9

Колючий ветер ледяной крошкой сёк глаза. Бьянка щурилась, но терпеливо брела вслед за Любашей по скользкой глине, обходила мутные лужи обочиной, на которой ещё топорщилась жухлая трава, валялись мятые пластиковые бутылки, гнутая ржавая проволока и окурки – обычный придорожный хлам. Любаша одною рукой куталась в зелёный солдатский дождевик, доставшийся ей от воинских трофеев мужа, а другой прижимала к животу полиэтиленовый пакет, в котором тащила домой нехитрый деревенский провиант: кило серых макарон в развес, банку толстолобика в томатном соусе, две буханки хлеба, что выпекли прошлой ночью в местной пекарне на том берегу реки, да кулёк карамелек к чаю. Где-то в верховьях Паденьги сверкнула разлапистым обжигом серебристая молния. И через несколько мгновений пророкотал громовой раскат. Ветер окреп, зачастил мёрзлой крошкой сильнее, гуще, мешаясь с дождём, с тленом умирающей осени, шумно наполняя собою глубокие лужи, колдобины дорожной колеи и саму Паденьгу, что клокотала рядом, за высоким частоколом серых дудок борщевика да мятых лохмотьев репья и полыни.

Деревня ещё не спала, окна покуда ещё светились разноцветьем телевизионных экранов, с которых счастливые и молодые люди предлагали местному населению средство от геморроя и надсаженных суставов, сладкую газировку «пепси», выигрыш путёвки на неведомые острова или даже целое состояние в один миллион целковых. Но даже деревенский народ научился уже, слава Богу, не разевать рот на столичную рекламу, а вот сериалов, одного и единственного своего счастья, пропустить никак не мог. Оттого и торчал вечерами возле цветных, спутниковыми антеннами оснащённых, телевизоров, словно заворожённый. В основном, конечно, женская часть, потому как мужская, приняв на грудь своё законное, дрыхла, окружённая фимиамом перегорелой водки, сала и чеснока – храпела тут же, на диване или на скрипучей панцирной сетке за дощатой перегородкой. Но это у тех, у кого мужики эти проклятущие были. Для вдовых же, да брошенных, да разведённых, а таких в Астахино имелось немало, киношная жизнь и вовсе становилась единственной усладой дня, главной радостью, счастьем мимолётным.

В доме Любаши тоже переливалась жидкой радугой телевизионная мечта. Свекровь Зина, прижав хвост, дыхание затая, следила за доном Антонио, как тот узнал на краю жизни, что дочка его Палома не родная. Для Зины эта тема была горячее кипятка. Уже два года, с того момента, как на свет появился внук Павлуша, подозревала свекровь, что прижила его невестка Любаня совсем от другого мужика. Искала тому неоспоримые доказательства: глядит ребятёнок отчего-то букой, говорит с запинкой, волосы не русые, как у отца, а с вороньим, нездешним отливом. И глазки чёрные, чужие, не в родню! Невестка тоже хороша! Работает у чеченцев, а ведь супруг её на Кавказе сражался с такими, не жалея собственной крови. Мужняя баба, а домой возвращается в ночь-полночь. Не иначе, стало быть, блядует она с этими чурками. Даже кобелька в их поганую честь Чуркой кличет. Эка он заливается. Знать, свою почуял.

Чурка между тем, услышав голос Любаши, лаять перестал и, заискивающе поскуливая, перебирал лапами в надежде получить от хозяйки обычное вечернее угощение. Но внезапно скулить перестал. Подбежал к щербатому, местами залатанному свежей дранкой, штакетнику и уставился на Бьянку, с жадностью вдыхая влажный аромат пустотной суки. Едва Любаша повернула деревянный закрутыш на калитке, пёс, не разбирая дороги, не оглядываясь на зов хозяйки, бросился вслед за исчезающей во тьме лайкой.

Догонял её, перепрыгивая через глубокие мутные лужи, оскальзываясь на глиняных откосах и вновь поднимаясь. Обогнал и остановился как вкопанный. Бьянка продолжала идти – теперь по направлению к школе, где в жарко натопленном кабинете привычно пахло табаком и тапочками Льва Николаевича. Шла неспешно. Ни движением, ни даже звуком одним не выдавая внутреннего смятения. Словно и не преследовал её этот глупый деревенский кобель.

Но тот не отступал, шёл близко, следом. Несмотря на порывистый ветер, на ледяную крошку, больно секущую нос, лайка остро чувствовала запах Чурки, запах сырого непереваренного хлеба и хозяйских помоев, которыми воняло из его приоткрытой пасти. Запах грязной, давно не чёсанной шерсти, слезящихся гноем глаз. То и дело кобель останавливался, поднимал голову и принюхивался. И вновь неотступно следовал за Бьянкой.

У сельского магазина, подле которого раскачивался на осмоленном столбе ржавый фонарь с подслеповатой сорокаваттной лампочкой, Чурка неожиданно прибавил ходу. Но лайка услышала его приближающийся шаг. Резко обернулась. Подняла брыли и злобно ощерилась, обнажая острые белосахарные клыки. Чурка оторопел, остановился. И какое-то время наблюдал за удаляющейся сукой, не чувствуя, как дождь всё сильнее и жёстче сечёт его по спине. Но когда лайка скрылась из виду, вновь двинулся следом, жадно причуивая её запах. Единственный неповторимый запах, за которым кобель мог идти хоть и всю ночь, хоть в самое сердце тайги без отдыха и усталости.

Этот запах привёл его к школе и затерялся за входной дверью. Её на растянутой пружине Чурка с лёгкостью подцепил когтистою лапой и последовал за запахом дальше, по дощатому коридору. В конце его из приоткрытой двери был виден свет. Берёзовым дёгтем дышало внутри печное тепло. Слышался человеческий голос. И тихая музыка, от которой хотелось умереть или хотя бы потерять сознание. Чурка против воли вдруг собрался завыть. Но сразу забыл об этом, приблизился, заглянул внутрь. Возле печки, на подстилке лежала белоснежная лайка, а за столом над бумагами склонился бородатый человек в очках. В то же мгновение лайка почувствовала запах дворового пса. Резко подняла голову и зарычала гулко. «Кто там? – спросил Лев Николаевич, отложил перо и поднялся с визгливого стула. – Кого принесло?» Он услышал, как в коридоре кто-то быстро бежит к выходу, а потому взял из угла старенькую «ижку». Да только и ухватил, что стон ржавой пружины и гулкий хлопок закрывающейся двери. Не выпуская ружья из рук, старик всё же дошаркал до выхода, приоткрыл дверь и выглянул на улицу: по ней, то исчезая, то появляясь в фонарных отсветах, удалялась в ночь тень крупного кобеля. Толстой догадался: у Бьянки течка, и теперь от кобелей ей проходу не будет. Спасать её от них? Да как? Против природы не пойдёшь. К тому же собака не его, а так, приблудилась, значит, и отвечать за неё он не должен. Лев Николаевич затворил дверь да задвинул тяжёлый кованый, ещё церковный засов, чтоб ни кобель, ни человек, ни дух нечистый не проник этой ночью в здание школы. Он и сам решил сегодня тут заночевать. Уж больно разыгралась непогода.

Но дух нечистый, похоже, проник в тело самой лайки. С того вечера она испытывала неведомую прежде истому, иногда её морозило, хотелось писать, а глаза вдруг пугающе слепли. Ей всё время хотелось пить, на баланду, что по-прежнему выставлял для неё Рябинин, даже глядеть не хотелось. Она начала оставлять за собой капельки крови и, сворачиваясь калачом, долго вылизывалась, ощущая всем своим собачьим чутьём странный, новый для неё вкус и запах.

Местные ухажёры, и в первых рядах оголтелые, цепи не знающие псы, теперь сопровождали её повсюду. Шли за нею стаей – старые и молодые, разных окрасов и норова, размера и породы, по большей части, конечно, дворового, местного завода, но встречались и заезжие, как и сама Бьянка, аристократы, вроде кудрявого чернявого эрдельтерьера Цыгана и коротконогого нечёсаного шпица Муси. Этот, злобного и неуживчивого характера недомерок, по причине пенсионного возраста и артрита, замыкал процессию, именуемую в народе «собачьей свадьбой». Из последних сил перебирая короткими лапами, он тащился на запах пустотной суки, по наивности или по неискоренимой кобелиной натуре надеясь, что не будет растерзан молодыми сородичами и его допустит к себе эта юная статная собака. Псы провожали Бьянку до подворья Рябининых и ждали её, схоронившись за дровяником, в зарослях бурьяна, не смея приблизиться к штакетнику, из-за которого Николай грозился продырявить их собачьи шкуры из дробовика, запускал в свору обломком кирпича или поленом. Псы молча разбегались по своим укрытиям и снова ждали. Иногда какой-нибудь из них, уже, конечно, в ночи, отлучался до собственной будки, чтобы набить брюхо холодной баландой, а затем сломя голову мчался обратно.

Стоило Бьянке выйти за ограду, как вся компания дружно поднималась из кустов и в предвкушении возможного соития неотступно следовала за ней. Иногда кто-нибудь из псов помоложе отваживался выскочить вперёд и прогарцевать перед Бьянкой на манер арабского скакуна. Лайка в ответ щерилась сахарными клыками, злобно рычала, а пару раз едва не тяпнула назойливого ухажёра.

Однако неумолимая природа, хозяйский недосмотр, рутинное деревенское равнодушие к проявлениям собачьего естества да настойчивость кобелиного сообщества, в конце концов, завершили дело. Оно ведь как: будь ты хоть корги английской королевы, хоть лабрадоршей президента России, окажись в интересной поре на вольных российских палестинах да без хозяйского надзора, враз пристроятся к тебе кобели. Тявкнуть не успеешь, как обрюхатят – без всяких, высокой породе твоей соответствующих церемоний. А, как говорится, по-нашему, по-простому.

Так и с породистой Бьянкой произошло. Хотя она и сама не поняла, как это случилось. Только вдруг почувствовала позади себя прогорклое дыхание Чурки. И его лапы – все в осенней грязи и свином назёме, ухватисто, крепко сжимающими сзади её тело. И что-то горячее, тупое, что входило в неё всё глубже и глубже. В другой день она бы, наверное, сразу же развернулась и вцепилась мёртвой хваткой в его горло. И вырвала клокочущую трахею. Но теперь отчего-то покорно стояла, задрав хвост, ощущая, как вздрагивает позади Чурка, как горячая волна накрывает её с головой, а вместе с ней вливается в неё скользкая струя кобелиной спермы. Потом она будет думать, что потеряла сознание, потому что когда она вновь смогла ощущать и видеть позднюю астахинскую осень и несколько собак, стоящих возле неё, то первым заметила лохматого шпица Мусю, который смотрел снизу вверх сквозь спадающую на глаза чёлку. А ещё почувствовала, что Чурка уже не удерживает её своими лапами, а стоит к ней спиной и даже готов сбежать, но крепко-накрепко прикован к ней собственным телом. Он бы, может, и радёхонек его вытянуть, да защемило его, горемыку, сучьим кольцом, так что, как говорится, ни туда, ни сюда.

…Вот уж с Паденьги потянуло волглой свежестью, стелется по жухлым полям туман. А «свадьба» всё не кончается. Приковал Чурку грех, переминается пёс в напрасных попытках освободиться, уже и поскуливает жалобно, по-щенячьи. Подле Муся с высунутым языком. А тут Цыган кудлатый. И ещё два кобелька, с ввалившимися боками, скорее всего, залётные, из соседней какой деревеньки или вовсе бездомные даже. И ещё двое местных выродков: короткопалых, с проплешинами от незаживающих ран, с большими и несуразными головами, какие обычно происходят в результате многочисленных и бессмысленных кровосмешений нескольких поколений одних и тех же собак.

И от этого их вида, от собственной всё ещё несвободы, от осенней тоски, пронизывающей вечереющий мир, Бьянку охватило отчаяние. Да настолько горестное, такое бездонное, что не объяснить. А лишь стенать. Стенать бесконечно от надсадной этой душевной боли.

Разве можно было представить, что это случится с лайкой именно так? Ведь в истоках прежней её счастливой собачьей судьбы была десятилетиями выстраиваемая родословная, хозяин, отдававший ей столько заботы и любви, талант её – растущая неодолимая страсть к охоте. А дальше, как и бывало у её породистых соплеменниц, подобранный для неё тщательно, проверенный многократно партнёр – гордый красавец кобель. Такой, у которого в каждой частице семени природой вплетены отвага, верность, экстерьер. Чьё имя вписано в толстые книги родословных. Чья кровь в союзе с задатками белоснежной суки дали бы славную жизнь новым поколениям лаек. Увы, выдающемуся потомству Бьянки, которым могли бы гордиться знатные заводчики, так и не суждено было появиться на свет.

В её теперешней убогой жизни бесконечный осенний дождь, жухлая трава, покосившийся сарай на краю забытой северной деревни, понурые морды беспородных псов и семя одного из них – внутри. Как же неотвратимо! Как безысходно! Словно захлопнулась дверь клетки. И нет никакого пути назад.

Бьянка неотрывно смотрела на мокрый венчик пижмы, что покачивался на ветру в шаге от её морды. Студёная вода с неба, перемешанная со снежными соплями, хлестала по спине. Наконец кольцо, связывавшее собак, разжалось само собой, Чурка выскользнул, взвизгнув напоследок, и тут же грохнулся в грязь. Принялся вылизывать своё ущемлённое хозяйство, звучно причмокивая и зло, по-волчьи взглядывая вокруг.

А Бьянка? Она вновь почувствовала кого-то позади себя. Лохматый Муся, высунув язык, изготовясь своей морковкой-обрубышем, изо всех сил норовил пристроиться к лайке – без понятия, что он, шпингалет, ростом против лайки не вышел и она ему во всех смыслах не по зубам. Бьянка обернулась, рявкнула на Мусю, мол, отвали, недомерок. Рявкнул по-хозяйски на него и Чурка, оскалили зубы остальные незадачливые соплеменники. А Цыган даже тяпнул маломерка за заднюю лапу. Храбрый Муся ответил. Мгновение – и между псами завязалась общая злая свара. Визжали. Хрипели. Взлаивали. Рвали шерсть и мясо друг друга. Покуда не заметили, наконец, что та, из-за кого они дрались, ушла далеко вперёд, и её силуэт белым пятном маячит в струях дождя.

Загрузка...