый год. Прямо под утро первого января. Раз! К восьми ноль-ноль всех офицеров на стрельбище. И заставил стрелять. «Я, — говорит, — хочу посмотреть, не дрожат ли у вас руки после праздничной ночи, голубчики!» И знаешь, ничего, доволен остался командующий.
Власов весело захохотал, Левашов же задумался. А вдруг возникнет нужда проводить «ледовую операцию» в ближайшие дни, когда не будет ни Кузнецова, ни Русанова?! К тому же уезжал и Гоцелидзе, командир подрывников, а взрывать лед наверняка придется его взводу. Левашов нахмурился: «Сказать об этом Русанову? Нет, не годится! Подумает, что боюсь ответственности. Тем более ничего сенсационного, по словам Русанова, в этом деле нет».
Впереди еще оставалось время, и он шел не спеша, с удовольствием вдыхая ранний весенний воздух. Вдоль аллеи журчали ручьи, натыкались на бугры, пенились возмущенно и обегали их. Какие-то щепки плыли по воле волн, застревая у берегов.
Синело небо над головой, медленно проплывали по нему облака. Где-то далеко нарастал и снова сникал шум танкового мотора, звенела строевая песня, изредка со стрельбища доносился ритмичный стук автоматных очередей. Военный городок жил своей обычной жизнью…
Левашов подумал о Рудакове. Теперь, поостыв, он понимал, что командир роты во многом прав. И все же он не считал нужным применять к Рудакову слишком строгие меры. Нет, это как раз тот случай, когда гораздо важнее воздействие общественное. Обсудить на комсомольском собрании! Вот что надо сделать. Ведь он прежде всего подвел бы своих товарищей. Так пусть товарищи его и осудят. Именно это он предложит Кузнецову и будет до конца стоять на своем. А вот как отнесется к предложению командир роты, это вопрос… Левашов испытывал неясное беспокойство.
Неожиданно он подумал о Наташе. И почувствовал глухую, щемящую тоску. Не такую острую, жгучую, какую испытывал еще недавно, а тяжелую, давящую словно камень. Он устал мучиться вопросом, почему она молчит, а думал о другом — увидит ли ее когда-нибудь вообще…
Усилием воли он прогнал прочь горькие мысли и стал размышлять о том, что сделано за день и что предстоит сделать. Значит, так. Надо вызвать замкомвзвода Солнцева. Хороший парень, активный парень, активный комсомолец, а уж служака — и говорить нечего, да и человек с добрым характером. Но вдолбил себе в голову, что, если замкомвзвода не кричит на солдат, не таращит глаза, не употребит иной раз крепкого словца, не будет у него должного авторитета. Ну что ты будешь делать! Он даже выдвинул соответствующую аргументацию: дескать, что за командир, который тише воды ниже травы, никто такого не станет уважать. Левашов уже беседовал с ним.
— Вы поймите, Солнцев, — толкует он старшему сержанту, — не тот теперь солдат. Посмотрите, кто у вас во взводе! Федосеев десятилетку окончил, первый разряд по шахматам имеет, Иванов на рояле играет — заслушаешься, Цветков — после техникума — с закрытыми глазами трактор разберет и соберет, Мукачев вообще без пяти минут инженер, курс института закончил, или Третьяков — тракторист, золотые руки… Все культурные, грамотные ребята, приказы понимают с полуслова. Только не нравится им, когда на них голос повышают.
— Так, товарищ гвардии лейтенант, — возражает Солнцев, не поднимая глаз, — что ж мне им «будьте любезны» да «очень прошу вас», что ли, говорить?
— Слушайте, старший сержант, — Левашов начинает сердиться, — ну что вы притворяетесь Иваном непонимающим! Кто вас просит реверансы делать? Но зачем орать? А уж мат вообще недопустим, ни при каких обстоятельствах!
— Товарищ гвардии лейтенант, вот вы говорите о Третьякове. Он же типичный нарушитель. Ворчит вечно, всем недоволен. А вчера самовольно ушел с ремонта трактора. Его, говорит, Мукачев позвал. Уговорил сначала вдвоем свой трактор собрать, а потом трактор Третьякова. Чего поодиночке копаться? Я ему вкатил два наряда, чтоб не умничал, а он заныл: придирается, мол, старший сержант. Разве я придираюсь?
— Третьякова вы правильно за то, что бросил самовольно свой трактор, наказали. Верно! Но, по сути дела, прав-то он, ведь действительно целесообразнее было сообща технику ремонтировать.
— Так-то оно так, товарищ гвардии лейтенант, но приказ есть приказ, раз солдат нарушает, значит…
— Да кто спорит, Солнцев, не о том речь. Приказы надо отдавать с умом и взыскивать без крика. Чтоб солдат понимал свою неправоту. Он тогда обиды не затаит. И авторитет ваш только возрастет…
Вот в этом Солнцева надо постараться убедить. Кстати, и с нерадивым Третьяковым тоже морока. Жалуется: придираются к нему сержанты, чуть ли не травят. А сам вечный нарушитель дисциплины. Придется сказать комсомольцам, чтоб взяли его в оборот, вправили мозги.
И надо проверить, висят ли боевые листки, привезли ли журналы. И как обстоят дела с очередным комсомольским собранием, подготовило ли его бюро. Власов наконец написал заявление, теперь должен взять рекомендацию от комсомольской организации. Да ему дадут без звука — солдаты его любят. Так, еще что? Эта недавняя неприятность… Запланировал собрание актива, с Кузнецовым договорился, а тот взял да не отпустил никого — задержал людей на работе с техникой. Придется опять серьезно поговорить. Да, заодно решить вопрос с Рудаковым…
Однако разговор, который состоялся буквально через несколько минут в канцелярии роты, принял совсем неожиданный оборот. Кузнецов, глядя на своего заместителя, как всегда, хмуро и немного вызывающе, проворчал:
— Знаю, что ты хочешь сказать: сорвал актив? Так?
— Так, — ответил Левашов, глядя в глаза командиру роты.
— Да, я тебе обещал отпустить народ, а потом взял и не отпустил. Скажу почему. Проверил технику и вижу: работы невпроворот, каждый солдат на счету. Ведь боеготовность техники важнее любого совещания.
— А разве политработа не является обеспечением боеготовности, товарищ капитан?
Кузнецов ответил не сразу. Он долго размышлял, глядя в сторону, потом медленно заговорил:
— В этом ты прав. Многое боеготовность обеспечивает. Но надо всегда уметь выбрать главное. Главное в данный момент. Он очень нужен был, твой актив?
— Очень.
— А я считаю, что техника важнее. Если б ты тогда был рядом, ты бы со мной согласился.
— Нет, не согласился бы, товарищ капитан, — тихо сказал Левашов, но эти слова словно стегнули Кузнецова, он дернул головой и устремил на своего заместителя внимательный взгляд. — Я утром побывал в парке и сам все осмотрел. Докладываю со всей ответственностью: наличного состава, без тех, кто мне нужен и кого вы не захотели отпустить, хватило бы на производство работ.
Кузнецов продолжал смотреть на него, но теперь в его взгляде было любопытство.
— Ты что, специально для этого ходил в парк?
— Специально для этого, товарищ капитан.
— А если б установил, что людей не хватит?
— Тогда перенес бы актив.
— И ты уверен, что без твоих активистов мы справились бы?
— Уверен, товарищ капитан. Могу предметно доказать. — Левашов расстегнул планшет.
— Не надо. — Кузнецов сделал нетерпеливый жест рукой. — Ну что ж, Левашов, приношу тебе свои извинения. Ты прав, перестраховался я немного, после сообразил, когда уже поздно было. Подвел тебя. Виноват, хоть не молод, но исправлюсь. А ты молодец, что по-серьезному к делу отнесся.
— Так учили, — еще хмурясь, сказал Левашов.
— Кто учил?
— Все. И вы в том числе…
— Ну и правильно. Будем считать инцидент исчерпанным. Когда актив теперь соберешь?
— Завтра в тот же час.
— Собирай, не возражаю.
Этот, в общем-то, ничем не примечательный разговор оказался тем не менее заметной вехой в их отношениях. Впервые, пожалуй, Кузнецов признал свою неправоту, а Левашов отстоял свой авторитет заместителя по политической части. У них, разумеется, бывали и раньше споры, несогласия, но, как правило, по вопросам незначительным. Кузнецов большей частью оказывался прав. Благодаря своему опыту, глубоким знаниям. Левашов часто не соглашался с ним, но потом, тщательно подумав, вынужден был признать правоту командира роты. Кузнецов был тактичен, он никогда не позволял себе принародно ставить в неудобное положение своего замполита. Доказывал очевидную, но пока еще не усвоенную Левашовым истину всегда один на один. Чаще в форме совета. Подчеркивая, что прав не потому, что умнее, способнее, а потому, что опытнее, больше знает, дольше служит. Не раз заканчивал подобные разговоры словами: «С мое послужишь — многое поймешь».
Левашов сделал из этих бесед для себя один вывод: чтобы возражать командиру роты, а тем более побеждать в споре, надо самому во многом разбираться.
Он тщательнее готовился, продумывал свою аргументацию, десять раз перепроверял то, что недостаточно знал. И подчас убеждался, что зря собирается спорить.
Вот и в день совещания актива он сходил в парк, прикинул объем работ, сделал расчет и убедился, что людей там хватит с лихвой. Проверил еще раз. В глубине души он даже почувствовал странное удовлетворение, когда убедился в том, что капитан не отпустит активистов — время шло, никто не являлся. «Ну что ж, — думал он не без злорадства, — посмотрим, что вы теперь скажете, товарищ командир роты, когда я припру вас к стене неотразимыми доводами». Припирать не пришлось. Кузнецов сразу признал его правоту, а извинился так легко и искренне, что у Левашова не осталось никакого осадка на душе. Наоборот, прибавилось уверенности. Ему вдруг стала ясна, казалось бы, и без того очевидная истина: если ты прав и можешь доказать свою правоту — смело вступай в спор с любым самым грозным начальником. Истина, к сожалению, не всегда и не для всех очевидная.
Левашов дал себе слово, что в дальнейшем, даже в мелочах, он будет сто раз проверять любое свое соображение, прежде чем доказывать его неоспоримость.
Потому, начав разговор о Рудакове, он отнюдь не чувствовал полной уверенности.
— Товарищ капитан, я подумал насчет Рудакова. Следует обсудить его поступок на комсомольском собрании.
— И этим ограничиться?
— И этим ограничиться! Товарищ капитан, — горячо заговорил Левашов, — ведь Рудаков прежде всего не оправдал доверия своих товарищей! Не к ним, а ко мне, к политработнику, он явился с повинной.
Некоторое время Кузнецов молчал, потом спросил:
— В чем же тогда проступок Рудакова? Он ведь к финишу пришел, не сошел с дистанции…
— Но благодаря тому, что я был рядом…
— Вот именно, — перебил Кузнецов. — Выходит, что он же вас прежде всего и обманул!
— Пытался обмануть, — поправил Левашов.
— Не пытался, а обманул! — повторил Кузнецов. — Форменным образом. Он же не предполагал, что вы поменяетесь с ним лыжами и заставите его дойти до финиша. Обман-то налицо, никуда от этого не денешься.
— Но и признание вины тоже было! — не сдавался Левашов. — Потому-то я за обсуждение, а не за строгое взыскание. Этот проступок надо разобрать, показать солдатам всю его неприглядность. Надо, чтобы сам Рудаков перед товарищами повинился. А так отправим на гауптвахту — и не будет психологического эффекта.
— В армии и не требуется пылких обвинительных речей. Не сомневайтесь, солдаты все поймут как надо.
— Я не согласен, товарищ капитан, — настаивал на своем Левашов. — Арест Рудакова будет ошибкой.
Кузнецов посмотрел на часы.
— Вернусь, приму решение, — сказал он сухо.
В тот день разговор на этом и кончился.
А следующим вечером Кузнецов, Русанов и Гоцелидзе уехали в командировку.
Еще через день второй взвод был поднят по сигналу. Положение на реке неожиданно стало угрожающим. Из горсовета раздались тревожные звонки. А за ними поступил приказ немедленно произвести взрывные работы на льду. И к восьми ноль-ноль второй взвод, которым за отсутствием Гоцелидзе командовал замкомвзвода, уже прибыл к мосту. Общее руководство было поручено лейтенанту Власову. Вместе с ним на реку выехал замещавший командира роты Левашов, а также городские инженеры и милицейское начальство.
Все они собрались на правом берегу в том месте, где река делала крутой поворот, перед тем как устремиться к Широкому мосту. Берег здесь возвышался метров на двадцать, это был скорее прибрежный холм. Его окаймляли уже весенние перелески, бурые лиственные и зеленые хвойные. Хотя лежал еще под деревьями хрупкий снег, густо припорошенный местами желтыми иголками.
С холма хорошо были видны слева накопившийся, беспорядочно громоздившийся лед и перекинутый через реку справа в трехстах метрах Широкий мост. Белая, сейчас закованная в лед, была неподвижна. Ледяной покров был сероватым, таким же, как и небо в это пасмурное утро. Кое-где потемней, а значит, и потоньше. Всю эту ровную белесую поверхность разрисовали осевшие следы валенок и сапог, отпечатки лап собак, каких-то мелких зверушек и птиц. Вдоль реки протянулись, скрываясь за поворотом, наторенные лыжни. Кое-где виднелись затянутые тонкой пленкой лунки, пробитые недавно, быть может еще вчера, рыболовами…
Река была неширокой — метров сто пятьдесят — двести. Но характером обладала коварным и каждую весну предпринимала решительное наступление на работягу — Широкий мост.
Вот и сейчас он добросовестно трудился, пропуская оживленный поток машин. Его мускулистые деревянные ноги крепко вросли в реку и казались незыблемыми. Однако люди опытные, а именно таковыми были большинство стоявших сейчас на берегу, хорошо знали, что под напором несущихся ледяных торосов и бетонные опоры подчас ломаются, как спички, и в ледовой сумасшедшей круговерти деревянные пролеты мгновенно уносятся, так что и не разыщешь потом. Вдоль обоих берегов топтались в оцеплении милиционеры. Любопытных не было — привык народ. Только вездесущие мальчишки, на маленьких лыжах, зато в чересчур больших валенках и в сползавших на нос ушанках, терпеливо ждали, когда «жахнет».
Левашов спустился на лед.
Здесь под молчаливым наблюдением лейтенанта Власова распоряжался замкомвзвода два, высокий, энергичный старший сержант, и командир первого отделения сержант Копытко. Он вспотел, светлый чуб выбился из-под шапки и прилип ко лбу.
— Ну как, Копытко, порядок? — улыбнулся Левашов.
К этому деятельному гвардейцу он испытывал особую симпатию. Наверное, потому, что с ним первым столкнулся сразу же, как прибыл в часть. Но с тех пор не раз убеждался в том, что это отличный младший командир.
— Порядок, товарищ гвардии лейтенант. Сейчас рыбу глушить начнем. — Копытко тоже улыбался всем лицом, веселыми серыми глазами и крепкогубым ртом.
Саперы уже продалбливали лунки во льду, готовили толовые заряды. Левашов прикинул — толщина льда не меньше метра, крепкий еще. Техника безопасности соблюдалась неукоснительно: по всей площади, на которой намечалось минирование, были проложены мостки из широких досок.
В голубую проталину среди облаков выглянуло солнце. И сразу все засверкало вокруг — лед, снег, мокрые желтые доски, солдатские сапоги, гирлянды сосулек на балках моста.
Саперы подвязывали заряды к шестам, косо опуская их в лунки, выдолбленные в шахматном порядке по всей ширине реки в два ряда. Лунка от лунки метрах в пяти. Всего закладывалось двадцать зарядов.
«Двадцать зарядов по пять килограммов, безопасное расстояние — двести пятьдесят метров, бежать пятьдесят секунд», — быстро подсчитал в уме Левашов.
Саперы застыли — каждый возле своей лунки. Лейтенант Власов и замкомвзвода два и вместе с ними Левашов медленно обходили оба ряда, тщательно проверяя готовность солдат.
Как известно, во всяком деле, даже самом простом, нужна сноровка, привычка. Есть верные, тысячекратно проверенные, усовершенствованные, наконец, доведенные, казалось бы, до автоматизма приемы. Даже в самых простых делах. Ну в таких, например, как почистить и навести в кратчайший срок глянец на солдатские сапоги или подшить подворотничок, сэкономить секунду, когда вскакиваешь ночью по тревоге. Однако особенная сноровка необходима во время взрывных работ, когда цена каждой коротенькой секунды неизмеримо возрастает.
Проверяющие неторопливо проходили вдоль ряда, на минуту задерживаясь возле каждого солдата. Внимательным взглядом лейтенант и старший сержант, а за ними и Левашов оценивали: лунка нормальная, заряд по весу соответствует инструкции, привязан прочно, угол наклона шеста правильный. Ну а как солдаты, особенно новые (их было трое), держат шнур и спичку? Косо срезанный в своей белой пластификатовой оболочке огнепроводной шнур — ОПШ — лежит на указательном и безымянном пальцах правой руки, прижатый к ним внешней стороной среднего. К косому срезу шнура большим пальцем, в свою очередь, плотно прижата спичка. Позднее, когда раздастся команда, сапер полоснет по спичечной головке спичечным коробком, зажатым в левой руке. Еще две запасные спички каждый держит в зубах. Даже первогодки, уже не говоря об остальных, проделывали эту операцию сотни раз. И все же офицеры и замкомвзвода придирчиво осматривают, все ли сделано как надо.
Наконец осмотр закончен. Левашов и замкомвзвода поднимаются на берег, туда, где собрались уже горожане: инженеры, руководители исполкома, подполковник милиции. Отсюда хорошо видна вся минированная часть реки — белое поле с застывшими в шахматном порядке, словно шахматные фигуры, саперами.
В десятке метров за ними — лейтенант Власов. Он поднимает руку, призывая подрывников к вниманию, затем своим громоподобным голосом отдает команду и резко опускает руку.
И словно связанные невидимой нитью, единым синхронным, резким движением саперы чиркают коробком о спичку, опускают дымящийся шнур на снег.
— Отходи! — гремит голос лейтенанта Власова.
Повернувшись, солдаты бегут к берегу. Все… кроме одного. Одного из новичков.
Тот снова лихорадочно чиркает коробкой, раз, другой, третий… Отбрасывает поломавшуюся, наверное, спичку, путаясь от волнения, пальцами приспосабливает другую, снова чиркает…
А секунды бегут. Секунды летят, мчатся с невероятной быстротой — три, пять, семь, десять… И с каждой секундой незримо сокращается расстояние, на которое сможет отбежать солдат, — пятнадцать метров, двадцать пять, пятьдесят…
Остальные саперы уже почти достигли берега, они бегут быстро и ровно, не видя, что происходит у них за спиной.
Люди на высотке, в безопасном отдалении, застыли, словно оцепенев. Левашов, закусив губу, смотрит на пустое теперь белое поле, на двадцать зеленых круглых лунок, словно десять пар равнодушных глаз, устремленных в голубое небо. На бесшумные, все уменьшающиеся, тающие с чудовищной быстротой змейки-шнуры… И на солдата, совсем растерявшегося, неловко чиркающего по коробку спичкой.
Левашов ничем не может ему помочь отсюда, с этого безопасного расстояния; он слишком далеко, даже голоса его не услышит солдат.
Впрочем, и голоса лейтенанта Власова, словно гром разносящегося над рекой, солдат не слышит.
— Отходи! — кричит Власов. — Приказываю, отходи! Бросай шнур и отходи!
В бессилии сжав кулаки, Левашов может только догадываться, что происходит в этот момент в душе солдата. Тот, наверное, был так же уверен, как и остальные, что все будет в порядке: ведь уже столько раз проделывал эту простую операцию. А тут не получилось. Может, отсырели спички или коробок, а может, сломал их неловким движением.
Чиркает, чиркает коробком солдат… Упрямо не хочет уйти, пока не зажжет шнур! Он не имеет права! Все задание выполнили, у всех получилось, а у него — нет! Он сейчас думает только об этом, ни о чем другом. Каково ему будет смотреть в глаза товарищам, выслушивать их насмешки?! Получить замечание, а то и взыскание командира?! Каково?! Нет, во что бы то ни стало он должен выполнить задание, запалить этот проклятый шнур! Он, солдат, наверное, не думает в эту минуту, что с каждым сантиметром сгоревшего шнура сокращается срок, отведенный ему на спасение, с каждой секундой приближается к нему по серому льду смерть. Он, наверное, и тогда, когда истечет время, которое позволило бы ему спастись, но еще не настанет мгновение взрыва, все будет чиркать дрожащими от волнения руками свой коробок. И не поймет, что уже погиб.
Подобно тем, кто, быть может, когда-нибудь, пораженные смертельной дозой радиации, уже погибшие, будут яростно и упрямо идти в атаку, захватывать рубежи, которые после них удержат другие, их товарищи, что придут за ними и которых они уже не увидят…
Мысли молниеносно проносятся в голове Левашова. По сравнению с их стремительным бегом то, что происходит на реке, кажется замедленной киносъемкой.
Этот солдат, бесполезно чиркающий по спичке, лейтенант Власов, отчаянно раскрывающий рот, — голоса его Левашов не слышит… Неожиданно Власов со стремительностью, которую трудно ожидать от такого гиганта, бросается к солдату. Но и солдат, наконец поняв безнадежность своих усилий, бросает шнур и бежит к берегу, удаляясь от лейтенанта. Он бежит вдоль досок прыжками, подскакивая в воздух, тяжело бухая сапогами о лед.
И внезапно проваливается. Сразу, мгновенно, словно тяжелый камень, сброшенный с высоты.
Лед, ломаясь, расходится, на какое-то мгновение над зеленой водой возникает голова солдата, его руки, судорожно хватающиеся за обламывающуюся льдину. Полынья становится все шире, и прямо в нее с разбегу прыгает лейтенант Власов.
Почти в то же мгновение над рекой, над городом, над окрестными полями и лесами возникает, разносится гулкий тяжелый грохот. Над рекой вздыбливается бело-зеленый гигантский фонтан. Медленно вода, белое крошево, гарь оседают, опускаются на реку, на ее трепещущую, раздробленную на тысячи льдинок пеструю поверхность.
Окрест нависает тишина.
Теперь поверхность реки дрожит, слегка волнуется, словно не зная, как быть дальше. И где-то, метрах в тридцати от берега, в полуторастах от места взрыва, там, где сохранился хоть и треснувший, но залитый волной лед, из воды появляется что-то черное. Это голова лейтенанта Власова. Постепенно вода вокруг нее розовеет. Голова снова скрывается под водой, потом опять выныривает. Рядом с ней — другая. Одной рукой Власов подгребает к кромке льда, другой крепко держит над водой голову солдата. Лейтенант судорожно хватается за край льдины, пытается удержаться. Рука соскальзывает, лед обламывается, по воде снова растекается красное пятно…
Левашов мгновенно сбрасывает шинель и бежит что есть силы к реке. Там уже саперы. Они быстро и ловко кладут доски, подтягивают шесты. И все это молчаливо, согласованно, точно и без всякой суеты.
Левашов первым ползет по узкой доске, под которой дрожит, покрывается паутиной трещинок лед. Он все ближе и ближе подползает к воде, к темной кромке льда, за которую безуспешно хватается посиневшими пальцами Власов.
Теперь Левашов хорошо видит его лицо. Оно в крови. Кровь течет откуда-то из-под слипшихся волос и струйками заливает лоб. Рот плотно сжат, огромное нечеловеческое напряжение угадывается во взгляде.
Левашов протягивает руку, за нее тут же хватается Власов. Но при этом другой рукой он по-прежнему держит над водой голову солдата.
Осторожно, очень медленно, до предела напрягая мышцы, Левашов втягивает Власова на доску. Лед трещит, кусок обламывается. Сильным рывком Левашов вбрасывает Власова на лед, а сам соскальзывает в воду и подхватывает тонущего солдата. До чего же тот, обмягший, тяжел, и до чего холодна вода. Через несколько секунд Левашов оказывается словно в ледовом панцире, тепло одежды и тела улетучилось, руки и ноги коченеют, холод сдавливает грудь. Он широко раскрывает рот, крепко прижимает к себе левой рукой потерявшего сознание солдата и протягивает правую к доске.
А там уже лежит Копытко. Медленно, осторожно на лед вытягивают Левашова. Но у него больше сил, чем у Власова, и он не отпускает солдата, вытаскивая его за собой. Их обоих подхватывают, заворачивают в одеяла и в машине мчат к городской больнице — благо, она близко.
Через час Левашов, взбодрившийся после ледяного купания и всех последующих процедур, выходит из палаты.
Оказывается, солдата контузило и его будут лечить, у Власова же осколком льда сильно оцарапана голова. Но тоже ничего страшного. Наутро выпишут.
В приемной Левашова ждет начальник гарнизона.
Как всегда, генерал-майор говорит негромко, с хрипотцой. Он уже в курсе дела и лишних вопросов не задает.
— Вели себя молодцом, — ворчит генерал Добродеев, — и ты и Власов. И солдат-недотепа, уж коль на то пошло, молодец. Держался, пока последняя спичка не сломалась. Было бы у него их с десяток, он там до самого взрыва все чиркал. — Генерал меняет тон: — Но кто все-таки виноват? Ведь погибнуть мог человек! А по чьей вине?
Левашов молчит. «Действительно, кто виноват? И есть ли виновные вообще? Назначили новых. Так надо же когда-нибудь их учить, они уже приняли присягу, гвардейцы, полноправные солдаты. Пора самим за свои действия отвечать. Может, их плохо учили Гоцелидзе, замкомвзвода, командиры отделений? Чепуха, наверняка сто раз проверяли и натаскивали. Может, уже там, на льду, плохо проконтролировали готовность солдата? Ну уж простите! Тут я сам свидетель, вместе с Власовым смотрел — все были готовы. Тогда кто же виноват? Случайность? Но на случайность взыскания не наложишь, выговора ей не объявишь…»
— Ты за командира роты остался, тебе и отвечать, — словно читает его мысли генерал. — Ладно, потом во всем разберемся, а сейчас иди отдыхать.
Левашов медленно бредет домой.
Еще светло. Солнца на небе не видно, но его незримое присутствие ощущается во всем: в отощавших сосульках на крышах, в бурных ручейках вдоль тротуаров, в распахнутых кое-где окнах, в одежде ребят, уже скинувших пальтишки, — школа-то рядом.
Он идет, с удовольствием вдыхая свежий воздух. Слова генерала не испортили ему настроения. Он обдумывает их спокойно, беспристрастно, словно они относятся не к нему, а к кому-то другому.
Он остался за командира роты, рота получила задание, выполнила его, но при этом произошло чрезвычайное происшествие. Или это не чепе? Неважно! Даже если по официальным нормам такового нет, то для роты, для него, Левашова, оно налицо. Так вот, в какой мере он за это чепе отвечает? В чем его, Левашова, вина? Конкретной вины, возможно, и нет, а тогда какая? Очень странно чувствовать себя виноватым и в то же время не знать — в чем. Такое ощущение сейчас у него.
Армия — особый организм. Нигде больше одному человеку не предоставляются такие права распоряжаться судьбами и жизнью других людей. И нигде не несет он, командир, за судьбы этих людей такую колоссальную ответственность.
В годы войны бессонными ночами обдумывают полководцы планы наступления, в котором, они заранее знают это, погибнут тысячи, быть может, десятки тысяч их солдат. Ломают голову, чтобы уменьшить потери хотя бы на сто человек, хоть на десять… Основной, главный закон для советского командира, — добиваясь победы, сделать все, чтоб сберечь жизни своих подчиненных. Конечно, это далеко не всегда удается. Но тут уж ничего не поделаешь — нет войны без жертв.
А ему, Левашову, и сейчас, в мирные дни, предоставлены большие права. И потому огромная лежит на нем ответственность. Он припомнил случай, когда за чепе, происшедшее с солдатами, сняли с должности даже одного командира дивизии. Почему? Ведь он, может, солдат тех и в лицо не знает. Не знает, а все равно отвечает за все, что бы с ними ни случилось. Отвечает за общую атмосферу в дивизии, за отношение к делу каждого офицера, сержанта и солдата, за то, что в каком-нибудь подразделении нет достаточной требовательности. Отвечает генерал и за то, что не смог предугадать, какие опасности подстерегают его людей на учениях, какие трудности в работе, неудобства в лагерях, неожиданности на заданиях. За то, что не предвидел, как при тех или иных обстоятельствах поведут себя командиры всех степеней. Таков жесткий, но справедливый закон в армии.
Левашов вспомнил недавний кросс. Ведь именно генерал-майор Добродеев, а не командир отделения первым обратил его внимание на Рудакова. Сотни солдат вышли на старт. А генерал высмотрел того единственного, кто мог подвести. Это и называется командирским предвидением. Оно проявляется не только в бою, во всем. И чем выше рангом командир, тем сильнее его интуиция. И что самое поразительное, никто этому в армии не удивляется.
Вот сам он, со своим невеликим пока что командирским стажем, что не успел предусмотреть в случае на реке, что упустил, о чем не подумал?
Сначала он не находил на свои вопросы ответа. Потом вдруг его осенило. Во-первых, надо было Власову проверить, кого же все-таки из новичков ввели в команду подрывников. Тот не поинтересовался — взвод-то не его, он все равно людей не знает, — положился во всем на Гоцелидзе, на замкомвзвода. А Левашов не спросил Власова, проверил ли тот новичков. И это уже его, заместителя, а в данном случае еще и исполняющего обязанности командира роты, прямая вина. Почему произошло такое? Левашов честно назвал сам себе причину: постеснялся. Он новый, в общем-то, человек, придумает что-нибудь, а окажется: велосипед изобрел — все это давным-давно предусмотрено, проделано младшими командирами или когда-то уже отменено как нецелесообразное. Побоялся свой авторитет уронить — взвод опытный, наверняка все сделали как надо. И выходит, что главная его вина в том, что положился на других.
Не зря начальник училища, бывало, говорил:
— Не бойтесь изобрести велосипед! Лучше отдать приказание, которое вашим солдатам может показаться само собой разумеющимся, чем не отдать такое, какое они сами без команды не выполнят. Это, конечно, крайности. Желательно без них обойтись. Но молодому командиру, только прибывшему в часть, одинаково опасно как воображать, что он один все знает, так и полагать, что его подчиненные более опытны и лучше его разбираются в деле.
Прав начальник училища! Конечно, в жизни все сложнее. Левашов, отправляясь тогда на реку, вовсе не чувствовал себя робким незнайкой. Он прекрасно представлял себе, что к чему, с Русановым поговорил накануне. И все же он ощущал и вел себя там наблюдателем, считая, что солдаты и сержанты все прекрасно знают и умеют. А вот он — плачевный результат…
Только больше этого не будет! Он осознал свой промах и в дальнейшем предпримет все, буквально все, что посчитает нужным для успешного выполнения задания. И не будет опасаться, кто что о нем подумает.
Ему стало легче на душе. Что ж, теперь он готов понести любое наказание.
Но взыскания не последовало. Все вышло иначе, чем он ожидал. Назавтра вернулись Кузнецов, Русанов и Гоцелидзе. Командира роты сразу вызвал комбат. Разговор, наверное, был не из приятных. В роту Кузнецов пришел мрачнее тучи, пригласил к себе Власова и Гоцелидзе и долго отчитывал их. У тех, как пошутил Русанов, до самого обеда уши горели.
А вот Левашову командир роты не высказал ни единого упрека. Он разговаривал с ним, как обычно, словно ничего не произошло, Левашов попытался было доложить о чепе, но Кузнецов сразу оборвал его:
— С этим все ясно, разобрались. Так что ты говорил насчет понтонов?..
Словно это дело Левашова не касалось. И с этим он потом еще долго не мог примириться…
Однако в жизни одно всегда компенсирует другое, как говаривал любитель афоризмов Андрюшка Розанов. Заглянув на почту, куда приходила его корреспонденция до востребования, Левашов получил очередное письмо от Шурова.
Он быстро шагал в роту — опаздывал, — размышляя, читать ли письмо на ходу или отложить на потом. Он любил шуровские письма — всегда бодрые, веселые, напоминавшие о безмятежных школьных годах, наполненные столичными новостями, рассказами о друзьях. Они уравновешивали грустное настроение, неизменно приходившее к нему после посещений почтового отделения.
Вестей от Наташи не было. Лишь однажды он получил от нее письмо. Оно было странно-деловым, даже каким-то скучным. Словно не было всего, что предшествовало их разлуке, и сама эта разлука не таила ничего особенного. Наташа писала, что она в Москве, что, получив свободный диплом, снова поступила учиться — в музыкальное училище. «Тебе может показаться легкомысленным мой поступок, — писала она, — училась, мол, языку, институт окончила и вдруг поняла, что без музыки, без пения не может жить. Ты прав. Это действительно выглядит как-то несерьезно. И тем не менее это так. Не представляю дальнейшую свою жизнь иначе, чем на сцене. Нет, конечно, я не собираюсь в Большой театр. Но, надеюсь, что эстрадная певица из меня получится. Об этом по крайней мере мечтаю. Хочу петь русские песни. Что думала раньше? Не знаю. Наверное, это желание созревало постепенно, а сейчас прорвало. Быть может, свою роль сыграли советы умных людей, влюбленных в музыку, каких раньше не встречала…»
Наташа заканчивала письмо так: «Наверное, ты ждешь от меня иных слов, иных сообщений. Я еще напишу. А сейчас, пожалуйста, не торопи. То, что я сказала тебе на вокзале, остается в силе. Просто время решать еще не пришло. И не сердись, прошу тебя…»
Левашов несколько раз перечитал письмо. Веяло от него какой-то непонятной печалью, неуверенностью, даже растерянностью, не свойственной Наташе. Совсем неубедительно звучало ее утверждение о том, что без музыки она не может, что ее будущее — в пении. Но, может, он чего-нибудь недопонимал… Он не привык к ее письмам, не умел улавливать то, что оставалось между строк.
Письмо расстроило Левашова. Значит, все по-прежнему, ничего она «для себя не решила»… И что это за «влюбленные в музыку» люди? Только ли в музыку они влюблены? А главное, не было обратного адреса. Конечно, в Москве он сумел бы ее разыскать: не так уж много там музыкальных училищ и не так уж много в каждом из них Наташ Рудновых. Но почему она сама не сообщила адреса? Однако она все же написала. Значит, думает о нем. Быть может, это не единственное письмо, быть может, другие затерялись… Он, собственно, потому и получал корреспонденцию «до востребования», а не на домашний адрес, что где-то втайне боялся, а вдруг пропадет Наташино письмо? Дома-то мало бывает. Еще затеряют соседи или завалится куда. А на почте все же надежнее. Сохранят.
Он подходил к окошку с бьющимся сердцем, здоровался с дежурной — его все давно уже знали на почте — и вопросительно поднимал брови. Девушка деловито перебирала конверты в ящичке и отрицательно качала головой. При этом выражение лица у нее было такое, словно виновата она — не написала и не послала этому молодому красавцу лейтенанту письма. (О том, что письмо он ждет от любимой, почтовые девушки сразу же догадались и частенько обсуждали между собой причины непонятного ее молчания.) Когда же в ящике обнаруживался конверт, девушки радостно протягивали его Левашову и вопросительно улыбались: тот ли? Но, прочтя на его лице разочарование, переставали улыбаться и сочувственно вздыхали.
Он решил прочесть письмо после служебного совещания, на которое спешил; конверт был толстым на ощупь, значит, письмо длинное, и не стоит читать его на ходу.
Совещание длилось недолго. Офицеры расходились по своим делам или задерживались у дверей покурить, а он неторопливо побрел вдоль аллейки, читая на ходу.
«Юрка, друг далекий!
(Так неизменно начинал свои послания Шуров.)
Скоро писать прекращу. А? Испугался небось? Решил, что бросает тебя твой верный товарищ Шурлов Холмс (тоже традиционная шутка). Нет, дружище! Томить не буду, сообщаю сразу главную новость: я в армии! Да, да, представь! Перешел в органы военной прокуратуры. Неожиданно, правда? Но это неожиданно для тебя. Я уже давно ходатайствовал, ждал ответа. А не писал из суеверия, вернее, трепаться не хотел, пока все не решится. Так что не обижайся. Врать не буду — волновался. Теперь все позади, меня перевели, зачислили в кадры в звании лейтенанта юстиции. Имею и назначение. Удивляйся, брат… в твой гарнизон! Ну как? Сюрприз? Так что скоро свидимся. Кстати, присмотри комнатенку недалеко от тебя.
Видишь, как в жизни бывает. Казалось бы, дальше всех я от ВДВ, от тебя оказался, а нет, ближе остальных теперь буду. Погоди, еще в твои войска перескочу. Прыжков-то, между прочим, у меня побольше, чем у вас всех, дорогие други, вместе взятых. Словом, недельки через две жди.
А теперь о ребятах. Конечно, мог бы рассказать при свидании, но не хочу традиции нарушать: раз завел писать о них в каждом письме — продолжу. Андрея не видел тысячу лет, как ни позвоню, он все «на семинарах», «на конференциях» да «на совещаниях». Совсем прозаседался. А Толя молодец. Недавно аж в «Красную звезду» со своим материалом прорвался. Читал ты его корреспонденцию из артиллерийской части? Небольшая, но написана толково. Может, большим журналистом станет. А? Все бывает. Далее, о других ребятах…»
И на шести страницах своим четким твердым почерком Шуров повествовал о делах и днях всех школьных и соседских «ребят», одни из которых стали инженерами, врачами, артистами, учителями, другие трудились на заводах, стройках… Кто-то защитил диссертацию, кто-то женился, а один, по слухам, угодил в «места не столь отдаленные» — ребята-то были разные…
О девчонках тоже шли сообщения, но больше из области «морально-бытовой». Та вышла замуж, та развелась, две родили. Но все помнят его — Юрку Левашова, «арбатского покорителя сердец» — неизменно добавлял Шуров.
Левашов разволновался. Вот это новость, вот это да! Лучший друг приезжает служить в его город!
Он начал подыскивать жилье, а потом рассудил, что прекрасно проживут вдвоем в его просторной и удобной комнате. Отправил телеграмму с поздравлением и только потом подумал, что с назначением на работу, вообще-то, не принято поздравлять.
Стал ждать.
Чем больше проходило времени, тем с большим нетерпением ждал приезда друга.
И однажды в пять утра, разбуженный громким стуком, понял — дождался. Московский поезд проходил через город в четыре тридцать. Полчаса от вокзала пешком до его дома (на чем еще в такую рань доберешься!)… Так что стучать в дверь мог только Шуров.
Обнялись, расшумелись…
Шуров был в восторге от всего: что приехал, что снова вместе, что будут жить в одной комнате…
Он остался устраиваться, а Левашов помчался в роту — уже опаздывал к построению.