ГЛАВА VII

Жизнь Левашова с приездом Шурова изменилась. Когда выдавалась свободная минута, они с удовольствием сидели дома, шли в кино, а то и просто гуляли. И говорили. Говорили без конца. О чем? Да разве мало есть о чем поговорить тем, кто вместе рос, вместе учился, кого объединял общий мир воспоминаний?

Прежде всего Шуров, конечно, передал привет от родителей Левашова, от брата и сестры. Он привез от них письма, толстые, как бандероли, посылки, в основном, как он выразился, «продуктового характера».

— Отец у тебя герой, — рассказывал Шуров. — После того, как осколок вынули, говорит, забыл про все болезни…

— То-то прошлым месяцем опять неделю в больнице загорал, — усмехнулся Левашов.

— Да нет, я узнавал, это другой осколок беспокоит, неопасный. Говорю тебе, молодец, шутит все, говорит, готов тебя на лыжах на любой дистанции обставить. Ну а мать у тебя, Левашов, тоже молодчага. Сейчас сеструхой твоей руководит. Ольга-то красотка, в тебя пошла! — Шуров весело рассмеялся. — По-моему, ухажеров у нее больше, чем у тебя солдат в роте. Так вот, матушка волнуется. Один все же из этой свиты в первый ряд пробился, то есть в постоянные спутники метит. И видимо, не без оснований. Сам понимаешь, каково материнскому сердцу. А братуха твой, Николай, наоборот — для него главное — завод, лаборатория, какие-то рефераты, научные конференции. О невесте и слышать не хочет. Опять материнскому сердцу забота. Ты зато — главная отрада, гордится тобой мать безмерно. Послушать ее, так ты уже нечто среднее между генералом и мировым рекордсменом по парашютизму!

Закончив рассказ о родителях, Шуров заговорил о друзьях.

— Тольку не узнать, — улыбнулся он. — Влюблен в свое дело. Назови его «щелкопером» — насмерть обидится. Говорит на марсианском языке: верстки, гранки, летучки, шапки, болванки, свежие головы… Мотается по городам и весям. То на маневрах, то в отдаленных гарнизонах, уже в ГДР побывал на каких-то учениях. Все мечтает: «Эх, мне б к Левашову съездить — я б такую корреспонденцию написал, сразу б ему Героя дали!» Нет, правда, очень хочет к тебе. Когда узнал, что и я теперь буду в этом городе, совсем с ума сошел — только сюда. А его, как назло, посылают в другие места… Одна беда: Валю, жену свою, ревнует — просто сил нет! Прямо новоявленный Отелло.

Шуров поведал недоверчиво слушавшему Левашову семейную жизнь Цуриковых. Валя расцвела. Не может пройти по улице, чтоб на нее мужчины не заглядывались, а муж скрежещет зубами и хватается за воображаемый пистолет. Во время командировок звонит по пять раз в день и паникует, если не застает ее дома. Подозревает в изменах, больше всего злится, что Валя и не думает оправдываться. Только улыбается, отшучивается, гладит его по голове и говорит: «Ох, глупый, глупый, я же люблю одного тебя». А Толя совсем выходит из себя, когда Валя по простоте душевной приводит самый веский, по ее мнению, аргумент: «Да если б захотела тебе изменить, ты бы в жизни не догадался, уж будь спокоен, комар носу не подточил бы».

— А может, он того, а? — высказывал сомнение Левашов. — Может, основания имеет?

— Да ты что?! — махал руками Шуров. — Она же у него кремень. Во всех отношениях.

— Кремень тоже может расколоться…

— Слушай, Левашов, — Шуров вперял в друга подозрительный взгляд, — что-то не пойму, кто из нас следователь, а кто политработник. Это мне вроде бы полагается никому не доверять, а тебе…

— А что мне?

— А то, что политработник, в отличие от следователя, должен верить людям.

— Так-то оно так, — ворчал Левашов, — да я вот тут поверил одному солдату, а теперь не знаю, как расхлебать кашу, которую он заварил.

Он рассказал Шурову про кросс, про то, как этот солдат сломал лыжу, а потом сам пришел и признался в своем поступке. И как он, Левашов, спорит теперь с командиром роты. Хочет ограничиться обсуждением на комсомольском собрании, а командир роты требует примерного наказания. Кто прав?

— Мне трудно судить, — пожал плечами Шуров, — но поступил твой солдат, прямо скажем, не очень красиво. Ты хоть посматриваешь за ним?

— Конечно.

— Ну и что?

Левашов сделал неопределенный жест рукой. Да и что он мог сказать? В учебе Рудаков был старателен, уставы выучивал назубок, стреляет сносно, понтонную технику быстро освоил. А с другой стороны, работает с ленцой. На виду у командиров горы ворочает, а если нет старшего рядом — корпит не бей лежачего. Порой обмануть может, но каждый раз искренне раскаивается. Попробуй разберись, плох он или не плох.

О Розанове Шуров отозвался уважительно:

— Проявляет склонность к штабной работе, верь моему слову, большим теоретиком станет.

— Позволь, — удивился Левашов, — он же в политотделе работает!

— Ну и что! Вот, говорят, недавно сделал доклад на тему: «Роль морально-психологического фактора в начальный период войны». Прямо на кандидатскую диссертацию тянет. Серьезно. Это не он сам, это политотдельские ребята мне рассказывали. Между прочим, — усмехнулся Шуров, — тоже мечтает к тебе с какой-нибудь инспекцией нагрянуть. «Он у нас один фронтовик, — про тебя говорит, — а мы все тыловые крысы. В Москве обретаемся, в штабах». Правда, и меня считал фронтовиком, мол, с опасными бандитами воюю, каждый день рискую жизнью. А я, между прочим, знаешь чем на Петровке занимался? В группе по розыску угнанных машин работал. Никаких бандитов и перестрелок.

Рассказывать о себе Шуров не любил. «Подумаешь, автомобильных воров ловить! Кинофильм «Берегись автомобиля» видел, ну вот и у нас такая же работа». С гораздо большим увлечением он повествовал о своих занятиях парашютизмом. И, узнав про музей воздушно-десантных войск в Рязани, воспылал желанием обязательно побывать в нем. Он слышал, что из многих городов приезжают туда экскурсии, и стал подбивать Левашова организовать такую, намереваясь присоединиться к ней.

— Слово даю, я тебя за это как-нибудь в Москве свожу в пожарный музей. Интересно, жуть! Вот уж где всякой всячины насмотришься!

Он и после усиленно играл на честолюбии Левашова, каждый раз напоминая, что тот просто-таки обязан организовать поездку в рязанский музей ВДВ, что это благоприятно скажется на его авторитете.

И однажды, не выдержав его напора, Левашов отправился к заместителю командира батальона.

— Что предлагаете экскурсию, лейтенант, это хорошо, — сказал майор Субботин, глянув на Левашова светлыми веселыми глазами. Был майор очень молодым, выглядел ничуть не старше Левашова. — Только экскурсия эта у нас давно предусмотрена. Ближе к Дню Победы поедете в Рязань с солдатами первого года службы. Остальные уже бывали там. У нас туда каждый новый набор ездит. Так что готовьтесь.

Весна выдалась ранней и быстрой.

Она словно громадным теплым языком слизнула снега и льды, выпила бурные ручейки, суховеем прошлась по полям и лугам. Почки на деревьях тоже возникали, набухали и распускались будто в замедленной съемке научно-популярного фильма.

А в мае все зазеленело, вовсю грело солнце, и впору было не то что без плащей, а без пиджаков ходить. За окнами призывно шумела листва, и по утрам уже не горластые грачи, а целые хоры разноголосых, звонких птиц будили Левашова и Шурова. Оба выскакивали на балкон и, ворча на тесноту, занимались зарядкой, каждый авторитетно и убежденно расхваливая свою систему.

Десантники по утрам тоже заполняли спортивный городок, где все аллейки и площадки были посыпаны песком, а снаряды сверкали свежей краской. Возле брусьев, перекладин, шестов, у штанг и гирь, у знаменитого, вызывавшего робость у новичков «верблюда» — повсюду стояли шеренги обнаженных по пояс солдат. Рельефно бугрились мышцы, а кое-кто успел уже покрыться загаром.

Левашов совсем освоился в роте и однажды удивил Шурова таким заявлением:

— Представь, каждое утро с радостью иду на службу. Люблю свою работу и скрывать этого не хочу!

— Молодец ты, — заметил Шуров. — А мне говорили, что только папа римский радуется, просыпаясь каждое утро и видя своего непосредственного начальника распятым на кресте.

— Кто эту байку придумал? Наверняка Андрюшка Розанов!

— Угадал. Он же кучу афоризмов, исторических анекдотов знает. Я тоже кое-какие запомнил. Понимаешь, неплохо блеснуть при случае.

— Лучше бы вы с ним другим блистали, — проворчал Левашов.

— Ладно, ладно, он у нас человек вообще ученый, а не только по части всяких там исторических историй.

Левашова радовало, что его отношения с офицерами роты складывались хорошо. С Власовым они попросту стали друзьями. Их дружба особенно укрепилась после случая на реке. Не суметь наладить отношения с Гоцелидзе мог бы только очень неуживчивый человек, настолько командир второго взвода был аккуратен, дисциплинирован, вежлив и исполнителен. К прапорщику Томину Левашов давно питал, как он выражался, «отеческую слабость». Он толком не смог бы объяснить, что привлекало его к этому беззлобному, симпатичному человеку, чуточку солдафону, но доброжелательному и заботливому к подчиненным командиру.

Что касается Кузнецова, тут дело было посложнее.

Кузнецов слыл человеком непростого характера, до жестокости требовательным командиром. Он не любил хвалить подчиненных и очень редко это делал. Зато не прощал даже малейших ошибок. Объяснял он свой принцип просто: если все хорошо, так зачем на разговоры об этом время тратить? А вот коль хоть в мелочах что-либо хромает, это никуда не годится, надо бить тревогу, немедленно принимать меры.

Кузнецов никогда не кричал, не ругался, никого «не разносил», но умел своим тихим внушительным голосом так отчитать провинившегося, что тот запоминал надолго. Зато даже скупая его похвала расценивалась чуть ли не как благодарность в приказе. Тем не менее солдаты любили своего командира роты. Каким-то шестым чувством они понимали, что в настоящем бою он будет таким командиром, о котором мечтает любой боец: хладнокровным, быстрым и твердым в решениях, уверенным, безгранично смелым и в то же время решительным противником бессмысленных жертв.

Влекло к нему солдат и офицеров также и то, что, отчитывая или даже наказывая подчиненных, капитан неизменно оберегал их от гнева более высокого начальства. Обычно он всегда брал всю вину на себя. Это стало притчей во языцех. Ходил анекдот, что однажды, встретив солдата инженерно-технической роты без пуговицы на кителе, комбат вызвал Кузнецова и отчитал его в таких выражениях: «Непорядок, ходишь с оторванной пуговицей, неужели пришить лень!»

У командира роты с заместителем случались столкновения и на почве того, что Левашов выглядел порой излишне мягким.

— Хотите прослыть добрым, — как-то раз сказал ему Кузнецов, — пожалуйста. Доброта — не порок. Но не надо быть добреньким. Это офицеру противопоказано.

Левашов нередко сознавал, что прав, но не всегда умел убедительно доказать свою правоту. Кузнецов же обладал железной логикой, и спорить с ним было нелегко.

Шло время, и Левашов укреплялся в своих взглядах, отстаивал их увереннее.

«Нельзя лишь взыскивать, не поощряя, — раздумывал он. — Человек, отлично делающий свое дело, вправе ожидать похвалы. На одного она, может, большого действия и не окажет, а вот для другого послужит стимулом. Это же азы педагогики: проступок должен быть наказан, старание — вознаграждено. Почему Кузнецов не может или не хочет этого понять?»

Он давно собирался поговорить на эту тему с командиром роты, но все не находил подходящего предлога. Сначала ему показалось, что поводом для разговора может быть история с Рудаковым. Но потом передумал. И стал искать другого случая. Он хотел вести разговор не отвлеченный, не вообще, а конкретный, на совершенно определенных примерах. Он знал, что для Кузнецова логика факта всегда звучит убедительнее. С ним было трудно спорить, но у него была хорошая черта — под воздействием неотразимых аргументов он не колеблясь менял свое мнение. Он был упрям, но умным, по словам Власова, а не тупым упрямством. И в конечном счете стремился, чтоб выиграло дело, а не лично он, Кузнецов.

В случае с Рудаковым Левашов одержал, казалось бы, победу. После долгих споров Кузнецов согласился не наказывать солдата в дисциплинарном порядке, пусть его пропесочат на собрании комсомольцы. Но удовлетворения от своей победы Левашов не испытывал. Что-то было не так. Кузнецов, обычно аргументировавший свою точку зрения очень конкретно и точно, вдруг начал долго рассуждать на отвлеченные темы. Говорил о доверии, о правах командира, о необходимости тщательнее изучать подчиненных, об ответственности солдата перед командиром и перед товарищами. Порой казалось, что он спорит не с ним, Левашовым, а с самим собой. И когда наконец он решил принять предложение своего заместителя, то чувствовалось, что он до конца не убежден в правильности решения, что по-прежнему сомневается. Все это настолько не вязалось с характером Кузнецова, с его обычной решительностью и твердостью, что Левашов недоумевал. Казалось, командир роты делает ему одолжение, думая про себя: «Ну что ж, пусть будет по-твоему, поглядим, что из этого выйдет!»

На комсомольское собрание Кузнецов не пришел, словно подчеркивая этим ответственность Левашова в решении персонального дела Рудакова. Отчет замполита о собрании выслушал молча, без комментариев.

Все это смущало Левашова, оставляло в душе чувство неудовлетворенности, досады на Кузнецова. И оттого, что тот согласился с ним и он не может упрекать командира роты, досадовал еще больше. Даже бурно прошедшее собрание, резкое осуждение комсомольцами поступка Рудакова и его полное, казалось бы, искреннее раскаяние не могли исправить впечатление от непонятного на этот раз поведения Кузнецова.


…Утром командир роты, как всегда, хмуро поздоровался и сказал:

— Поедете с первогодками в Рязань, в музей воздушно-десантных войск.

Были сборы недолги, и через два дня машины с гвардейцами остановились возле массивного здания.

У его дверей по обеим сторонам застыли, словно вросли в землю, легкий танк и орудие. На орудие, сопя курносым носом, забрался маленький пацаненок; он гордо поглядывал оттуда на других, еще меньших, с уважением взиравших на него. Для них подобный подвиг был пока недоступен. Они смотрели вверх, задрав светлочубые головенки, а тот, что осилил пушку, делал вид, что не замечает завистливого восхищения.

Когда, горячо дыша бензином и пылью, зеленые машины остановились перед входом в музей, пацаненок опасливо замер, судорожно обхватив ствол орудия. Он с тревогой смотрел на этих высоких осанистых дядей в голубых беретах, приближавшихся к нему.

Один из солдат улыбнулся, легко поднял сильными руками пацана и, высоко подкинув в воздух, осторожно опустил на землю. Тот же, сначала испугавшись, теперь преувеличенно громко хохотал, поглядывая на своих оцепеневших от зависти приятелей.

Шуров, чья мечта наконец исполнилась, уже проник в музей и теперь, выглядывая из-за двери, жестами торопил Левашова.

И вот они в святилище.

Десантники проходят один зал за другим, и кажется, что большие солдатские сапоги ступают здесь беззвучно, никто не разговаривает, а если кто кашлянет, виновато оглядывается по сторонам — не помешал ли. Экскурсовод, пожилой человек с пятью рядами орденских колодок на старомодном штатском пиджаке, прихрамывая, ведет свою группу и негромким будничным голосом рассказывает о выставленных экспонатах.

Левашов идет следом за Шуровым. С удовлетворенной улыбкой тот остановился у одной из витрин. Левашов подходит и читает из-за плеча друга:

«Доношу, что сего числа я испытал на себе действие парашюта для проверки циркулярно изданных вами наблюдений. Планировал с высоты 550 м по анероиду. Общее впечатление — удовольствие. Атерисаж с расстояния до места подъема около 1 1/2 версты был, в лесу при небезопасности, вполне благополучен.

Вр. командующего отрядом подпоручик

Анощенко».

И дата: «5 мая 1917 года».

— Понял? — Шуров обернулся к Левашову, глаза его полны восторга. — «Общее впечатление — удовольствие»! В 1917 году подпоручик уже получал удовольствие от «атерисажа по анероиду», хотя, заметь, «при небезопасности». Нет, скажи, ты понял? Прошло шестьдесят лет, и лейтенант юстиции Шуров тоже получает удовольствие каждый раз, когда совершает «атерисаж». Ох, Левашов, нет на свете ничего, что сравнилось бы с парашютным прыжком!

Но Левашов не слушал. Он шел дальше мимо витрин, за которыми возникала история. Он смотрел на портреты усатых, мужественных людей, на смешные и наивные, по нынешним временам, летательные аппараты, на тяжелые нелепые парашюты и размышлял о том, что, не будь всего этого: пытливости, самопожертвования, смелости тех, кто искал, тех, кто дерзал, тех, кто заканчивал свои прыжки «при небезопасности», не всегда благополучно, и тех, для кого белый купол становился саваном, — не будь всего этого — не смогли бы сегодня приземляться летчики, катапультируясь из своих сверхзвуковых машин, не заканчивали бы спокойно свои легендарные полеты космонавты, да и самих воздушно-десантных войск не существовало бы вообще. Какими долгими и непростыми путями идет человечество к любому успеху…

А тем временем экскурсовод что-то объяснял гвардейцам у высокой витрины. За стеклом была выставлена форма красноармейца времен гражданской войны — долгополая шинель и рядом лапти. Солдаты посматривали на это одеяние недоверчиво. «Что ж, — размышлял Левашов, — действительно трудно поверить, что из такой обмундировки рождалась наша сегодняшняя армия. И тем не менее это так. Водородные бомбы чудовищной мощности, межконтинентальные ракеты, самые быстрые самолеты, самые могучие орудия, самые совершенные танки ведут свою родословную от этих лаптей».

Вот залы Отечественной войны. Гвардейцы долго стояли перед большой диорамой «Подвиг воздушного десанта под Вязьмой».

В 1942 году там шли тяжелые бои, в которых участвовали десантники. Диорама вобрала в себя разные боевые эпизоды. На ней изображены герои-десантники — снайпер, медсестра, артиллерист. А вот политрук Улитчев. Тот самый Улитчев, который, будучи раненным, с перебитыми руками, привязал себе на спину мину и пополз навстречу танку. Он дополз-таки и взорвал этот танк — последний в своей жизни…

Гвардейцы ушли в следующий зал, а Левашов еще долго смотрел на диораму. Перед ним на синем снегу, под равнодушными лучами зимнего солнца, застыли опушенные инеем березы, розовеет глубокая балка. Кругом кровь, взрывы, огонь, гаревые шлейфы дымов. Чернеют трупы на снегу, тянутся по балке вереницы раненых, беззвучные громы изрыгают орудия, беззвучно несутся танки… А с неба спускаются, подхваченные ветром, белые парашюты — все новые и новые, и нет, кажется, им конца. Белый снег, белые купола, белый ветер.

На предметном фоне диорамы старый орудийный снаряд. Он настоящий, немой свидетель минувших боев. На нем выгравированы слова: «Памяти павших будьте достойны…»

Сможет ли он, Левашов, быть достойным этой святой памяти? Он, политрук семидесятых, смог бы, как Улитчев, политрук сороковых, не думая о себе, ценой жизни взорвать еще хоть один танк врага? Не думая о себе!.. О чем думает офицер в бою? О том, чтобы выполнить приказ, захватить или удержать рубеж, о том, чтобы уничтожить побольше врагов, сохранить жизнь своих бойцов, о многом он думает. Лишь в последнюю очередь о себе.

В будущей войне, наверное, уже не придется вот так, с гранатой в руке, идти против танка. Другая тактика, другое оружие, другие расстояния. Зато наверняка будут другие примеры, которые надо будет подавать бойцам. Политработник останется политработником и тогда, когда полыхнет вполнеба, ярче тысячи солнц, атомный взрыв… Иная будет война, иная, еще большая мера ответственности командиров.

Левашов отрывается от своих мыслей, оглядывается — солдат нет, они давно ушли дальше. В зал возвращается Шуров.

— Идем, что покажу, — манит он пальцем.

Они выходят в коридор, в одном из концов которого необычная экспозиция. Мраморная плита, золотые буквы, имена погибших десантников Героев Советского Союза. Внизу цветы.

А напротив — дощечки с названиями улиц. Обыкновенные эмалированные дощечки — белые, синие, — какие висят на перекрестках сотен городов. Только почему они здесь, в этом музее, собранные на одной стене?

Он вчитывается. «Ул. героев Свири», «Ул. С. С. Гурьева», «Ул. Десантная». А вот «Ул. генерала А. Ф. Левашова»…

Ну что ж, он хорошо знает историю своих войск, их славные дела в минувшей войне. И названия мест, и имена людей ему знакомы. Его нередко спрашивали в училище, не очень затрудняя себя хронологическими сопоставлениями, не сын ли он генерала Левашова, прославленного командира 4-го воздушно-десантного корпуса, погибшего во время перелета во вражеский тыл.

Нет. Не сын. В прямом смысле. А в принципе — непременно же сын. Во всяком случае, хотел бы им быть…

…Они еще долго ходили по музейным залам — рассматривали экспонаты, фотографии, читали документы. Теперь солдаты разбрелись поодиночке. Многие записывали что-то в блокноты. Другие обступили экскурсовода.

Наконец десантники покинули музей. Одни из них, оживленно обмениваясь впечатлениями, другие в задумчивости выходили на солнечную улицу.

Тронулись в обратный путь. Левашов и Шуров ехали вместе.

— Ты знаешь, — говорил Шуров, — мне кажется, такой музей дает больше, чем десять, чем множество занудных занятий. А?

Левашов пожал плечами.

— Занудных может быть. Но почему занудных? Занятия должны быть живыми, запоминающимися.

— Ну и как у тебя, например, в роте всегда такие? Только честно.

— Если честно, — Левашов улыбнулся, — то не всегда. К сожалению, даже далеко не всегда. Но поверь, музей меня многому научил. Я у себя теперь проведу кое-какие реформы, будь спокоен!

— Тихо, реформатор. Руками не размахивай. Еще стекло выбьешь. Ну какие, интересно, ты реформы проведешь?

— Во-первых, — увлеченно начал перечислять Левашов, — договорюсь с начальством, чтоб в музей этот почаще гвардейцев возили. Во-вторых, у себя оборудуем комнату боевой славы. Увидишь. Попрошу ребят написать домой, оттуда об их земляках-героях пришлют материалы. Неважно, что солдат отслужит свой срок и уйдет. Героическая биография его земляка и для других уроком послужит, на хорошем примере всегда полезно поучиться. В-третьих, организуем фотоэкспозицию — запечатлеем жизнь подразделения. Придут новички, пусть наглядно узнают о наших делах. И кстати, фильмы будем снимать. Ты ведь знаешь, я любитель, а Гоцелидзе — настоящий мастер. Создадим, так сказать, кинолетопись роты. Словом, оживить надо все, оживить. Ветеранов почаще приглашать, экскурсии устраивать…

Он еще долго излагал свои планы, не замечая, что Шуров давно сладко дремлет, привалившись к плечу водителя.

Вернувшись в роту, Левашов немедленно приступил к делу.

Он пригласил комсгрупоргов. Те явились: всегда подтянутый, серьезный, внимательный Букреев, чем-то напоминавший своего командира взвода лейтенанта Гоцелидзе, Прапоров — быстрый, беспокойный, настоящий генератор различных идей и предложений, и прямая его противоположность — степенный, медлительный, немногословный Онуфриев, почему-то страшно обижавшийся, когда писали его фамилию через «А».

— Вот, товарищи, вы побывали в музее ВДВ, — сказал Левашов. — Что скажете?

Каждый ответил по-разному.

— Прекрасный музей, — сказал Букреев.

— Товарищ гвардии лейтенант, я оттуда вернулся, поверите, ночь не спал. Там есть интересные стенды, можно было бы у нас такие сделать! — воскликнул Прапоров.

— Впечатляет, — произнес Онуфриев.

— Все правильно, — резюмировал Левашов. — Хочу присоединиться к предложению товарища Прапорова. Давайте оборудуем комнату боевой славы, тем более у нас рядом есть подходящая, где хранится всякое имущество. Старшине скажу, чтоб освободил ее, и займемся делом. Какие будут предложения?

Комсгрупорги молчали, соображая.

— Тогда я начну, — сказал Левашов. — Надо сделать фотовитрину, устроим конкурс на лучшие фото боевой учебы, ротных будней…

— Можно смешные фото тоже. Вот, например, Воронцов футбольный матч снимал, как раз мяч мимо головы защитника пролетел, получилось, что у того вместо головы мяч… — предложил Прапоров.

— Так, — записал Левашов в блокнот, — значит, фотошутки.

— Разрешите, товарищ гвардии лейтенант, — поднял руку Букреев. — Надо конкурс объявить не только на фото из жизни; а на пейзажи, этюды, портреты…

— Та-а-ак, — крякнул Левашов, он был доволен, его идея получала развитие, — будем воспитывать художественный вкус. Правильно, товарищ Букреев. — Он повернулся к Онуфриеву.

— Надо подумать, — заметил тот.

— Товарищ гвардии лейтенант, а почему фотостенд? — встрепенулся Прапоров. — Давайте фотогазету выпускать. Для начала каждый месяц, а? Подписи можно делать интересные. Пусть по очереди выпускают, сначала первый взвод, потом второй…

— А потянем? — недоверчиво спросил Левашов.

— Потянем! — Прапоров вскочил. — Потянем! Назначьте меня редактором. Я вам такую газету сделаю, «Огонек» за пояс заткнет!

— Ладно, садись, редактор, — Левашов улыбнулся. — Ну а кто займется кино? Вы ведь, кажется, кинолюбитель, Букреев, а уж ленты лейтенанта Гоцелидзе на всю дивизию славятся.

— Верно, товарищ гвардии лейтенант, наш командир — мастер этого дела. Он и меня научил, — Букреев скупо улыбнулся. — Теперь я тоже кое-что кумекаю.

— Ну тогда так, с Гоцелидзе поговорю. Давайте разрабатывайте сценарий, составьте план, затем будем готовить многосерийный фильм «Семнадцать мгновений из жизни инженерной роты». Скажем, первая серия — «Приход новеньких», вторая — «Стрельбы», третья — «Спортивные занятия», четвертая — «Выход» или «Учения»… Словом, сами подумайте…

— А можно и игровые, — опять вскочил Прапоров, — или скрытой камерой! «Фитиль» тоже можно, а, товарищ гвардии лейтенант? Снять нерадивого какого-нибудь, ну, Рудакова, к примеру, как он сачкует или спит на занятиях. Еще можно…

— Погодите, — нахмурился Левашов. — Можно много всякой всячины придумать. Вот и приготовьте свои предложения. Потом обсудим. А что, Рудаков действительно такой бездельник?

— Ох, товарищ гвардии лейтенант, да он форменный сачок, хоть на витрину выставляй. Но хитрющий — сил нет! — В голосе Прапорова звучало даже скрытое восхищение. — Не подкопаешься. Он ведь, если захочет, горы может своротить. Недавно на погрузке были. Майор проезжал мимо, остановился, аж загляделся: Рудаков наш такое бревно тащил, что краном не поднять. А уехал майор — смотрим, нет Рудакова. Оказывается, ногу таскаючи натер! Был майор — бегом бегал, нет майора — сидит морщится, полчаса портянку перематывает. Ну что с ним поделаешь?

— Да… — задумчиво протянул Левашов.

— И врун, каких мало, товарищ гвардии лейтенант. Мы пока сообразили, он нам всем мозги запудрил.

— Ну вину-то свою хоть признает? — уже безнадежно спросил Левашов. — Признает, если изобличили?

Прапоров весело рассмеялся.

— Ох, товарищ гвардии лейтенант, еще как признает! Кается прямо с удовольствием. Большой мастер в грудь себя бить. Помните, как на собрании тогда плакался? Только что на колени не стал. Я как-то спросил его. «Ты, — говорю, — в бога, случаем, не веришь?» — «Нет, — говорит. — А что?» — «Уж больно здорово, — говорю, — получается у тебя. Так и вижу, как ты лбом об землю стучишь: прости меня грешного, господи!» Обиделся. До сих пор косится. И что? Прошло собрание, усердие проявил, чтобы все видели, а теперь опять за прежнее…

Левашов нахмурился.

Каждый раз, как он слышал что-нибудь плохое о Рудакове, его настроение портилось. Он испытывал непонятное чувство вины. Словно должен был всю жизнь нести ответственность за то, что тогда простил солдата… Может, опять поговорить с ним? Набрать уличающих фактов и поговорить. Но ведь столько раз уже говорил!..

— Теперь дальше, — вернулся он к разговору, — насчет комнаты боевой славы. Что можно сделать для ее оборудования?

— Землю можно выставить из городов-героев, — тут же предложил Прапоров. — У нас в роте есть ребята из Волгограда, из Бреста, москвичи есть. Пусть привезут или там родителей попросят прислать. Можно обмен произвести, наши из своих городов землю дадут, а в других ротах есть наверняка севастопольцы, одесситы, пусть свою взамен…

— Ну, это ты брось! — сердито перебил Букреев. — Нашел чем меняться. Ты все-таки думай сначала, а потом уж рот открывай.

— Так это я так, я не это имел в виду, я в том смысле, что… — Прапоров сконфуженно умолк.

Левашов решил оставить инцидент без внимания.

— Так, землю из городов-героев — это хорошо, — сказал он. — Можем положить ее в снарядные гильзы, как в настоящем музее.

— Стенд можно сделать, — вновь оживился Прапоров. — У нас во взводе солдат Ушаков есть, у него отец летчик, Герой Советского Союза. Пусть документы отец пришлет какие, фото, может, еще чего-нибудь, биографию. А потом самого пригласим в гости.

— Правильно. Еще что?

— Я думаю, товарищ гвардии лейтенант, — заговорил Букреев, — что неплохо бы списаться с ребятами, которые отслужили в нашей роте, а теперь работают. Есть среди них ударники коммунистического труда, передовики. Можно их письма выставить, может, кто пришлет вымпел своей отличной бригады или грамоту какую…

— Погоди… — На этот раз перебил Прапоров. — При чем тут грамота? Она ведь за трудовые дела, а не за боевые подвиги.

— Ну и что? — возразил Букреев. — Трудовые-то подвиги тоже подвиги. Притом их наши ребята совершили, которые служили в нашей роте. У нас здесь научились небось кое-чему. А, товарищ гвардии лейтенант?

— Да, пожалуй, можно… И еще пусть напишут ребята письма землякам. Про семьи героев узнают, у многих в войну родственники партизанили. Словом, соберите комсомольцев, пусть подумают. Вон мы вчетвером сколько тут придумали. А если всех поднять, то ли будет. Давайте, товарищи, действуйте.

Левашов отпустил сержантов.

Вечером он рассказал об этом разговоре Шурову. Но тот был озабочен. Ему передали «дурное» дело, как он выразился. Дело из тех, какие он не любил.

Он рассеянно выслушал увлеченный рассказ Левашова о беседе с комсгрупоргами, о планах создания фотогазеты, фильмов и обо всем прочем. Под конец, несколько раз хмыкнув, произнеся невпопад «да ну», «интересно» и «смотри-ка» и тем самым исполнив свой долг слушателя, Шуров тихонько засопел. Подобные беседы происходили обычно поздно вечером, когда оба, вернувшись домой и поужинав, ложились в постель, но некоторое время не гасили света. Левашов потянулся было к выключателю, но Шуров сразу подал голос:

— Писем все еще нет?

— От кого? — спросил Левашов.

— Ты прекрасно понимаешь, о чем речь. Почему она все-таки тебе не пишет? — задумчиво проговорил Шуров.

— Не знаю, — после долгой паузы ответил Левашов. — Может, случилось что. Или другого нашла…

— Да брось ты! Разве она найдет кого лучше тебя?

— Бывают такие парадоксы в жизни, — с горечью продолжал Левашов. — Мне, честно скажу, раньше ни разу даже мысль в голову не приходила, чтоб моя Наташка… Ну, просто представить такого не мог. А она вот, видишь…

— Что вижу? Что ты знаешь? — В голосе Шурова прозвучали сердитые нотки.

— Да нет, ничего. Но ведь пропала же…

— Да мало ли что могло случиться.

— Ну что? — усмехнулся Левашов. — Неспроста же молчит столько времени… Да нет, теперь уже все кончено.

— Брось, Юра, брось. Не торопись точки над «и» ставить. Не спеши. Давай поспорим. Объявится твоя Наташа, еще верной женой тебе станет. Спорим? И если выиграю пари, ты у меня два раза под свадебным столом пролезешь!

Он старался говорить бодро, но плохо получалось.

— Давай спать, завтра вставать рано, — Левашов повернулся к стене.

Но не заснул. Разговор о Наташе, затеянный другом, расстроил его. Последнее время он снова все чаще думал о ней. То ли весенняя пора сыграла свою роль, то ли повышенное внимание, которым он пользовался у гарнизонных девушек, каждый раз вызывало в памяти образ Наташи.

Среди здешних девушек была медсестра Галя Дронова. Внешне она чем-то неуловимым напоминала Наташу — высокая, красивая, с русой косой, с большими ясными глазами. И петь она любила. Исполняла в самодеятельном ансамбле русские песни низким, схожим с Наташиным голосом.

Очень настойчивым был у нее характер. Деятельная, энергичная Галя, поставив перед собой цель, добивалась ее любыми путями. Она успешно училась на вечернем отделении медицинского института, занявшись парашютным спортом, добилась звания мастера спорта, сколотила отличный вокально-инструментальный ансамбль, став его ведущей солисткой. За ней ухаживали многие молодые офицеры. Ухаживания она охотно принимала, однако никого не выделяла и не приближала к себе.

Отношения Гали Дроновой с Левашовым долгое время ограничивались обменом приветствиями при встрече. И вдруг она неожиданно для себя влюбилась в него. Возможно, не влюбилась — увлеклась, и не вдруг, постепенно. Так или иначе, со свойственной ей энергией и предприимчивостью Галя быстро организовала вечеринку у одной из своих подруг, куда пригласили и Левашова, а там уж и место его оказалось возле нее, и танцевали они все время друг с другом, и провожать домой ее оказалось некому, кроме Левашова.

Разгоряченные, слегка хмельные, они, весело смеясь, громко разговаривая, шли по ночной улице, пока не добрались до ее небольшого особнячка в запущенном саду. Вошли в сад, не сговариваясь замолчали. Здесь было темно, с деревьев падала капель на почерневший снег, пахло сыростью, мокрой корой.

Когда они углубились в сад, Галя решительным, сильным движением притянула Левашова к себе и стала целовать. Она что-то шептала, шапка слетела с ее головы. Левашов не мог расцепить ее рук, да, пожалуй, и не стремился это сделать. Им владели непонятные чувства, все спуталось в сознании, куда-то напрочь унеслось. Была только эта красивая девушка, жарко целовавшая его, шептавшая нежные будоражащие слова.

А что Наташа? Наташа тоже в этот момент находилась где-то далеко-далеко. Не было у Левашова мысли о ней.

Они простояли в том саду едва ли не до самого рассвета…

Потом еще встречались. Это были странные свидания. Они бывали все в тех же кино, концертах или ресторанах, никогда — ни у него, ни у нее дома. Галя не сдерживала себя — она прижималась к Левашову, целовала его порой даже на людях, не стесняясь, и не могла оторваться от него, когда он провожал ее в запущенный, окружавший особнячок сад.

Он не избегал ее, вяло отвечал на поцелуи, однако не говорил ей нежных слов. Он был отчужденно ласков с Галей. Пожалуй, он только терпел, что ли, все проявления ее любви, стараясь ничем ее не обидеть. Их отношения не тяготили Левашова, но почти не доставляли радости.

Отчего он не прекращал их? Потому ли, что не давала знать о себе Наташа и он так вот нарочито мстил ей, или потому, что Галя напоминала, пусть отдаленно, Наташу? А может быть, ему льстила откровенная влюбленность девушки, такой желанной и недоступной для других? Он сам бы не ответил на эти вопросы.

Их непонятные отношения продолжались недолго. С той же энергией, с какой она стремилась завоевать Левашова, Галя переломила себя, убедившись в безнадежности своих усилий. Переломила и враз все оборвала.

Однажды вечером она пришла на свидание печальной. Лишь теперь Левашов заметил, как сильно она похудела, какие тени залегли у нее под глазами и как потеряли блеск сами глаза. Галя весь вечер была молчаливой. А когда они добрались до заветного сада, то не стала обнимать Левашова, только взяла его за руки и грустно сказала:

— Прощай, Юра. Ничего у меня с тобой не получится. Почему угораздило меня влюбиться именно в тебя, ума не приложу! Столько ребят мировых кругом. А я, дура, одного тебя нашла. Да, видно, не судьба. Деревянный ты, что ли? Или я тебе не гожусь… Ты знаешь, я с тобой гордость свою смирила, небось ни одна девчонка так бы… Я и сейчас не гордая. Что ж, не получилось, значит, не получилось! Топиться не пойду. Но и без толку стену головой долбить тоже не хочу. Прощай, Юра. Поищу свое счастье в другом месте…

Так закончился этот странный, быстротечный роман.

Левашов редко вспоминал о нем. И вины перед Наташей не испытывал. Остались только осадок горечи на душе да искренняя жалость к этой Гале Дроновой.


…Заснул Левашов поздно и встал с трудом. А утром после развода на занятия капитан Кузнецов попросил его остаться.

— Вот что, Левашов, — сказал он, пригласив своего заместителя сесть, — готовится выход. Ты представляешь себе, что это такое?

— Знаю, товарищ капитан.

— Что ты знаешь — не сомневаюсь. Я спрашиваю: представляешь ли? Потому что это специфически десантное дело, и вряд ли вам доводилось в училище этим заниматься. Не доводилось?

— Нет, товарищ капитан.

— Вот видишь. А между тем твой участок там едва ли не главный. Когда солдатам, тем более первогодкам, надо протопать будь здоров сколько километров по лесам и болотам, существовать, как говорится, на «подножном корму», выполняя различные задания, роль морально-психологического фактора неизмеримо повышается.

— А я считаю, товарищ капитан, что он всегда должен быть высоким.

— Ну вот что, Левашов, не станем затевать ненужный спор. Попрошу серьезно подготовиться к выходу. В какой момент нас поднимут — не знаю, а солдатам вообще об этом знать не положено, хотя у них иногда казарменный телеграф работает точнее нашего.

— Есть, готовиться! — Левашов встал.

Он действительно знал о выходе лишь в общих чертах. Поэтому привычно отправился к многоопытному Русанову. Тот участвовал в таких выходах десятки раз. «Пресс-конференция» состоялась, как всегда, за трапезой. Ужинал Русанов дома, а обедал обычно в столовой. Там его и застал Левашов.

— Есть вопрос, Кузьмич, — начал он. Левашов недавно перешел с Русановым на «ты», но звал его уважительно — Кузьмичом.

— Знаю, — улыбнулся Русанов, — насчет предстоящего выхода.

— С тобой невозможно хитрить — все-то ты знаешь.

— Все знаю, — охотно подтвердил Русанов, — и щедро делюсь с тобой своими знаниями. Мог бы и отблагодарить. Например, в гости зайти дровец попилить. Отопление-то у меня печное.

— Приду, — пообещал Левашов. — А как насчет выхода?

— Выход как выход: поднимут вас голубчиков по сигналу — и сразу на аэродром. Выбросят у черта на рогах, куда — и сам командир роты не знает. И будете оттуда пешочком добираться домой, решая по дороге всякие «тактические задачи». Помню, однажды нас в пустыне выбросили. Идем-идем — конца-краю пескам нет. Спасибо Власову, этот бодряк всех веселил. Как сейчас помню, такой анекдот рассказал. Идет, мол, по Сахаре англичанин, встречает бедуина, спрашивает: «До моря далеко?» А тот отвечает: «Тысяч пять километров будет». Англичанин поцокал языком, говорит: «Какой большой пляж, первый раз на таком купаюсь». Как, ничего?

Русанов засмеялся.

Однако Левашова анекдот не рассмешил.

— Бог с ним, с англичанином, рассказывай про выход.

— Ну, шли, шли, более суток не пили, сумели уклониться от удара танковой колонны «противника», «подорвали» нефтехранилище. Ужас как тяжело в пустыне воевать! Особенно когда ветер — места нет, куда бы песок не забился: в волосы, в уши, в рот, в нос, в глаза… На зубах хрустит, дышать не дает. С неба будто свинец льется, честное слово. Сапоги по пуду весят, только вот воды нет. Однажды добрели до колодца — десять часов во рту капли не было, — и нате, пожалуйста, вводная: «Колодец отравлен!» Боялся, упаду и больше не встану. И что ты думаешь? Десять километров как миленький прошагал. Еще гвардейцев подбодрял. Вот где вашему брату, политработнику, широкое поле деятельности! У нас до тебя Коростылев был, сейчас на батальон ушел, ты его знаешь. Ох, железный мужик! У всех языки на плече, а он на привале сапоги бархоткой чистит, честное слово. Солдаты с него пример берут — и сил у них прибавляется. Веселый — шутки, истории всякие, песни — этого у него запас неисчерпаемый. И Власов тоже тогда себя здорово показал. Но Власов-то, сам знаешь, богатырь, Коростылев — он же замухрышистый, а вот поди ж ты… Я спросил, где его отливали, смеется. «Мы, — говорит, — комиссары, все железные, формочки для отливки разные, а литье одно». Да…

— Послушай, Кузьмич, это же, наверное, исключительный случай — пустыня. А нас вот…

— Не такой уж исключительный, — покачал головой Русанов. — Мне за службу, например, уже дважды довелось там песку поглотать. Другим больше. Думаешь, в зимней тайге легче?

— Да я ничего не думаю, потому и расспрашиваю.

— В тайге я о пустыне мечтал, — усмехнулся старший лейтенант. — Представь: мороз за тридцать пять, металл как стекло становится. Снег по пояс, глушь непролазная, ни дорог, ни тропинок, ждешь ночлега, чтобы у огня отогреться. Тут опять вводная: «Самолеты «противника», костров не зажигать!» И что ты думаешь, пять дней шли — и ни одного обморожения, ни одного больного. Эх, да каких только выходов не было!.. Зато уж потом ребята действительно закаленными становятся. Сам черт им не страшен. Из камня напьются, костер без спичек разведут, из топора обед приготовят, на макушке дерева выспятся.

— Ну так все-таки…

— А все-таки прямо тебе скажу — не предусмотришь ты все заранее. Понимаешь? Выход для того и проводится, чтоб нашу постоянную готовность проверить. Чтоб встретились там с любыми неожиданностями и сообразили, как поступить. Понимаешь?

— Теперь понимаю.

— Что ты понимаешь?

— Что ничего ты мне не разъяснил, — проворчал Левашов.

Хотя точной даты и часа выхода никто не знал, тем не менее к нему готовились. Проверяли оружие, снаряжение, неприкосновенные запасы. На краю военного городка, в роще, стояла огромная палатка, временный склад, где было сложено имущество, которое предстояло взять с собой: рации, взрывчатка, продовольствие, шанцевый инструмент. Палатка была окружена невысокой оградой из колючей проволоки, вокруг расхаживал часовой.

Капитан Кузнецов делал вид, что ничего не ожидается, но каждый день придирчиво знакомился со сводкой больных, присутствовал на чистке оружия, лично проверял сохранность парашютов и по крайней мере два раза в неделю поднимал неожиданно роту.

Что касается остальных офицеров, то они под разными предлогами оставались ночевать в роте и наставляли сержантов, на что следует в первую очередь обратить внимание, когда прозвучит условный сигнал.

К первогодкам прикрепили старослужащих, чтоб делились опытом. Впрочем, такое шефство было давней традицией в роте.

Загрузка...